Полная версия
Две жизни. Все части. Сборник в обновленной редакции
– Да! Вот это! Это действительно может заставить меня принять деньги неизвестного мне добряка, который не хочет сам делать добрые дела, – снова потирая лоб, как бы желая стереть с него какое-то воспоминание, сказала Жанна.
– Что с вами, Жанна? Почему вы снова чуть не плачете? Зачем вы все трете лоб? – спросил я, не будучи в силах переносить ее страдания и вспоминая, что сказал о ней капитан.
– Ах, Левушка, я в себя не могу прийти от одного ужасного сна. Я боюсь его кому-нибудь рассказать, потому что надо мной будут смеяться или сочтут за сумасшедшую. А я так страшусь этого сна, что и вправду боюсь сойти с ума.
– Какой же сон видели вы? Расскажите нам все, вам будет легче, а может быть, мы и поможем вам, – сказал ласково И.
– Видите ли, доктор И., мне снилось, что страшные глаза Браццано смотрят на меня, а кто-то, как будто Леонид, – но в этом я не уверена, – дает мне браслет – ну точь-в-точь как Анна носит, – и нож. И Браццано велит мне бежать к князю в дом, найти там Левушку и передать ему браслет. А если меня не будут пускать, то хоть убить, но Левушку найти. И я бегу. Бегу по каким-то улицам; нахожу дом; вбегаю в комнату и уже знаю, где найти Левушку, как кто-то меня останавливает. Я борюсь, умоляю, наконец слышу голос Браццано: «Бей или я тебя убью», хватаю нож… и все исчезает, только ваше лицо стоит передо мной, доктор И. Такое суровое, грозное лицо…
И я просыпаюсь. Не могу понять, ни где я, ни что со мной… Засыпаю, и снова – тот же сон. Это, право, до такой степени ужасно, что я рыдаю часами, не в силах преодолеть кошмар, в страхе, что я снова увижу этот сон.
– Бедняжка Жанна, – взяв обе ее крохотные ручки в свои, сказал И. – Ну где же этим ручкам совершить убийство? Успокойтесь. Забудьте навсегда этот сон, тем более что Браццано, совершенно больного, увезли из Константинополя. Он живет сейчас где-то в окрестностях. Ваш страх совершенно неоснователен.
Перестаньте думать обо всем этом. И мое лицо вспоминайте и знайте ласковым, а не суровым. Отчего вы отказались сегодня идти к Анне слушать музыку? – все держа ее ручки в своих, спросил И.
– Анне я сказала, что побуду с детьми. И правда, я их и так забросила в последнее время. Если бы не Анна, – плохо бы им пришлось. Но на самом деле я не могу без содрогания видеть ни Строганову, ни Леонида. Почему я их стала так бояться – сама не знаю. Но в их присутствии дрожу с головы до ног от каких-то предчувствий.
– Страх – плохой советчик, Жанна. Вы – мать. Какая огромная ответственность на вас. Чтобы воспитать своих малюток, вы прежде всего сами должны воспитывать себя. У вас нет не только выдержки с детьми; но вы в последнее время внушаете им постоянный страх; в любую минуту они ждут от вас окрика или шлепка.
Мужайтесь, Жанна. Разные чувства жили в вас по отношению к Анне. Только теперь, когда вы увидели, что Анна – вторая мать вашим детям и настоящая воспитательница, вы смирились, и лишь изредка в вашем сердце шевелится ревность.
Ваша девочка умна не по летам. Это организм очень тонкий, богато одаренный. Думайте, что ей придется жить в условиях более сложных, чем прожили свою молодость вы. Остерегайтесь постоянного раздражения с детьми.
Незаметно между вами и ими может вырасти пропасть. Они перестанут видеть в вас первого друга, и как бы вы ни любили их, – не поверят вашей любви, если вы постоянно говорите с ними раздраженным тоном.
– Я все это понимаю, – и ничего не могу сделать. Раньше я думала, что характер легко исправить. Но теперь вижу, что не могу и часа сохранить спокойствие, – отвечала Жанна.
– И все же – пусть это и вызывает в вас протест – думайте прежде о детях, а потом уж о себе, – сказал И., подымаясь и пожимая руки Жанне.
Я заметил, что она опять просветлела, лицо перестало морщиться и дергаться, и на губах мелькнула улыбка.
Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что И. отвечал, что уедем мы скоро, а каким путем – еще не решили.
– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас – я даже не представляю и гоню эти мысли от себя. Я так привязана к вам, доктор И., и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.
– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства? А вы в своей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.
– Да, Левушка, и это все я понимаю. И князя я ценю, и всех, всех. Но ничего не могу поделать; все же доктор И. останется для меня недосягаемым божеством; капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы; а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, хотя буду стара и безобразна. Не умею, не знаю, как это сказать, – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.
У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть, что бедняжка так много плачет.
– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я точно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей в мое сердце. Но и другие, – еще больше, чем я, – поступают по отношению к вам так же. Но вы способны видеть и понимать только мое сердце. И не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, стоящих выше вас. Потому и думаете только обо мне одном.
Я поцеловал обе ее ручки. И. сказал ей, что Хава вернется только после музыки; но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв его лекарство.
Мы пошли домой; но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представилась мне ее будущая жизнь. И я почувствовал, что, окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как ее культура не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно прильнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.
– Что, Левушка, сложности жизни донимают тебя?
– Донимают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то досадно мне, что сила в людях так бездарно растрачивается на вечные мысли только о себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом блаженстве и элементарной близости. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя бездарно свой день, человек не ищет не только знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни священному порыву любви, ни великой идее Бога, ни радостям творчества. Неужели быт – это жизнь?
– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать себя в рабстве от вещей и страстей.
Чтобы понять мощь свободного духа, творящего независимо, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить полную свободу внутри, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и все проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.
Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют страсти, если он не имеет возможности блистать. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – приходят люди к тому падению, какое случилось с Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может отвлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил.
Великие встречи, встречи, переворачивающие жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу, к маленькому, обывательскому счастью. Он уже знает, что такое Свет на пути.
Подходя к дому, мы повстречались с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:
– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?
– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человечьей виолончели и ваших песен.
– Почему это моя виолончель человечья? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.
– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это знаю теперь уже наверное, – вскричал я.
– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.
– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо приберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытны! Вам – все до конца. Ан – и ему надо!
Не только Ананда, но и И. с князем смеялись, я же залился хохотом и убежал к себе.
Через некоторое время оба моих друга вошли в мою комнату.
– Ну, трусишка, убегающий от звона мечей с поля сражения, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.
– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.
– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но и звезды?
– Ну, тут уж я не виноват, что матерь-жизнь дала вам глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану? Я еду к нему на пароход обедать. Что ему от вас передать? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.
– Это хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною; я, может быть, что-нибудь для него и найду.
Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.
Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера царила здесь, Я сел в кресло и забыл весь мир. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.
Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул – точно неделю спал.
– Отдай капитану. Пусть передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой странной формы футляр из фиолетовой кожи, сказал Ананда.
– А я и не знал, что капитан скоро женится, – беря футляр, заметил я.
– Он женится, быть может, и не так скоро, но во всяком случае в следующее ваше свидание он будет уже женат.
– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И такой ли захват в ее игре, что дышать не можешь? До чего я глуп! А в вагоне все примерялся к Лизе и раздумывал, любит ли она меня, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.
– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, пусть даже он сам когда-то говорил тебе об этом.
– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.
– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?
– Как могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю вам и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли и как правильно определяете каждого человека.
Я боюсь только словиворонить и по рассеянности чего-нибудь не брякнуть, – отвечал я Ананде.
Глава XXV
Обед на пароходе. Опять Браццано и Ибрагим. Отъезд капитана. Жулики и Ольга
Верзила, не смевший нарушить морскую дисциплину, уже стучался в дверь, говоря, что время ехать, не то опоздаем. Вскоре мы подъезжали к пароходу.
Капитан уже издали стал махать мне фуражкой, а когда я поднялся по трапу, обнял меня, засверкал тигром и вообще был таким, каким я увидел его в первый раз в Севастополе.
Радушный хозяин, угощавший меня в своей капитанской каюте, горячо благодарил за подарки и, главное, за письмо, которое сделало его, как он выразился, богаче. Потому что еще никто и никогда не говорил ему о такой преданности и в таких простых, но много значащих словах.
– Впервые я не раздумывал, не сомневался, а сразу почувствовал, что каждое ваше слово – правда. И не могу выразить, как дорожу я платком и книжкой. Платок в моем кармане, а книжка у изголовья. Пока буду жив – с ними не расстанусь.
– Вот вам еще один привет – от Ананды. Это отдадите вашей жене, когда привезете ее после свадьбы домой, – сказал я, подавая капитану футляр.
– Что же здесь такое? – с удивлением глядя на меня, спросил он.
– Не знаю, не видел, – боясь вымолвить что-нибудь лишнее, отвечал я.
Капитан открыл футляр, и невольный крик изумления вырвался v него.
Он протянул мне футляр, и я увидел точно такой же медальон, какой И. приказал Строгановой отдать Анне, как похищенный, только поменьше. Так же в него были врезаны фиалки из аметистов и бриллиантов, и надет он был на цепочку из этих же камней.
Я молча рассматривал эту вещь, думая о Лизе. Какое-то беспокойство поднималось во мне. Я не понимал, почему у каждого из окружающих меня друзей был какой-то свой особый талисман, свой цветок и непонятная мне, но совершенно особая, своя линия поведения.
– О чем вы так задумались, Левушка? Вы думаете о моей жене?
– Нет, капитан. Я ведь не знаю, кто будет вашей женой и на какой прелестной шее будет красоваться этот медальон. Но я думаю, что если Ананда дал вам кольцо с аметистом и передает вашей жене такой же камень – то он, очевидно, думает, что между вами и ею будет царить гармония в каких-то главных основах жизни. Следовательно, за вас можно не беспокоиться. И. говорит, что Ананда не только мудрец, но и принц.
– Не знаю, принц ли он по крови, и сомневаюсь в этом, – задумчиво сказал капитан, – но что сила его мудрости и величие его духа настолько выше обычных, что их можно назвать царственными, – это вне всяких сомнений!
– Конечно, капитан, вне всяких сомнений. Но того, кто видит чужое совершенство и не может достичь совершенства сам, – оно, точно недостижимое сокровище, только раздражает и бередит. А чтобы заразиться желанием самому встать на путь вечного совершенствования, – не только надо иметь силу это понять, но и от многого отказаться. А между тем И. говорил мне как-то на днях, что путем отказов и ограничений ни к какому творческому выводу прийти нельзя. Что скука добродетели – один из основных предрассудков. Вот тут и пойми!
– Я это очень хорошо понял здесь, в Константинополе, – сказал капитан. – Если вправду любишь – даже не замечаешь, как отказываешься от чего-нибудь.
И даже не отказываешься, а просто отбрасываешь то, что прежде казалось ценным. Посмотрел другими глазами, – и увидел, как противно то, из-за чего готов был драться.
Капитан спрятал футляр в секретер, посмотрел на часы и предложил мне выйти на палубу.
Неожиданно для меня уже опускался вечер. На небе проглядывали звезды, и такими же звездами была усеяна вода, освещаемая массой огней и огоньков на судах, стоявших вокруг точно густой лес. Огромное судно капитана, уже нагруженное и готовое завтра только взять пассажиров да случайный груз, стояло далеко в море. Чарующая панорама города и сновавшие между пароходами шлюпки и катера отвлекли мое внимание от капитана. Но тут я увидел, что он перегнулся и зорко всматривается в плывущие лодки. Он снова посмотрел на часы и сказал:
– Хава точна. Сэр Уоми воспитал ее хорошо.
– Хава? При чем же здесь Хава?
– Подождите здесь, Левушка. Пока я не вернусь, не уходите отсюда. Если хотите, проследите за этой большой шлюпкой, которой правит ваш друг Верзила и где посередине стоит паланкин.
С этими словами капитан исчез, и через некоторое время я услышал его голос далеко внизу, у трапа.
Как много было пережито мною на этом пароходе до бури, в самую бурю и после нее! И где тот мальчик, который приехал в азиатский город отдохнуть подле единственного брата-отца? Мысли вихрем уносили меня, я ушел от действительности, забыл, где я нахожусь, и вдруг услышал голос И.: «Не подходи ни в коем случае к Браццано. Даже если бы он умолял тебя всем милосердием неба. Зло, укоренившись в человеке, не так легко уходит. Ничего от него не бери и ничего ему не давай».
Я был сбит с толку. Подумал, что на этот раз я уж, наверное, впал в ересь слуховой галлюцинации, как увидел Верзилу и еще троих матросов, с большим трудом вносивших на палубу закрытый паланкин. Впереди шла закутанная в плащ Хава, а сзади капитан и Ибрагим с отцом.
Когда паланкин выровнялся на палубе и матросы остановились, отирая пот с мокрых лиц, мне показалось, что я встретился взглядом с Браццано, слегка отодвинувшим занавеску.
Через минуту матросы вновь подняли паланкин и остановились уже в противоположном конце палубы, у каюты люкс, в которой мы с И. плыли из Севастополя.
Неопределенное чувство досады, что такое ужасное существо поселится в прекрасной каюте, где жил И., жгучий, пронзительный взгляд Браццано, так не похожий на глаза, из которых скатилась слеза за столом у Строгановых, услышанные мною слова И., точно прилетевшие ко мне по эфирным волнам, – все грозило мне лови-воронным состоянием, и тут я услышал, как Хава, произнесла повышенным тоном: – Нет и нет. Этого я допустить не могу.
– Но я должен ему передать, если меня просят, – услышал я второй голос, в котором тотчас же узнал Ибрагима.
– Это дело только вашей совести. Но, по-моему, ваш отец поступил неправильно, разрешив вам говорить с Браццано. Сэр Уоми дал точные указания, чтобы все его сношения с внешним миром, – пока он не будет водворен в назначенное место, – шли через меня и вашего отца. Взявшись выполнить поручение, ваш отец с первых же шагов нарушил данные ему указания.
– Да нет, Хава, Браццано бросил мне эту записку из паланкина, прося передать Левушке. А если Левушка не согласится ее прочесть, я должен сказать ему, чтобы он вернул ему его камень. Друзья Браццано сообщили ему, что еще можно поправить его здоровье, лишь бы он снова завладел этим камнем. Все это Браццано мне шептал, пока ему приготовляли носилки. И отец ни о чем не знает, – говорил Ибрагим, и ветерок нес ко мне все его слова.
– Еще того лучше! Неужели вы не понимаете, что предаете отца, обещавшего сэру Уоми точно выполнять его приказание?
– Вы все преувеличиваете, Хава. Ну, ведь Левушка – не «внешний мир»?
– Ну конечно, Левушка – это печенка Браццано. А вы – вы тоже не «внешний мир»? Вы только тот шаткий часовой, на которого положиться нельзя. И вот эта ваша ошибка сейчас повлекла за собой целую серию перемен и путаницу. За вас будут теперь служить сэру Уоми другие, а вы должны с парохода уехать, – продолжала Хава.
– Недаром о вас говорят, как о пунктуальном человеке, в ущерб живому смыслу вещей. Я обещал – и должен передать записку.
– Образумьтесь, Ибрагим. Вы обещали? Да ведь вы молили Ананду оказать вам доверие. Вы клялись ему и сэру Уоми, что выполните все с величайшей точностью, хотя никто от вас клятв не требовал. Отец ваш говорил, что путешествие будет тяжелым, он тоже не хотел вас брать. Вы настаивали, обещали и ему полностью повиноваться. А теперь вы сбросили со счетов свои первые обещания и желаете выполнить третье? Злой мучитель, бездушный палач Браццано для вас важнее сэра Уоми и отца?
– Я вас больше не хочу слушать, Хава. Всякий отвечает за себя. Левушка не младенец: как сам решит, так и будет.
Разговор прекратился. Я собрал все свои мысли, постарался ощутить И. рядом с собой и услышал приближающиеся шаги.
– Левушка, – сказал, подходя ко мне вплотную, Ибрагим. – Браццано прислал вам записку.
И он протянул мне сложенный листок, очевидно, вырванный из записной книжки.
– Я не желаю входить ни в какие сношения с этим человеком. Записки его я читать не буду; и вы, думается, напрасно взяли на себя роль его посла.
– Очень жаль, что вашего милосердия хватило так ненадолго, Левушка. Браццано просит вас вернуть ему камень, – очень раздраженно и язвительно говорил мне Ибрагим. – От этого зависит вся его дальнейшая жизнь, его здоровье и благополучие, – помолчав, возбужденно прибавил Ибрагим.
– Я не знаю, от чего зависит его благополучие. Думаю, что как раз от обратного. И у меня нет камня Браццано. На мне камень сэра Уоми, очищенный его подвигом любви и милосердия. Камень, который удушал злодея своей чистотой и от которого он просил его избавить. Только сэр Уоми может приказать мне вернуть его. И если такое приказание получу – я верну Браццано его сокровище в тот же миг.
В наступившей тишине из каюты люкс вдруг послышалось какое-то бешеное рычание, точно раненое животное собирало свои силы, чтобы на кого-то броситься. Дверь каюты распахнулась, и в освещенном ярком квадрате обрисовалась сгорбленная фигура Браццано. Глаза его метали молнии; он делал невероятные усилия, чтобы переступить порог; изо рта его текла белая пена, и он был как существо, горящее в адском пламени.
Вид его был так страшен, стоны так отвратительны, что дрожь пошла по моему телу. Я не знал, на что решиться, если он подойдет ко мне, как услышал позади себя быстрые шаги и увидел высокую фигуру, закутанную в плащ.
Сердце сказало мне, что это И. И я не ошибся. Перед Браццано, уже вылезшим из каюты, внезапно встал И.
– Назад, – внятно, довольно тихо, но необычно властно сказал И. сгорбленной фигуре, которая согнулась еще ниже, как-то взвизгнула, но осталась на месте.
– Назад, я приказал, – еще раз сказал И., и в голосе его зазвенел металл, наличие которого в нем я не мог и предполагать.
Не будучи в силах удержаться на ногах, Браццано упал на четвереньки и отвратительно вполз в каюту.
И. вошел за ним, захлопнул дверь и оставался в каюте довольно долго.
– Левушка, прошу вас, возьмите записку, – услышал я задыхающийся голос Ибрагима. – Она жжет меня, а я не могу разжать пальцы, точно клей их держит.
– Я не хочу, чтобы И. видел этот грязный клочок у меня в руке.
– Поэтому ты желаешь, чтобы Левушка взял на себя ошибку и последствия твоего непослушания? – вдруг громко сказал И., появления которого за нашими спинами никто из нас не ожидал. – Бедный, бедный Ананда. Как ты ему клялся, Ибрагим! Как ты умолял его поручиться за тебя перед сэром Уоми! И вот итог твоей искренности. И, мало того, ты хочешь еще свалить на другого последствия своей собственной неверности! Хорош сынок и хорош друг! Положи у моих ног эту мерзость.
Ибрагим положил к ногам И. листок. Казалось, проделал он это легко и просто; а он думал, что отдирает записку чуть ли не с кожей, так тер он свою руку, когда в ней на самом деле уже ничего не было, а записка давно и благополучно лежала на палубе.
И. облил руки Ибрагима каким-то одеколоном, им же облил бумажку и поджег ее. Бумажка вспыхнула, и тут же взвыл Браццано, снова приводя меня в дрожь.
– Ступай домой. Забудь о том, что ты должен был ехать. Скажи матери, что ты болен и чтобы тебя уложили сейчас же в постель и вызвали врача. Лежи три дня. Когда вернется отец – встанешь, все вспомнишь и сам ему расскажешь.
– Иди, – говорил И., и так грозно звучал его голос, словно это был глухой рокот моря.
Когда замерли шаги Ибрагима, И. повернулся ко мне, протянул мне руку и сказал:
– Спасибо, верный друг. Если бы ты всю жизнь искал случая выказать свою благодарность всем нам, начиная с Флорентийца и кончая мною, – ты не мог бы сделать ничего лучшего, чем послушаться меня сейчас.
Как только ты коснулся бы бумажки злодея, который нашел способ снестись еще раз со своей шайкой, – ты потерял бы волю. Ты отдал бы ему камень для нового, вторичного кощунства, и тогда не только погиб бы сам, но причинил бы тысячу горестей брату и всем нам.
Уже злое непослушание Ибрагима принесло нам много беспокойства. Мне придется ехать вместо него. Но ты не огорчайся; я вернусь через день, меня в дороге сменят. Сейчас Ананда приедет сюда, так как за тобой снова гонятся, теперь уже из-за камня. Не боишься ли ты? – внезапно спросил И.
– Нет, не боюсь. Но неужели такое значение имеет один только неправильный поступок человека? Неужели так сильно взаимодействие вещей?
– Еще гораздо сильнее, чем в том случае, который ты сейчас видел.
Единение людей, их связь друг с другом – это неразрывные нити, невидимые слепым глазам, но связывающие людей подобно канатам на целые века.
Послышались быстрые, легкие шаги капитана, и он взволнованно спросил:
– Что случилось? Почему Ибрагим уехал чернее тучи, не желая ничего мне объяснить? Кто же поедет с этим извергом?
– Я, капитан. Не волнуйтесь, – ответил ему И.; его, укутанного в черный плащ, капитан в темноте не заметил.
Пораженный внезапным появлением И., капитан словно онемел. И только через некоторое время к нему вернулась способность говорить.