Полная версия
Две жизни. Все части. Сборник в обновленной редакции
С этими словами Ананда подошел ко мне, обнял, и как ребенка подняв меня на воздух своими могучими руками, крепко поцеловал.
– Надо фехтовать, Левушка, делать гимнастику, ездить верхом, закалять организм. Ваша худоба неестественна. Генри, доктор, займись моим другом Левушкой. Ну, а теперь – играть, – прибавил он.
Выйдя из комнат Ананды и подходя к главному крыльцу, мы столкнулись с возвращавшимся князем. Узнав, что мы идем в музыкальный зал, он очень обрадовался, поспешил вперед, и вскоре мы все собрались в освещенном зале.
Я был поражен, когда увидел в руках Ананды виолончель. Я не заметил ее утром среди прочих его вещей.
Анна, в белом гладком платье из блестящего, мягкого шелка, как обычно с косами по плечам, в этот вечер была хороша так, что казалось невозможным вместить эту красоту в образ обычной, из плоти и крови созданной женщины.
– Мы сыграем несколько старых венецианских народных песен, теперь уже почти забытых и забитых новыми и пошлыми напевами, – сказал Ананда.
Я сидел рядом с И., по другую сторону от него сел капитан, как раз напротив музыкантов.
Что это были за лица. Глаза-звезды Ананды сверкали, точно бросая искры вокруг. У Анны горели розами щеки, верхняя губа снова приподнялась, открыв ряд ее мелких, белых зубов.
Ни в нем, ни в ней не было ничего от земных страстей. Но оба они были слиты в высшем страстном порыве творческого экстаза.
Первые звуки рояля мгновенным вихрем взмыли кверху, точно оторвались и полетели куда-то. И внезапно глубокий, властный звук прорезал их. Сливаясь, отходя, еще ближе сливаясь в гармонии и снова ее разбивая, несся звук виолончели, покоряя себе рояль, покоряя нас, овладев, казалось, всем пространством вокруг.
Я не мог представить, что поют струны. Это пел голос, человеческий голос неведомого мне существа.
Звуки смолкли. О, как бедно стало сразу все! Какой унылой показалась жизнь, лишенная этих звуков. «Еще, еще», – молил я в душе и чувствовал, что все просят о том же, хотя никто не нарушал молчания.
Снова полилась песня. Она показалась еще прелестнее и колоритнее.
Огромная сила жизни лилась в этих звуках. Я не мог постичь, каким образом эти высшие, с недосягаемым талантом люди ходят среди нас, выдерживают вибрации таких простых, маленьких людей, как я и мне подобные? Зачем они здесь, среди нас? Им нужен Олимп, а не обыденные дни с их трудом, потом и слезами…
«Да вот благодаря им и нет серого дня сегодня, а есть сияющий храм», – роняя слезу за слезой, продолжал думать я под сменявшиеся песни и не знал, какую из них предпочесть.
Внезапно Ананда встал и сказал:
– Теперь, Анна, Баха и Шопена, в честь моего дяди.
Анна улыбнулась, поправила платье и стул, подумала минуту и заиграла.
В тумане слез, взволнованный до глубины души, я сидел, держась за И. Мне казалось, что я не выдержу потока новых, сотрясавших всего меня сил. Точно под воздействием этих звуков во мне раскрывалось какое-то новое существо, которого я в себе еще не знал.
Как только смолкли звуки, Ананда подошел к Анне, почтительно, но так нежно, что у меня заныло в сердце, поцеловал ей руку и сказал:
– Старые, венгерские, последние, что я вам прислал.
Еще никто не успел приготовиться, опомниться, а уже снова полилась песня. Но можно ли было назвать это песней? Разве это голос человека? Что это? Какой-то неведомый мне инструмент. Или это раскаты эха в горах? Это какая-то стихия красоты. Я был так ошеломлен, так сбит с толку, что, раскрыв рот, уставившись на Ананду, еле переводил дыхание.
Он пел на непонятном мне языке. Я ни слова не понимал, но содержание песни ясно сознавал. Цыган оплакивал погибшую жизнь, погибшую любовь.
Ревность, злоба, безумие – все человеческое страдание, вся бездна страсти и скорби воплотились в песне и проникли в сердце. Но вот звуки изменились, звучавшие проклятия перешли в прощение, примирение, благословение и мир…
«Зачем этот человек среди нас? – все не мог я отделаться от навязчивого вопроса. – Его место где-то выше, не среди простых людей».
И вдруг Ананда, что-то шепнув Анне, запел русскую песню:
Я только странник на земле.Среди труда, страстей и болиИзбранник я счастливой доли.Моей святыне – красотеПою я песнь любви и воли.Я вздрогнул от неожиданности. Он точно ответил мне. То была не просто песнь, а гимн торжествующей любви…
Когда отзвучало последнее слово, я едва смог, поддерживаемый И., встать.
Оглядев всех своих друзей, я почти никого не узнал; и даже И. был необычно бледен, серьезен, почти суров. Прощаясь с нами, Ананда ласково сказал капитану:
– Я буду ждать вас завтра в пять часов.
С большим трудом отдавая себе отчет во всем окружающем, встретив полные слез глаза Генри, я попросил И., чтобы верзила помог мне вернуться к себе, что мне нехорошо.
Помню только, что сильные руки капитана подхватили меня.
Глава XXI
Моя болезнь, Генри и испытание моей верности
Когда я очнулся в своей постели, то первое, что я увидел, было лицо склонившегося надо мной И.; рядом, держа в руке рюмку, стоял Ананда.
Я даже ахнуть не успел, как И. приподнял мою голову, а Ананда влил мне в рот что-то горькое, остро пахнущее, от чего я чуть не задохся.
Почему-то я чувствовал себя слабым; мне хотелось спать, и я закрыл глаза, хотя оба друга склонились надо мной, точно желая о чем-то меня спросить.
Какие-то провалы в сознании, пробуждение в слабости и неизменная чья-то фигура вблизи меня – вот все, что сохранила мне память этих дней.
Мне казалось, что я лег спать только вчера, когда в один из дней, проснувшись, ясно увидел И., задумчиво сидевшего подле меня. Я хотел встать, но его рука удержала меня.
– Не поднимайся, Левушка. У тебя было обострение болезни, и Ананда опасался, что сотрясение мозга разобьет надолго твой организм. Но благодаря его усилиям и нашему общему уходу ты теперь спасен. Я чувствую себя очень виноватым перед тобой за то, что не уберег тебя от чрезмерно волнующих впечатлений. Простишь ли ты меня, ведь из-за моей непредусмотрительности ты пролежал две недели, – мягко и ласково глядя на меня, говорил И.
– Я пролежал две недели? – совершенно изумленный, спросил я.
Я старался вспомнить, на чем кончилась моя сознательная жизнь и где я жил бредовыми представлениями, а где она снова начиналась? Когда я заболел? Но какой-то шум в голове и звон в ушах не давали мне ничего сообразить.
Одно только я понял, что И. считает себя в чем-то передо мной виноватым.
И в такой степени смешной показалась мне эта мысль, что я протянул к нему руку и сказал:
– Ну а у кого же мне просить прощения за то, что я вторично заболел и вторично отравляю вам жизнь, отнимая у вас столько сил и времени? Ах, Лоллион, я вдруг сейчас все вспомнил. Ведь это я снова – как тогда у Ананды – упал в обморок в зале? Музыка, музыка, такая необычайная, она словно заставила мой дух вылететь из меня. Иначе я не могу вам описать своего состояния. Я точно улетел и попал к Флорентийцу. Я знаю, что мне это снилось, будто я с ним. Он был в длинной белой одежде и что-то мне говорил.
Я видел комнату, всю белую, но что я там делал, что он мне говорил, – я все забыл. Безнадежно забыл. А между тем, единственной моей мыслью была радость рассказать вам весь свой сон, все, что говорил Флорентиец. И вот, я все забыл и даже смысла не помню; только знаю, что Флорентиец несколько раз сказал мне: «Ты здоров. Ты совершенно здоров. Но если ты хочешь следовать за мною и быть моим верным другом, – ты должен стать бесстрашным. Только бестрепетные сердца могут подняться к высоким путям». Вот и все, что я запомнил.
– Сейчас, Левушка, не говори столько. Надо сделать все, чтобы ты поправился поскорее. За эти две недели случилось очень многое.
Самое большое огорчение капитана состояло в том, что он должен был уехать, не простившись с тобой, или, вернее, поцеловав твое безжизненное на вид тело. Этот закаленный человек, считая тебя умирающим, плакал. А верзилу – того, как нервную барышню, я должен был отпаивать каплями и уверять, что ты будешь жить.
Видишь ли, друг. Если, так или иначе, во сне или в бреду, наяву или в мечтах, – ты вынес из этой болезни сознание, что надо и можно двигаться дальше только в бесстрашии, – тебе надо сделать все, чтобы его обрести. Это твой ближайший и вернейший урок. А нам с Анандой, прошедшим в прошлом – как ты знаешь – тяжелый путь скорби и ужаса, предстоит помочь тебе в достижении этой задачи.
Поэтому давай добьемся сначала полного физического выздоровления. Мне, тебе, Анне и еще кое-кому вскоре предстоят большие испытания. А точнее, мы должны помочь Анне и Строганову очистить их семью от того зла, которое – благодаря неосторожности жены Строганова – губит ее самое, их младшего сына и протягивает грязные лапы к Анне.
Тебе, выплакавшему в горьких слезах свое детство и сомнения, теперь надо стать мужчиной. Уверенно стой на ногах и помогай нам с Анандой. Да вот, кстати, и он.
И действительно, я услышал в соседней комнате, где прежде жил капитан, шаги Ананды и его голос. Потом я узнал, что в комнате капитана поселился Генри, разделявший с И. все хлопоты ухода за мной.
Ананда вошел, осветив своими глазами-звездами всю комнату. Он точно внес с собой атмосферу какой-то радости, успокоения, уверенности.
– Ну, что же? Был ли я прав. Генри, говоря тебе, что с Левушки, как перчатка, сойдет болезнь? – прозвенел его вопрос к Генри, которого я, находясь под обаянием Ананды, не заметил сразу.
Генри смущенно улыбался, говоря, что это из ряда вон выходящий случай, что ни в одной из книг он не находил указаний к такому лечению, какое применил Ананда.
– Знание, Генри, – это жизнь. А жизнь нельзя уместить ни в какую книгу.
Если ты не будешь читать в больном его жизнь, а примешься искать в книгах, как лечится болезнь, – ты никогда не будешь доктором-творцом, талантом, а только ремесленником. Нельзя лечить болезнь. Можно лечить больного, применяясь ко всему конгломерату его качеств, учитывая его духовное развитие. Не приведя в равновесие все силы в человеке, его не вылечишь. Я даже не спрашиваю, как вы, Левушка, себя чувствуете, а предписываю: быть через три дня на ногах; на пятый день выйти в сад; на шестой ехать кататься с Генри; через неделю считаться здоровым и приняться за все обычные дела, вплоть до писания под мою диктовку писем и слушания музыки; а через десять дней помочь нам с И. в одном трудном деле.
Генри всплеснул руками и даже присвистнул. Он являл собой крайнюю степень возмущения. Я засмеялся и, несмотря на слабость и звон в ушах, обещал – при должном количестве пилюль Али – выполнить наказ Ананды.
– Это лекарства моего дяди приводили в ужас Генри и возвращали вам здоровье. Генри даже пробовал было не послушаться меня и попытался не дать вам ночью должной порции, боясь, как бы я не уморил вас. К счастью, я зашел к вам перед сном и поправил дело. Не то, защищая вас от меня, он отправил бы вас слишком далеко, – с юмором взглянув на Генри, звенел своим металлическим голосом Ананда. Но во взгляде его на И., в тоне голоса я уловил что-то скорбное.
Внимательно меня осмотрев, он снял лед с моей головы, велел Генри убрать грелку от моих ног и сказал:
– Вне всякого сомнения, все миновало, и вы совершенно здоровы. Если бы не стояла такая жара, я поднял бы вас с постели даже сегодня.
Генри снова фыркнул что-то, и я понял, что он порицал методы лечения Ананды.
– Генри, друг, надо отнести княгине вот это лекарство. Передай его князю; и первый раз дай его княгине сам, в каком бы состоянии – по твоему ученому мнению – она ни находилась. Ну, хорошо, хорошо, – улыбнулся он, видя вдруг изменившееся и молящее выражение глаз Генри. – Дважды за одну вину не взыскивают. Но… если ты дал слово слушаться моих указаний, – и вот перед тобой живой пример, как ты был не прав, отменяя мое предписание относительно Левушки. Там, где ты не знаешь всего до конца, – старайся точно выполнить то, что тебе сказано. Умничанье недостойно мудрого человека. Не говоря уже о том, что ты нарушил свое обещание верности, ты мог спутать нити многих жизней и погибнуть сам.
Ананда не был строг, когда говорил все это. И голос его был мягок и ласков; но я не хотел бы быть на месте Генри и не смог бы, пожалуй, вынести спокойно его сверкавшего взгляда. Генри поклонился и вышел, все с тем же смущенным и расстроенным видом. Но я далеко не был уверен, что он смирился и осознал себя неправым.
– Тебе, Левушка, предстоит решить сейчас один сложный и очень важный вопрос, если ты хочешь идти с нами и следовать за своим верным другом Флорентийцем.
Ты уже и сам заметил, что в жизни есть много таких сил, о которых ты раньше никогда не задумывался. Когда-то и мы с И – как ты сейчас – переживали бури жизни. И искали в ней удовлетворения личных желаний, не зная, что счастье не в них, а в знании и служении своему народу. В освобождении в себе всех высших сил для помощи людям, в развитии всех талантов и способностей для того только, чтобы звать людей к единению в красоте.
Много говорить я сейчас не буду. Надо, чтобы ты поправился и сам решил: хочешь ли ты идти туда, куда я и И. будем тебя звать? Хочешь ли, легко, просто, добровольно повиноваться нам, имея одну цель в виду: стать близким другом и помощником Флорентийцу?
Ты поймешь, как надо много знать и высоко подняться, чтобы приблизиться к нему. Пока ты знаешь мало, но веришь всецело ему и нам, – надо повиноваться не рассуждая. Ведь если бы я не поспел вовремя, Генри уморил бы тебя. Он, не имея достаточных знаний, пустился поправлять мои распоряжения, чем мог привести твое сердце и нервы в полное расстройство – и уже никто не смог бы вернуть тебя на землю.
Вскоре нам предстоит сражение с человеком большой темной силы, злым эгоистом и бесчестным губителем чужих жизней. Если хочешь ближе подойти к Флорентийцу, включайся с нами в битву. Но для этого надо победить в себе страх. Это условие – как новый урок – стоит сейчас перед тобою.
Это одно, о чем тебе думать и что решать целых три дня, пока ты будешь лежать.
А вот и второе: уезжая, капитан горевал, что не может поговорить с тобой.
Он просил передать тебе письмо и этот пакет. Но читать тебе сейчас нельзя, как нельзя и разворачивать сию минуту свертка. Ни одно лишнее волнение не должно потрясать твое сердце эти три дня.
Живи, как живут схимники; живи, как будто каждый наступающий день это последний день твоей жизни, думай о Флорентийце и о том, что я тебе сейчас сказал, если хочешь трудиться с ним. Через три дня ты дашь мне ответ.
Тогда же, в зависимости от твоего решения, мы с И. выработаем план наших действий относительно тебя, – улыбнулся он, пожимая мою руку. – Тогда же прочтешь и письмо капитана.
От пожатия Ананды к моему сердцу пробежала какая-то волна теплоты и спокойствия. Не скажу, чтобы его слова не взволновали меня. Но вместе с тем, по мере того, как он говорил, я становился спокойнее, и мысль моя начинала работать совсем ясно. Теперь же, держа его руку в своей, я весь наполнился таким же чувством счастья, мира и уверенности, как в тот раз, когда Али взял меня за руку в комнате моего брата.
Как тогда, так и теперь, сознание превосходства этого человека надо мной исчезло из моего сердца. Я уже не спрашивал себя, зачем такие люди, неизмеримо выше и совершеннее нас, ходят среди нас по Земле, среди страданий и слез, страстей и зла, пачкая свои светлые одежды.
Я, казалось, слился целиком с той добротой, с тем милосердием, которые так просто и легко изливал Ананда в мое маленькое сердце, мою неустойчивую взбудораженную душу.
«Вот она, любовь, – не только думал я, но и ощущал всем своим существом Ананду. – О, если бы я мог научиться так любить человека! Все заключается в том, чтобы понять сердцем, что такое любовь, тогда нет места осуждению…»
Я почти не заметил, как Ананда и И. вышли из комнаты. Мне думалось, что я снова дремлю, как и все эти дни, когда я ощущал, что как бы раздвоился. Я знал, что вот здесь лежит мое тело, и вместе с тем знал, что я – как мысль и сознание – летаю где-то, что я в нем и не в нем, и никак не мог слиться во что-либо ясное и четкое. Я точно был невесом.
Но теперь, в эту минуту, я отчетливо ощущал тяжесть своего тела, чувствовал слабость, затрудненность каждого движения и понял, что начинаю выздоравливать, что бред мой кончился.
Я хотел спросить себя, рад или не рад я, что вернулся на Землю из мира моих грез. Но вошедший Генри принес мне завтрак, сказал, что все приготовлено руками самого И., а Ананда предписал непременно съесть все, что подано.
Я поморщился, так как на большом подносе стояло много чего-то, а есть совсем не хотелось. Генри помог мне сесть и поставил поднос на низкую бамбуковую скамеечку прямо на постель. Я начал с шоколада и поначалу тянул его неохотно, как вдруг увидел на тарелочке «Багдад». Недолго думая, я отправил его в рот, и потом так захотел есть, что без разбора уничтожил все, что было подано, и даже заявил, что хорошо, да мало. Генри с ужасом смотрел на меня.
– Левушка, а ведь я проиграл большое пари доктору И. Я спорил, что вы не осилите и половины этой огромной чашки шоколада, уж не говоря о каше и каких-то подозрительных блюдах, в которых И. упражнял свой поварской талант.
А вы меня еще раз посадили на мель.
Голос Генри был печален, и выглядел он вконец расстроенным.
– Я очень сожалею, если чем-то огорчил вас, Генри; но, право, я желал бы только выразить вам большую благодарность за ваш уход и помощь, – сказал я ему.
– Нет, Левушка, не вы меня огорчили, а я сам – как-то незаметно для самого себя – запутался в отвратительной сети интриг. И только сегодня слова Ананды точно пробудили меня от сна.
Отчего я вдруг, пять дней назад, взбунтовался и не дал вам его лекарства? Сейчас я ответить не могу. А ту ночь у меня в душе подняло – как мне теперь кажется, без всяких причин и оснований – такой протест! Я осуждал и критиковал Ананду, поступавшего вопреки всем правилам медицины. Я стал считать насилием требование беспрекословно повиноваться в таком деле, где я тоже кое-что понимаю и имею даже степень доктора медицины. Да еще опубликованную научную работу, как раз по мозговым болезням вашего типа.
И вот теперь мне стало очевидно, что я ничего не знаю, что не болезнь как таковую лечил Ананда, а видел и знал весь ваш организм. Тогда как я всецело был занят книжным описанием болезни, а не вами.
Когда И. готовил вам завтрак, бунт во мне стал нарастать. Я еле удерживался от грубости и детского желания побежать к Ананде и потребовать культурного отношения к больному. А И. поглядел на меня и, спокойно улыбнувшись, сказал: «Хотите пари, что Левушка все съест и скажет, что мало? Но прошу вас ничего, решительно ничего ему не давать до самого обеда, к которому я вернусь. Я буду сам обедать с Левушкой в его комнате. И лекарств никаких, и визитов никаких».
И так он еще раз посмотрел на меня, что я до сих пор не могу в себя прийти. Не то что это был приказ или осуждение. Их бы я вынес легко. Но во взгляде его читалось такое сострадание, такое сочувствие. Я понял, что он догадывается обо всех моих мыслях, в которых я даже себе не хотел бы признаться.
Генри замолчал, опустил голову на руки и через минуту продолжал:
– И это еще не все. Утром Ананда мне сказал, что сегодня вы придете в себя и будете в силах говорить и кушать, но никого из посторонних пускать к вам нельзя. А я обещал Жанне, которая каждый день приходит справляться о вас, что пущу ее к вам потихоньку.
– Как могли вы так гадко поступить? – закричал я столь громко, что в соседней комнате раздались поспешные шаги, и сам И. быстро вошел к нам.
– Что с тобой, Левушка? – беря мои руки, сказал он. – Отчего до сих пор стоит возле больного поднос? Чтобы привлекать мух? – тихо и строго звучал голос И. – Или я совсем не могу положиться на вас ни в чем? Вы, Генри, не желаете повиноваться ни одному из распоряжений Ананды. Зачем вы держите письмо от Жанны в кармане?
– Посмотрите, что вы наделали, – указывая на меня, сказал И. А я задыхался, мне было тошно, я знал, что сейчас будет обморок.
– Извольте идти отсюда, – сказал И. Генри, и это было последнее, что я слышал. Мне казалось, что я проваливаюсь куда-то в пропасть, я слышал еще сильный волевой крик И., звавшего Ананду, и видел, как тот быстро вбежал в мою комнату. Но не уверен, что это не было моим бредом.
Когда я очнулся, была уже, очевидно, ночь, а может быть, просто были опущены шторы. В полумраке я различил грузную фигуру сидевшего подле меня отца Ибрагима.
Я шевельнулся и попросил пить. Он вызвал И., и тот, радостно мне улыбаясь, сам дал мне питье, поблагодарил турка за ночное дежурство, а меня за то, что я так быстро победил свой глубокий обморок.
Я, к своему удивлению, теперь все решительно помнил. Я не чувствовал больше слабости, зато во мне проснулся такой волчий аппетит, что я стал просить есть, а также пропустить свет в комнату, как можно больше света.
Турок развел руками, смеясь, раздвинул шторы, так что я даже зажмурился от нахлынувшего света, и прибавил, что капитан-то был прав, считая меня каверзным мальчишкой.
– Я чуть ли не оплакивал его всю ночь. Напросился в братья милосердия, гордясь тем, что выхаживаю умирающего, а он взял да и отнял у меня все привилегии. Прикажете кормить этого волка? – спросил он.
– Я схожу к Ананде и спрошу, чем кормить его волчью светлость, – рассмеялся И. – А вы, может быть, не откажетесь помочь ему умыться. Чур, не вставать, – прибавил он, грозя мне пальцем. – Пока я не вернусь с Анандой, считай себя безнадежно больным и принимай заботы Джел-Мабеда со свойственной больным грацией.
Он быстро вышел, а я принялся за свой туалет, поразив худобой не только турка, но и самого себя. Я и не представлял, что можно так высохнуть за две недели. Турок покачивал годовой, бормоча:
– Вот и корми этого аскета. Неужели можно жить одной кожей и костями?
Я требовал зеркало, уверяя, что иначе не могу расчесать отросшие кудри, но Джел-Мабед его мне не давал, уверяя, в свою очередь, что зеркало я съесть не могу, а сейчас важно только одно: хорошо кушать.
Не успели мы доспорить, как оба доктора уже стояли рядом, смеясь и спрашивая, решил ли я наконец, что для меня важнее: еда или красота?
Я не дал ответа, а жадно потянулся к чашке, которую И. держал в руках.
Турок очень одобрил такое практичное решение вопроса и вызвался пойти к повару заказать завтрак.
Когда он ушел с наставлениями И., я сказал Ананде, что совсем здоров и мог бы уже встать. Ананда согласился и даже позволил выйти на балкон, но к вечеру, когда спадет жара, и с условием: съесть первый завтрак в постели, а потом пролежать три часа в полутьме. Если же через три часа он найдет меня в полном самообладании, ничем не раздраженным и крепким, – он разрешит мне встать. А завтра вечером сам осторожно сведет в зал послушать музыку. Я был в восторге.
– Вы можете быть более чем уверены в непоколебимом моем спокойствии, так как я больше всего на свете хочу послушать вас и Анну. Я даю вам слово быть спокойным, а слово свое я держать умею. И вообще считаю, что если бы не ваша дервишская шапка, я бы не закричал вчера. Это она раздавила мне однажды мозги, и я стал так по-детски глуп. Стоило мне сказать Генри, что я не желаю видеть никого дня три, пока не отъемся и не стану походить на человека, – ничего бы и не случилось. А вот шапка подвела.
– Да, вскоре ты убедишься воочию, друг, что значит зловещая шапка. И какой еще зловещей она может быть; как иногда вообще может быть вредной иная подаренная или носимая на себе чужая вещь, – очень серьезно сказал Ананда. – Надетая на человека злою рукой, вещь может лишить не только разума, но и жизни.
Я не понял тогда его слов. Но сколько в них было правды, в этом я действительно убедился через несколько дней.
Мои друзья, напоив меня приятно шипевшим, освежившим, точно жизненный эликсир, питьем, ушли, оставив нас с турком завтракать. Турок потчевал меня, пока я не наелся до отвала, но не забывал и себя.
Я должен был отдать дань степени прозорливости Ананды. После завтрака я захотел спать, захотел полутьмы. Турок задернул шторы, улегся на диван, и мы оба блаженно заснули.
Второй день моего выздоровления прошел вполне благополучно. Изредка я поглядывал на конверт и сверток капитана, но даже в мыслях у меня не мелькало ослушаться Ананды. И музыки я ждал, конечно, жадно ждал. Но в этом моем ожидании уже не было той страстности, с которой я жил до сих пор и которая, как на качелях, постоянно вталкивала меня в раздражение. Точно в самом деле я выплакал часть своего существа в тех потрясающих слезах, которые проливал в тайной комнате Ананды.
Мне очень хотелось знать, где Генри, так как комната капитана была теперь пуста. Не менее горячо я хотел знать, как живут князь и княгиня, что делается в магазине Жанны и как идет жизнь Строгановых. Если бы Генри или князь были со мной, я мог бы их обо всем расспросить. Но спрашивать о чем-нибудь у И. я не хотел и не смел, если он сам считал нужным молчать.