Полная версия
Две жизни. Все части. Сборник в обновленной редакции
Весь день я провел один. Вопрос, который поставил передо мной Ананда, вопрос беспрекословного повиновения, о который все спотыкался Генри, меня даже не волновал. По всей вероятности – по сравнению с Генри, – я так мало знал и был так значительно менее его талантлив, с одной стороны; и так наглядно видел вершины человеческой доброты, благородства, силы в людях, подобных Али, Флорентийцу, И., Ананде – с другой, что мне и в голову не приходило сомневаться в своем, весьма скромном, месте во вселенной по сравнению с ними и их знаниями.
Чем больше я постигал высокий путь жизни моих друзей, тем смиреннее и благодарнее относился к их любви и заботам.
За этими размышлениями застал меня И., которому я так обрадовался, что снова, как ребенок, бросился ему на шею.
– До чего ты смешноватенький, мой милый Левушка, на тебе только анатомию скелета изучать! И ты совершенно изменился. Несмотря на еще детскую угловатость, ты вырос и возмужал. У тебя совсем новое выражение лица. Тебя не только Анна и Жанна – каждая по-своему – не узнают, тебя и Флорентиец не узнает, – нежно обнимая меня и гладя мои кудри, говорил И.
Мы сели с ним обедать, и он рассказал мне, что дела княгини блестящи.
Благодаря усилиям Ананды совершилось то, на что он один никогда не решился бы. Ананда связался со своим дядей и получил разрешение применить его метод лечения, в результате которого княгиня ходит не хуже, а лучше, чем ходила до болезни, хотя метод был очень рискованным.
На мой вопрос, помнит ли княгиня, о чем говорил ей И. в первые дни ее воскресения, помнит ли, как она крикнула: «Прощение», – И. сказал, что дня два назад, когда завершился раздел ее имущества с сыном и адвокаты, вполне довольные, уехали в Москву, она сама просила Ананду и И. уделить ей время для разговора.
Он не говорил подробно, в чем заключался этот разговор. Но сказал, что теперь у княгини исчез ее безумный страх смерти. Отношение ее к окружающим, которое, само собою, уже во время болезни стало меняться, теперь изменилось так, как ее естественные седые волосы сменили рыжий парик, а обычное старческое лицо выступило из-под прежней размалеванной маски. Мысли ее вырвались из железных тенет жадности и скупости, и она впервые увидела и поверила, что не все в мире покупается и продается.
– Все же мне очень жаль князя. Как бы он ни проникся смыслом жизни, старая жена – это такой ужас! – задумчиво сказал я.
И. усмехнулся и ответил, что задаст мне вопрос о счастье князя года через три, когда мой жизненный опыт и знания продвинут меня далеко вперед.
– Я вижу, что тебя не очень волнует вопрос беспрекословного повиновения, – сказал И. со знакомыми мне искорками юмора в глазах.
– Нет, Лоллион. Этот вопрос меня вовсе не волнует; точно так же, как и второй вопрос Ананды. Для меня нет и не может быть выбора, потому что самой жизни без вас, без Флорентийца, без моего брата для меня уже быть не может.
Я и не заметил, какое место занял в моем сердце Флорентиец, и только в разлуке с ним понял всю силу своей любви к нему. Я не успел осознать, каким волшебством сэр Ут-Уоми тоже занял огромное место в моем сердце. Но как, за что, когда и почему там воцарился ваш образ – это я знаю точно и приношу вам благодарность всем своим преображенным существом; быть чем-нибудь вам полезным, быть вам слугой, преданным учеником – вот самое мое великое желание, самая затаенная мечта. И я больше чем когда-либо прежде страдаю, думая о своей невежественности, невыдержанности, неопытности.
– Мой милый мальчик, чем выше и дальше каждый из нас идет, тем яснее видит, что предела в совершенствовании нет. И дело не в том, какой высоты и какого предела ты достигнешь сегодня. А в том только, чтобы двигаться вперед в русле того вечного движения, которое и есть жизнь. И войти в него можно только любовью. Если сегодня ты не украсил никому дня своей простой добротой – твой день пропал. Ты не включился в вечное движение, которым жила сегодня вселенная, ты отъединился от людей, а значит, не мог подняться по пути к совершенству. Путь туда один: через любовь к человеку.
Разговор наш прервал Ананда, а у меня так много было еще вопросов, и беспокойство о Генри было не из последних.
– Я вижу, ты, Левушка, и в самом деле господин своему слову. В таком прекрасном состоянии я даже не ожидал тебя найти, – такими были первые слова Ананды. – Тебя смущает твоя худоба. Но… ты увидишь Анну и найдешь, что и она изменилась за это время разительно, так же как и ее отец. Постарайся быть очень воспитанным человеком и не подавай виду ни ему, ни ей, что ты заметил в них печальную перемену и поражен ею.
– Я буду сама воспитанность и такт, – важно сказал я. – Хотя, признаться, оба эти словечка – еще из первых дней жизни с Флорентийцем – приносят мне немало хлопот и волнений. Буду очень стараться, но обещать, что не сорвусь случайно и не осрамлюсь, все же не могу.
Мои друзья встали, чтобы идти в музыкальный зал. Помня слова Флорентийца, я взял письмо и сверток капитана и спрятал их в саквояж, а саквояж в свою очередь сунул в шкаф.
– От кого ты прячешь вещи? – спросил И.
– Ни от кого. Но Флорентиец велел никогда не оставлять дорогие мне вещи неубранными. Да и вы меня не раз учили аккуратности, – ответил я И.
Он улыбнулся, но ничего не сказал. Ананда взял меня под руку, и мы пошли в музыкальный зал.
Я чувствовал себя совсем хорошо, но спускаться по лестнице было довольно трудно. Оба моих друга держали меня под руки, и все же ноги мои сгибались с трудом. Целую вечность, казалось, мы шли, пока наконец не добрались до цели.
Зал был еще пуст; через минуту вошел туда князь со слугами, которые зажгли лампы и люстру. Милое лицо князя, сияющее перед моей болезнью, удивило меня озабоченностью и какой-то тоской.
Я хотел спросить, что с ним случилось. Но вовремя вспомнил, как должен вести себя воспитанный человек.
Пока князь разговаривал у рояля с И. и Анандой, я сел в глубокое кресло у стены и постарался сосредоточиться. Я даже удивился, как легко на этот раз мне удалось собрать внимание. Я сразу же ощутил себя в атмосфере Флорентийца, точно держал его руку в своей. И когда голос Ананды: «Левушка, Анна идет», привел меня в чувство, я радостно встал и поспешил ей навстречу, следуя за И., но ноги плохо меня слушались.
– Ты помнишь, Левушка, о чем говорил Ананда? – шепнул мне И.
– О да. Буду счастлив испытать свое самообладание, – ответил я.
Но когда я увидел Анну, с которой князь снял ее всегдашний черный плащ, я внутренне ахнул.
– Вы, наверное, не узнаете меня, Анна, при моей теперешней худобе? – сказал я, восторженно целуя обе ее руки.
– Вы, Левушка, не худобой поражаете меня сейчас, а чем-то другим, чему я еще не нахожу определения. Но это отнюдь не физическое, а что-то духовное. Как будто в вас просыпается какая-то новая сила, – сказала Анна.
– Да, а вот перед вами инвалид, – подавая мне руку, сказал Строганов. – У меня был сильный припадок грудной жабы, из когтей которой еле вытащили меня наши общие доктора. Признаться, сам я не надеялся уже увидеть этот дом и послушать еще раз музыку. Живите, живите полнее, мой дорогой литератор.
Сверлите своими острыми глазами-шилами жизнь вокруг вас и подмечайте все, что таится в сердцах окружающих. Пуще всего бегите от компромиссов, особенно, если они забрались в ваше сердце: «Коготок увяз, – всей птичке пропасть», – задыхаясь говорил старик, очевидно вспоминая собственные переживания.
Взяв меня под руку, он тяжело и медленно стал двигаться к дивану, стоявшему рядом с креслом, что я облюбовал. Не успели мы сесть, как в комнату вошел Генри и, поклонившись всем общим поклоном, отошел в самый дальний угол.
«Сколько причин для аханья было бы у меня, – подумал я, – если бы все это происходило до моей болезни».
Генри – и раньше худощавый – стал совсем худ, будто долго постился. Но он не только осунулся, он изменился, точно в чем-то разочаровался, и помрачнел.
Очевидно, его душевный бунт не унимался, а нарастал.
Анна села за рояль, и я и вправду изумился перемене в ней. За этим же роялем я видел ее юной, остановившейся на семнадцатой весне. А сейчас я ясно читал в ней все ее двадцать пять лет. Не то чтобы ее лицо прорезали морщины, но вместо безмятежно-доброго, спокойно-ласкового облика той Анны, к которому я уже привык, я видел страдающие глаза, горько и плотно сжатые, подергивающиеся губы, а время от времени точно какие-то молнии вылетали из ее глаз, – иначе я сказать не умею.
Отец ее совсем не напоминал того веселого и бодрого человека, который месяц тому назад приходил к нам пить чай и устраивать судьбу Жанны.
– Мы перенесем вас в начало XVII века и начнем с Маттесона. Это монах. Потом будут Бах и Гендель, – сказал Ананда.
Внезапно, с первыми же звуками, я увидел за роялем прежнюю Анну, еще более прелестную, еще более вдохновенную, но не спокойную, как прежде, а бурную, страстную, готовую взорваться каждую минуту.
Как и в прошлый раз, пели не струны под смычком Ананды, лился живой человеческий голос, сметавший все преграды между сердцем и окружающей жизнью. Голос его виолончели входил мне в душу, не бередя ран, а вливая силы и мир.
Чудесные звуки сменяли друг друга, а я не замечал никого и ничего, кроме лиц двух музыкантов. Не красота их и даже не вдохновение поражали меня сегодня. Если в прошлый раз я ощутил их единение в экстазе творческого порыва, то сегодня я сам участвовал в этом экстазе, сам творил новую, какую-то неведомую молитву Божеству, каждым нервом участвуя в этих звуках.
Я не думал – как когда-то проезжая по улицам Москвы – верю ли я в Бога и какой он, мой Бог, и в каких я с ним отношениях. Я нес моего Бога в себе; я жил во время этой музыки, молясь Ему, благословляя жизнь, всю, какая она есть, и растворяясь в ней в блаженстве и благоговении.
Анна заиграла одна. Соната Бетховена, как буря, рвалась из-под ее пальцев. Я поднял голову и снова не узнал Анны. Вся преображенная, с устремленными куда-то глазами, она, казалось, звала кого-то, кого не видели мы; звала и играла кому-то, кто слушал ее не здесь; из глаз ее катились слезы, которых она не замечала… Но вот ее слезы высохли, в глазах засветилось счастье, точно ее услышали, сверкнула улыбка, отражая это счастье, почти блаженство; звуки перешли в мягкую мелодию и смолкли…
В углу зала рыдал Генри, рыдал так же безутешно, как я в комнате Ананды.
Я хотел встать и подойти к нему, но увидел, что сам Ананда стоит возле него и ласково гладит его по голове.
На этот раз ни Анна, ни Ананда не пели. Ананда сказал, что после такой музыки можно только низко поклониться таланту, давшему нам высокие моменты счастья, и разойтись.
Я все смотрел на Анну. Что снова сталось с нею? Неужели ее слезы сожгли скорбь сердца? Она снова стала носить на лице семнадцатую весну, снова лучи доброты и какого-то обновления струились из глаз. Она подошла к отцу, нежно обняла его и шепнула:
– Больше не волнуйся. Все будет хорошо. Все уже хорошо; а то, что еще будет, – это только неизбежное следствие, а не наказание Браццано.
Он, казалось, понял ее – совершенно для меня непостижимые – слова, просиял, поцеловал ее и перевел взгляд на подходившего к нам Ананду.
– Довольно вам страдать, Борис Федорович, – ласково, но, как мне показалось, с некоторым упреком сказал он. – Я вам все время говорил, что вас губит страх. И если бы вы верили мне на самом деле так, как говорите, вы не были бы больны; и Анна так бы не страдала. Возьмите себя в руки. Ведь вы сейчас совершенно здоровы, у вас нигде ничего не болит. Если бы мой дядя был здесь, подле вас? Как бы вы взглянули в его светлое лицо? Разве вы не обещали, что не допустите в сердце страх?
– Я очень виноват, очень виноват, – сказал, вздыхая, Строганов. – Но когда дело идет о моем единственном сокровище, об Анне, которой уже десять дней грозит ужасная опасность, – поймите меня, Ананда, мой великий, великодушный друг и защитник! Это единственное мое уязвимое место, где я не в силах победить страх.
– Так вот и проходит жизнь людей, в постоянных заблуждениях. Оглянитесь назад, на прожитые вами десять дней. Что случилось с нею? Она жива, здорова и… счастлива сейчас. Разве не вы своими страхами и скорбью измучили ее? И если уж вы хотите знать… – Ананда замолчал на миг, как бы к чему-то прислушиваясь… – то опасность грозила Анне – или, вернее, вам, так как вы могли потерять ее, – здесь, сейчас, когда она играла, а вы и не подозревали об этом. Как и не подозреваете того, что вы сами, своим же страхом поставили ее у предела…
Ананда замолчал, нежно взял обе руки Анны в свои, поднес их к губам, улыбнулся, обнял ее своей левой рукой и поцеловал в лоб.
– Нет места сомнениям в сердце верном. А когда они проникают в сердце, происходит революция, разрушающая гармонию. Помни, друг Анна, что вторично вырвать тебя из бури, в которую ты попала сейчас, к ней не готовая, – я уже не смогу. Думай не о своих путях как о путях отречения; но о пути всех тебе близких по духу, на котором ты – сила и мир, если живешь в гармонии. Но если в твоем сердце будут жить сомнение и половинчатость, рухнешь сама и увлечешь за собой своих любимых. Вслед за сомнениями вползает страх, а там… опять попадешь в ту бурю, где была сейчас, и, повторяю, – я уже не смогу вырвать тебя из нее.
Он еще раз поцеловал Анну в лоб. Только сейчас я заметил, как он бледен, измучен, точно не Ананда стоял предо мною, а тень его.
Снова я ничего не понял, только защемило сердце. «Что могло так надорвать силы Ананды? Почему на его гладком лбу поперечная морщина? Почему И. так суров и скорбен?» – думал я.
Все эти вопросы остались без ответа, а в сердце моем удвоилась преданность моим друзьям.
Никому не хотелось чая, но чтобы не обидеть радушного хозяина, мы выпили по чашке и разошлись.
Я искал Генри, но он исчез. А мне так хотелось хоть чем-нибудь облегчить его муку.
– У каждого – свой путь, – сказал мне Ананда, когда я столкнулся с ним у двери. – Тебе сейчас – готовиться к ответу, его спрошу завтра. Если бы даже Генри и захотел говорить с тобой до этого срока, – я запрещаю тебе это. Ты видел, к чему ведет непослушание. Ты смутно понял сейчас, куда уводит сомнение. Отдай себе во всем отчет, не ищи помощи ни в ком и решай свою задачу в одиночестве.
Я пришел в свою комнату. Я был счастлив. Ничто не разрывало мне сердце, я знал свое решение; знал каждым нервом свой путь; во мне все ликовало. Я знал – я был спокоен.
Я хотел уже ложиться спать, как представил себе состояние Генри. Я очень многое дал бы, чтобы его утешить; но голос внутри меня говорил, что я ничего не сумею сделать сейчас для него, так как сам еще слаб. И понял запрет Ананды; это было желание оберечь нас обоих от лишних мучений без пользы для кого бы то ни было.
Заперев дверь на ключ, я потушил свечу. Я твердо решил выполнить приказание Ананды, призвал дорогое имя Флорентийца и лег, всем существом чувствуя, что Генри непременно придет ко мне сам.
И я не ошибся. Не успели затихнуть шаги Ананды и И., отправившихся провожать Строгановых, как кто-то постучался в мою дверь. И сердце мое ответно застучало.
Стук повторился; и все затихло. Я, не знаю почему, подбежал к двери в комнату И. и тоже запер ее. Не успел я добежать до постели, как услышал звук поворачиваемой ручки.
– Левушка, отоприте. У меня экстренная надобность. Скорее, мне надо передать вам поручение невероятной важности. От этого зависит жизнь двоих людей. Скорее, пока И. не вернулся, – слышал я задыхающийся голос Генри.
Я неподвижно, молча лежал. Если бы он говорил мне даже, что он горит, что жизнь его зависит от нашего свидания, что я умру сам, все равно я бы не изменил Ананде и И. и не двинулся бы с места.
Генри принялся так сильно дергать дверь, что я стал бояться, что он сломает запор. Я тихо встал, надел халат и решил перейти в комнату капитана, но тут услыхал, как открылась парадная дверь, и понял, что сейчас войдут мои друзья.
Стучавший в дверь уже с остервенением, звавший меня громко и грубо, Генри не услышал шагов И. и Ананды.
В комнате И. все смолкло. Затем я услышал голос Ананды, говорившего на незнакомом мне языке, потом торопливые шаги князя, спрашивающего, что это за шум ему послышался. Потом снова все смолкло, и через некоторое время я услышал дорогой голос И.
– Ты можешь открыть дверь, Левушка?
Я открыл дверь; И. осветил свечой мое лицо, ласково улыбнулся и сказал:
– Первое испытание на верность ты выдержал, дорогой мой мальчик. Иди дальше с той же честью и станешь другом и помощником тем, кого ты выбрал себе идеалом.
Глава XXII
Неожиданный приезд сэра уоми и первая встреча его с Анной
На утро следующего дня, не успел я проснуться, как И. позвал меня к Ананде.
Мы спустились вниз, было еще не жарко, и я с восторгом вдыхал аромат цветов, которые князь развел во множестве.
Шум города доносился откуда-то издалека. Мне казалось, что это там, за нашей оградой, мечутся люди и бушуют страсти, свиваются клубки страданий и быстро исчезающего счастья. А здесь, подле И. и Ананды, живет атмосфера устойчивого мира.
Но тотчас мелькнуло в памяти измученное лицо Генри, его бешеный голос. Я вздохнул и еще раз прочувствовал утверждение И., что невозможно поднять человека в иную атмосферу, если он не носит ее в себе.
Первым, кого я увидел у Ананды, был Генри, уныло сидевший перед столом.
– Здравствуй, Левушка, – сказал мне Ананда. – Скажи, пожалуйста, почему ты ночью не открыл Генри дверь, хотя он заклинал тебя это сделать, уверяя, что двум людям грозит смерть?
– Только потому, что дал себе слово не нарушить верности вам. Ведь я обещал вам ни с кем три дня не видеться. Только потому и письмо у него не взял. И говори он мне, что сгорит в огне, если я ему не открою, – я все равно верил бы вам, а не ему; верил бы, что того, что знаете и можете вы, не знает и не может Генри; хотя – в то же самое время – я совершенно уверен, что Генри знает и может гораздо больше, чем знаю и могу я сам.
У меня не было и нет никаких сомнений. И если вы считаете, что я поступил не так, прошу прощения. Но ослушаться ни вас, ни И., ни Флорентийца я все равно не могу.
Зная свою невежественность, я не осмелился бы судить о ваших распоряжениях. А будучи спасенным вами от смерти, зная, как самоотверженно откликнулись вы на зов Флорентийца помочь моему брату, – я из одного чувства благодарности и преданности решился бы скорее разделить вашу печальную судьбу, если бы такое могло случиться, нежели нарушить данное вам слово.
– Что ты скажешь мне, Генри? – спросил Ананда. Его голос меня потряс. Ни один отец не мог бы так ласково, с таким состраданьем обратиться к провинившемуся сыну. Я внутренне устыдился. Да, я гордился тем, что выполнил свой урок, что не споткнулся об условность, видя существо дела. Да, я понял, что действительно люблю своих высоких друзей и предан им. Ну а любил ли я Генри? Голос Ананды, в котором не было ни капли упрека, а одно только бесконечное сострадание, показал мне, как именно должна звучать истинная любовь.
Генри, за минуту до этого мрачный, поднял голову, посмотрел Ананде в глаза и хрипло сказал:
– Сам не понимаю, как мог я дойти до такого состояния.
– Я ведь тебе говорил, чтобы ты не брал писем у Жанны. Я тебя предупреждал, чтобы ты не знакомился с Браццано. Объяснил, что тебе – кармически с ним связанному – придется ему помогать, но лишь тогда, когда ты поймешь суть его злодеяний. Я запретил тебе даже видеться с ним сейчас без меня или И., а ты пошел к нему, да еще повел с собой Жанну.
– Нет, Жанна не переступала его порога.
– Только потому, что вас встретил Строганов и ты не посмел увести ее из магазина в рабочее время, – продолжал Ананда. – Но дело теперь не в этом.
Ты, Генри, потерял возможность кончить свои вековые счеты с этим человеком.
Ты мог, с нашей помощью, заплатить добром и любовью за то зло, что нанес когда-то этот человек тебе и твоей матери. И ты не вынес самого легкого из испытаний, чтобы двинуться дальше.
Тебе надо сейчас расстаться со мной, но не потому, что я сержусь на тебя или недоволен. Но просто потому, что в атмосфере тех вибраций, где живу я, в колебаниях волн той частоты и высоты, где легко дышу я, – ты, с бунтом в душе, жить не сможешь.
Выбрось письма – они давят тебя. Рука, их писавшая, была во власти зла, под гипнозом сильного, темного и лживого существа. Брось брелок, который привесил тебе Браццано. Посмотри, во что превратилась голубая жемчужина, которой ты так любовался.
Генри, до корней волос залитый краской стыда, вынул часы и с трудом, дрожащими руками, отцепил круг из черного агата. Он собирался положить брелок на стол, но И. удержал его руку, говоря:
– Не надо пачкать стол этой отвратительной вещью. Посмотри, где же твоя голубая жемчужина?
Генри положил брелок на ладонь и вскрикнул:
– Да ведь еще вчера днем я видел, как она переливалась голубым и алым цветом! А теперь здесь смола, липкая и красная, как капля крови.
– Брось ее вместе с письмами в камин, и ты, быть может, кое в чем убедишься, – подавая зажженную свечу медленно, как бы что-то преодолевая, сказал Ананда.
Генри колебался. Но две пары глаз излучали такую огненную волю, что он бросил письма в камин, туда же брелок и поджег.
Как только бумага вспыхнула, раздался треск, подобный выстрелу, и все, что было только что брелком, разлетелось в мельчайшие куски, а потом в порошок. Комнату наполнил смрадный дым. Я закашлялся и с трудом дышал. Генри же, не отрывая глаз, смотрел в камин. На лице его выступили капли пота, он точно видел что-то в огне. А пламя – для двух писем – было несоразмерно велико.
Вдруг он вскрикнул, упал перед Анандой на колени и прошептал:
– Какой ужас! О Боже мой, что я наделал? Что меня ждет теперь?
– Ты вернешься в Венгрию. И уедешь к моему другу, если действительно хочешь заново начать поиски пути к самообладанию и встрече со мною. Не задумывайся о том, что будет в далеком будущем. Ищи сегодня, сейчас силу и любовь решить свой вопрос. Если же не хочешь всего этого, если встреча со мной когда-нибудь тебя не прельщает, – иди своим путем как знаешь и как хочешь. Ты свободен, как был свободен, когда жил со мною. Но если решишься поехать к моему другу, – ты должен отправляться через три часа с отходящим пароходом.
– Жить без вас? Жизни нет для меня там, где нет вас. Но я понял, что виновен, и раздумывать не о чем. Я еду. И слов никаких не даю. Не потому, чтобы я не верил в свои силы. А потому, что я знаю верность вашей любви, знаю, что вы меня позовете, если я буду готов и достоин. Я вымолил, чтобы вы взяли меня с собой. И вы – против воли – меня взяли. Не буду больше просить. Не буду попусту ждать. Я буду действовать и жить, как если бы я жил подле вас.
– Иди, собери вещи, ни с кем ни о чем не разговаривай и вернись сюда. Я сам объяснюсь с князем, дам тебе письмо и провожу тебя, – погладив его по голове, сказал Ананда.
С большим трудом Генри овладел собой, поклонился нам и вышел. Ах, как в эту минуту я любил Генри! Как хотел бы обнять его, попросить прощения за самолюбивые мысли и сказать ему, что всем сердцем понимаю, как тяжела для него эта разлука. Но я не смел прервать молчания своих друзей.
Через некоторое время Ананда встал и позвал нас в свою тайную комнату.
Здесь он сел за стол, посадив И. рядом, а я устроился под новым деревцем сирени, которым чьи-то любящие руки заменили мое, отцветшее.
– Много еще людской скорби увидишь, Левушка, в жизни и немало испытаешь сам. И всякий раз, с каким бы страданием ты ни встретился, будешь видеть, что истоки каждого – в страхе, сомнениях, ревности и зависти, а также в жажде денег и славы. На этих корнях произрастают все другие страсти, в которых гибнут люди. Вторая половина горестей проистекает от слепоты, от мысли, что жизнь есть маленький период от рождения до смерти, глубоко личный и отрезанный от остального мира. И этот главный предрассудок мешает увидеть ясно всю вселенную, понять свое в ней место.
Не считай нас высшими существами, как иногда ты склонен это делать.
Когда-то и я, и И. – мы шли так же, как ты идешь сейчас. В страданиях и плаче раскрывалось наше сердце, в тревогах и муке расширялось сознание.
Твой талант, твои прежние искания высшей духовной жизни, о которых ты сейчас не помнишь, дали тебе возможность и в этой жизни продолжить свой путь совершенствования. Они-то и столкнули тебя с Али и Флорентийцем, с нами и еще сведут со многими в будущем. Я счастлив, что честь твоя и стойкая верность не поколебались и еще более приблизили тебя к нам.
Видишь ли, одним из дел, почему я сюда приехал, – были Генри, Анна и Строгановы, запутанные в подлую сеть Браццано когда-то в прошлом и сейчас.
Что касается Генри – ты видел и слышал сам. А между тем, он многое уже победил и несколько раз бывал на высоте возложенных на него задач.