Полная версия
Виноватых бьют
«Не здоров», – подытожил и всё-таки зашёл внутрь.
Иваныч закрыл оружейку.
– Я тут это, – оправдывался Гоша, – пострелял немного.
Безо всяких там, как будто в порядке, Иваныч кивнул.
Нормально будет, хули нам.
Остановился у КАЗа – камеры административно задержанных.
Есть. Так точно. Никак нет.
Присмотрелся, убедился – да.
– Привет, начальник, – просипел Глазик и шмыгнул.
– Чего тут?
– Да чего, блин. Мусора загребли. То есть… замели меня, в общем.
Маленький, недобитый, щекастый.
– Ну, так вот получилось. Шёл себе шёл, никого не трогал. Ну, выпивши. Что ж теперь, нельзя? Я свободный гражданин. Что хочу, то и делаю.
– Мать в курсе? – спросил Жарков, не понимая, зачем спрашивает.
– А что мать? Я говорю, свободный. Большой, взрослый и независимый. Хочу – туда пойду, хочу – обратно. Хочу – вообще останусь тут, и буду.
Несло свистящим запахом чужой пропитой жизни.
– А ты это, начальник, ты меня можешь выпустить? Выпусти, а? Если не в падлу. Я нормально буду. Ты же знаешь. Я вообще нормальный.
Жарков не сомневался, кто нормальный, а кто нет. Остановил проходящего постового.
– Как тебя там… Подойди.
– Да, товарищ майор, – вытянулся по стойке смирно.
– Ты скажи. Кто-нибудь сидит в камере?
Сержант уставился на Глазика, тот на сержанта.
– Ну ты, начальник, даёшь, – хохотал бедолага, – ты чего городишь?
– Сидит, спрашиваю? – повысил голос.
– Сидит, – подтвердил постовой, – задержали за распитие.
– Фамилия?
– Младший сержант Зазуля!
– Фамилия?! – рявкнул Жарков, и сержант, осознав и попросив разрешения, помчался за журналом доставленных.
– Вот те раз, начальник. Ты чего ли думаешь, я тут отсутствую? Ой, – запел несчастный, – всё, заработался.
Изгалялся как мог.
– Я говорю – свободный и довольный, хочу тут, хочу не тут. Хочу летаю, хочу ныряю. Два браслета, три кастета. Ни привета, ни ствола.
– Ну? – бросил Жарков постовому.
– Сейчас-сейчас, – суетился сержант и листал страницы, – не могу найти, сейчас. Точно есть, записывали. Должны были записать.
Со словами «доложишь по результату» Гоша махнул вверх по лестнице и закрылся в кабинете.
Признать себя – значит продвинуться на пути к выздоровлению.
– Нужно понять, Георгий, что таких, как вы, гораздо больше, чем кажется.
– Каких – таких?
– Таких вот… не таких, – не очень-то профессионально объясняла врач.
Лапша пыхтела во рту. Таяла, не оставляя вкуса. Жарков не заметил, как справился. Злость разъела ощущение.
Нацепил оперативку, застегнул кобуру. Спрятался в куртке и, пока елозил вокруг стола в поисках запасного магазина, кое-как успокоился, подумал: да пошло оно всё нахрен.
Младший сержант Зазуля догнал на выходе и сказал, что обязательно установит данные нарушителя. Заступил только-только. А прежний наряд пропустил без записи.
– Дайте время, товарищ майор, не докладывайте руководству…
Молоденький, должно быть, недавно ещё топтал армейский плац, а теперь вот крутит срок в ментуре. Ему бы найти нормальную работу в каком-нибудь офисе. Да кто возьмёт вчерашнего мента? Кому ты сдался, сержантик, какому начальству.
– Точно там в камере человек?
– Так точно, слово… – хотел сказать, что слово офицера, но Гоша поверил и сержантскому.
Поднялся выше, на третий этаж, зашёл в приёмную, опустился на жёсткую скамейку, больше похожую на больничную кушетку. Всё для подчинённых, лишь бы те помнили.
Ровно в 6:30 услышал лёгкую, почти нечеловеческую поступь. Полковник Савчук всегда ходил чуть слышно, и начальники из главка не раз указывали, что тот должен идти уверенно, тяжёлым шагом российского правосудия. Савчук жил как умел, а служил как придётся. На каком-то году, когда срок выслуги перевалил за первую десятку, полковник (тогда ещё майор) перестал нервничать по пустякам и смиренно выносил все тяготы и лишения, как и обещал (кому-то), когда давал присягу.
Увидел Жаркова и махнул: заходи, вроде пока никого нет.
Пока не пришлось строить из себя не пойми кого – того, к чему обязывала его непростая должность.
– Ты мне только одно скажи, – начал Савчук, но не договорил и устремился к чайнику. Щёлкнул, достал чашку (одну), потом бросил взгляд на стол с невостребованными документами, обернулся – а там ещё что-то: материалы и докладные, бумаги, бумаги, подписи и резолюции.
Не сказал, не спросил, и лишь когда чайник уверенно щёлкнул – готов, Савчук щёлкнул в ответ двумя пальцами и указал на Жаркова.
– Только одно мне скажи. Как ты постоянно умудряешься? И не рассказывай ничего тут…
Жарков и не собирался. Что тут скажешь.
– Управление гремит. Люди из Москвы едут. Проверками замудохают. Ты мне одно скажи, – повторился и опять не закончил.
– …У меня уже никаких нервов, – сказал Савчук. – Я постараюсь, конечно. Только смысла нет. Захотят – уберут: и тебя уберут, и меня тронут.
Жарков вышел из кабинета. В приёмной сидела Света или Оля, или какая-то очередная.
Вернулся. Дежурные сутки не думали проходить. Сидел напротив окна, из которого когда-то выходил Чапа, и казалось, что шум во дворе до сих пор крепнет и стоит. И вот кто-то крикнул, кто-то подбежал к неживому Чапаеву, кто-то попытался помочь, а кто-то нет. Голоса прекратились, но шум остался. Шум гулял меж стен, завывал и мычал, и кабинет заливался этим шумом.
Нет теперь никакого Чапы. И тебе, Жарков, осталось недолго.
Никто к нему не заходил. Никого не ждал, и лишь оконная рама трещала, и ветер стонал беспокойно.
Кому ты нужен, думал, на гражданке. Вот уйдёшь, а дальше-то что. В «Пятёрочку» охранником или таксистом. Всё лучше, чем. Никак нет, отставить.
Набил какие-то запросы, позвонил каким-то людям. Ни одного поручения от следаков, ни единого происшествия.
Постучались; головы не поднял. Опять постучались, пришлось повысить голос: да открыто же!
Присаживайтесь, пожалуйста, рассказывайте. Типичная старушечка, укутанная, сухая. Руки трясутся, голова ходуном.
– Меня дежурный к вам сюда, – объясняла, – вы Жарков, правильно?
Гоша подтвердил. Что у вас там случилось?
– А что, сынок, случилось. Жизнь, – говорит, – случилась. Мне бы умереть и не мучиться, а тут вот оно что.
И сдала с потрохами весь подъезд. Семёныч из соседней – пьёт и шумит, Колька – я его вот таким ещё помню (рука дрогнула и застыла на уровне стола) – водит девушек, потолок трясётся. А Валя – мы с ней как дружили, как дружили, – соль мне сыплет на порог. Ведьма, и всё тут.
– И это ещё я про студенток не говорю…
Жарков перебил и поинтересовался, как у бабули со здоровьем.
– А как у меня со здоровьем, сыночек. Мне бы отмучиться, а тут вот что. Уж не болит ничего, болеть-то нечему.
Она заохала, и руки опять задрожали.
Гоша уверил, что сегодня же вечером зайдёт к ним участковый и со всем разберётся.
– А мне сказали – к вам. Вот, – достала тетрадный листок, – вот, я тут записала. Жарков Георгий Фёдорович. Вы Жарков?
Он хотел бы сказать, что никаких Жарковых не существует, что произошла какая-то ошибка, что он тут – лишний, и вообще, проваливай отсюда, старушенция долбаная, но ничего такого, конечно, не сказал, и только произнёс:
– Я – Жарков. Заявление писать будем?
До обеда шатался по отделу, из кабинета в кабинет, мимо канцелярии к самому штабу. В ПДН работали с подростками, один кричал «ну простите, простите», а второй настаивал «ну правда, правда», как будто их слова могли хоть что-то значить. Следаки опять кого-то задерживали и убеждали окольцованных бедолаг, что всё будет нормально, что признание вины – первый шаг к условному наказанию, что смягчающих обстоятельств непременно хватит, и вообще. В актовом зале шёл развод дежурной группы, рядом с оружейкой теснились сотрудники, и только Жарков не знал, куда себя деть и чем заняться.
– Гоша, – крикнул водитель патрульки, – ты чего, как, нормально всё?
– Нормально, – улыбнулся и дальше поплыл.
Вышел во двор и даже курить не стал. Голова кружилась легко и по-весеннему, хоть и лежал уже сырой дохлый снег.
– Хочешь не хочешь, – сказал, – но хорошо, блин.
Не хотел, на самом деле – привык иначе, но разве кто спросит. На, пока дают. Бери и радуйся.
Вспомнил недавнюю ночь, скомканную. И простынь, тоже скомканную, на которой он с Аллочкой, и никого кроме. Чужая женщина всегда имеет право, но ничем не обязана. А вышло напротив – он имел, а сам ушёл. И опять – только подумал, и так хорошо стало, господи ты боже мой, да разве можно.
– Сигаретки не будет? – спросил дознаватель.
Угостил, конечно. И сам покурил за компанию, и что-то сказал в ответ, и что-то сам спросил с добрым хохотом, на полшуточки, в самый раз. Лишь бы знал каждый, и каждый видел – он Жарков, и ничего с ним не случится.
Уже к вечеру, когда наполнилась очередная, со счёта сбитая чашка, и кипяток настиг растворимую пыль кофе, позвонил дежурный и сказал: к тебе пришли. Жарков спустился – и не сразу разглядел её, полную женщину в мужском пуховике. Она стояла спиной и рассматривала стенд «Их разыскивает полиция», блуждала, искала, водила головой, но – нет: фотографию Чапы сняли, как только. И некого стало.
– Вы ко мне? – спросил, и женщина обернулась.
Сколько жизни было в ней когда-то, подумал Жарков, такая справная, и всё-таки молодая, несмотря на тяжёлое слоистое лицо, и полное отсутствие сейчас той прежней жизни, вместо которой теперь вымученный взгляд, опущенные веки, губы тонкие и злые, красные-красные щёки.
– Вы Жарков, – не спросила – убедилась; пошла за ним без разрешения, словно имела право.
Она имела право.
Махнул – присаживайтесь, типа, а женщина уже села и не думала, как там и что. Из чашки ещё выходил слабый, едва живой пар. Кофе не предложил и сам не притронулся. Так и сидел, ждал, будет говорить или как.
– Я жена Чапаева, – обозначила на всякий случай, будто Жарков не понял. Они виделись не раз, и та всегда прикрывала бедолагу. Ничего не знаю, где-то пропадает, врала хорошо и правильно, – а Чапа сидел в ванной, ни живой ни какой, и знал, что заберут. Забирали и забирали. Она всегда ждала, а теперь вот – не дождалась.
Не хотела приходить, но пришла. У неё ребёнок маленький, только-только, и забот – перекрестишься, но решила: надо. Нельзя иначе. Жарков слушал, она говорила. Всё, как должно, хоть и не стоило.
– Чапаев не виноват, сами знаете. Я желаю вам сдохнуть точно так же. И чем быстрее…
Оборвалась: понятно без слов. Наверное, могла бы хоть одну слезинку пустить, но не дождёшься. Только ровно держала мятый двойной подбородок и проклинала – по-настоящему и про себя.
Сколько раз он слышал это «не виноват». Чаще – только «не люблю», но последнее вслух не произносят, может быть, только единожды, когда уже ничего не осталось, когда ясно и понятно, что на самом деле – виноват, только ты и виноват, во всём и сразу. И наказание – обязательно последует, ведь Бог, как известно, не фраер, мелочиться не будет, воздаст сполна и ещё прибережёт на чёрный день, чтобы окончательно убедить любого и каждого в своём безусловном существовании.
Не виноват.
Каждый первый и второй, ни одного, кто бы сам признался. Любое зло – оправданно, любое добро – несправедливо и полно сомнений. А правильно ли, а нужно ли, а может, зря? «Все преступления совершаются из стремления стать счастливым». Ну, так и скажи, твою же голову. Хочу быть счастливым, потому и ворую. Счастья хочется, потому и убил.
И тот, и другой – без вины виноватый, по беспределу. Только он, Жарков, виноват. И за то, что кольцевал, и за то, что доставлял и задерживал, и вообще за то, что был и появлялся как всегда не вовремя на широком, но скором воровском ли, каком-то другом пути.
Да, убил, да, выстрелил. Получилось так. Основания нашлись, закон позволил, никаких нарушений.
– Не виноват, – повторила, – вы его специально. Вам и отвечать. А я деньги на похороны занимала, пока тут. Да будьте вы…
Опять не договорила, опять понятно было. Жарков не знал, что сказать. Он водил рукой по столу, туда-сюда. Липкий стол с разводами. Тряпка нужна, убраться нужно.
Потом женщина встала. Некрасиво, еле-еле. Застегнула звучную молнию до самой шеи, шарфом укуталась. Жарков тоже встал, поправил воротник рубашки. Сальный-сальный воротник, свитерок пахучий.
– Тварь ты, Жарков, – перешла наконец-то на «ты». – Но спасибо. Не дождалась бы его, надоело. А теперь и ждать не нужно. Только помнить.
Она ушла и больше не приходила.
Жарков стоял на месте, пока не заскрипел старый щелистый пол.
Приехал Лёха – дежурный следак, швырнул шапку, та больно ударилась кокардой о металлический сейф. Прозвенело, разлилось.
– Нет, ну нельзя же так, – громыхал Степнов. – Отправили меня на порез. Приезжаю, а там ложный вызов. Сначала надо разобраться, наверное, а потом уж…
– Не ори, – попросил Жарков, – башка трещит.
– Не ори. А я не ору. Чего я, ору, что ли? Я спокойно объясняю, что всё меня доконало в этой ментуре.
– Так увольняйся, – предложил.
– Увольняйся. Легко тебе говорить. А куда мне идти, я ничего больше не умею.
Налил в стакан кипячёную воду. Выпил почти залпом, не дрогнул. И снова зарядил: про службу, про что-то там и снова про службу.
– Надо было тебя слушать тогда. Как пришёл только.
– Надо было, – не отрицал Жарков.
В любой правде так много стыда, что не хватает мужества принять свободу. Лёха говорил и заговаривался, не задумываясь особо, не отвечая в принципе за слова – лишь бы вызвать хоть какое-то понимание, спрятаться за отчаяньем. Так зачастую переобувается жулик после признательных показаний, уходит позорно в отказ.
Они делили кабинет на двоих. Вообще Жарков раньше сидел один, но пришлось переехать. Служебную обитель лучшего оперативника превратили в архив с бесстыдными томами нераскрытых дел. Вездесущая пыль и запах пожилой бумаги наверняка скрывали правду, и, как всегда, разгадка лежала на поверхности, на первой или второй странице списанного материала, прекращённого за сроками давности.
– Ладно, – сдался Лёха, – пойду.
Иди, конечно, подумал оперативник, нужен ты мне в моём же кабинете. Без тебя как-то служил, и ничего. Он скоро достал раскладушку и, уткнувшись в старый засаленный матрас, отключился. Никому не хотелось (слу)жить, но каждый почему-то (слу)жил.
Чужая женщина
Позвонила дочка и спросила шёпотом, но с предъявой:
– Ну ты чего, где? Она дома, приходи давай.
Жарков метнулся, будто ужаленный. Долетел за двадцать минут, ни одного красного не словил. Можно было взять чего-нибудь, не с пустыми же руками, но решил – пусть лучше без всего, так вроде по-настоящему.
Лиза открыла дверь и махнула. Проходи уже, долго ты, ну в самом деле.
Он стоял, словно не родной. Разувался медленно, лишь бы не натоптать. Грязевая жижа сочилась на чистый пол. Пахло по-домашнему, и внутри сжималась в кулак последняя надежда.
– Папа пришёл, – закричала во весь голос Лиза, – мама, смотри.
Мама не вышла и не посмотрела. Дочка развела руками, а потом кивнула: иди, поговори, учить что ли нужно.
– Привет, – сказал, и сел за кухонный стол, – как дела?
Жена говорить не собиралась, но ответила зачем-то, что всё более-менее, и спросила: сам как живёшь?
Гоша улыбнулся: стараюсь, куда деваться. С вами лучше, конечно, чего уж тут.
Чай не предложила; он и не хотел. Шинковала капусту, взрывалась на сковороде поджарка, тепло разливалась томатная паста.
– Пришёл зачем? Лизу не дам, у неё контрольная.
– Да я это, – не знал, как сказать, – так просто, решил вот.
– А, – бросила жена, – понятно.
И лицо своё не показывала. Жарков заглядывал, она сторонилась.
– Я тут подумал… Может, мы это, попробуем опять?
Она порезала палец, сунула в рот. Жарков с места не тронулся. Опять не вовремя. Кровь не останавливалась, бледная капуста с красным отпечатком ждала дальнейшей участи на разделочной доске.
Заглянула Лиза – как бы невзначай, полезла в холодильник за чем-то наверняка вкусным и сладким. Мать рявкнула, что сначала нормальный ужин, а потом всё остальное.
– Папа с нами будет?
Ответа не дождались. Сковородка дрыгала, огонь ласкал твёрдое чугунное днище. Ему вдруг так захотелось этих домашних щей с ржаным хлебом…
– Ты сама-то как считаешь?
Она никак не считала. Может быть, и думала, но сейчас не хотела. Всё-таки посмотрела, всё-таки разглядел её – прежнюю, родную, свою.
– Я подала заявление на развод. Обычно месяц дают. Попробую, может, быстрее получится.
Он встал и вышел. Дочке ничего не сказал, даже не попрощался.
На светофоре достал таблетки. Тронулся, поехал. Не успел. Пока никого нет рядом, можно быть собой. От себя ничего не скроешь. Себя не спрячешь, притворишься, да и только. Гоша притворился – и оставшийся участок дороги проехал вполне спокойно.
Все там будем рано или поздно. Лишь бы не забыл про тебя ответственный за смерть, не вынудил на долгую однобокую жизнь.
На городском кладбище никто его не ждал и видеть, скорее всего, не хотел. Встал поодаль, как посторонний, как будто сюда обычно высылают приглашение, а он припёрся нежданно, негаданно, чтобы окончательно испортить – всем им, неживым, но местным – настроение.
Тут и там, казалось, будто на зацикленном кадре, мелькали, повторяясь, одинаковые сотрудники. Им-то чего здесь делать. Выглаженные кители, начищенные ботинки. Не разобрал, кто есть кто, лишь величина звёзд на погонах указывала: этот – из управы, тот – из райотдела. Офицеры держали в руках гвоздики под цвет лампасов, нелепо тянули к груди подбородки.
Шёл медленно и степенно, и все смотрели на него. Сам Жарков никого не видел, и только считал количество шагов. На двадцать каком-то споткнулся, заскользил, удержался.
– Я не виноват, – пошевелил едва заметно губами, но все услышали и оставили Жаркова в покое.
Только Чапа, как живой, пялился с фотографии и говорил: «Ну так вот получилось. Сука ты, Жарков, чего уж теперь».
В тишине различил: скрипят ветки деревьев. Всегда казалось, что на кладбищах обязательно гремит вороний крик, но сегодня кричали только голые сонные тополя.
Не различал, куда идёт, и шёл, пока не услышал:
– Гош, ты чего, ты как вообще?
– Нормально, – ответил и посмотрел на Иваныча, – нормально, пойду присяду.
Иваныч пошёл с ним. Нашли поваленный ствол немого тополя. Жарков рухнул и спрятал голову в широченных своих ладонях.
– А ты чего тут?
– А у меня тут отец, – показал Иваныч куда-то в сторону, – хожу вот иногда, редко, но хожу.
Очнулась голова и сказала: вот и я, давно не виделись. Жало внутри и снаружи, тошнота подкралась. Гоша достал таблетки, проглотил сразу две и сказал:
– Не спрашивай, так надо.
Иваныч и не собирался, он понимал. Но всё равно посоветовал:
– Сходил бы ты в больницу, мало ли что. Такая работа, сам знаешь. Постоянный стресс.
– Ага, не говори.
– Постоянные, сука, нагрузки, – продолжал. – Я вообще не представляю, как ты ещё… – не договорил Иваныч.
– Уже, – понял Жарков, – но схожу, наверное. Надо сходить.
– Сходи-сходи, обязательно.
Ответил «угу» так, чтобы добрый Иваныч отвязался, наконец, и дал побыть одному.
Достал из внутреннего кармана пуховика чекушку. Всё своё ношу с собой, а большего не нужно. Сорвал крышку и присосался к горлышку.
Бабий декабрь, сучья зима. Шибануть бы морозу, да хорошенько, по лицу, чтоб до крови и в крошево, а не это всё: сопливый дождь и морось молочная, первый снег прошёл, а второй не собирался.
Занюхал по обычаю рукавом и выдохнул лёгким паром. Затопило в груди, расцвело перед глазами.
Он сидел в окружении уютных могил, где белым по чёрному значились имена и цифры, где у подножий краснели свежие венки и траурные ленты переливались золотом и серебром.
Опять припал к бутылке, раз, и два, и ещё один – контрольный.
– Проходи, конечно. Да не разувайся, всё равно мыть. Ну, если только. Ну да, можно здесь.
Жарков не стеснялся и прямиком прошёл в кухню. Квартиру он хорошо помнил: захаживал часто, любил недолго.
Она ела конфеты, Жарков просто пил. После первой рюмки сразу же подготовил вторую, и сказал: раздевайся.
Она так давно не была по-настоящему с мужчиной (работа не считается), что не пришлось делать ничего особенного. Жарков тоже хотел; тем более – выпил. И вот уже были в одной кровати, точнее, на одном диване, полураздетые, полуголые, и любили, как будто раньше никогда не. Отдышаться не могла; он вообще отвернулся и лежал, как раненый, вздыхая, словно от боли.
– Всё нормально? – спросил, как пришёл в себя.
Трезвый и здоровый – живи не хочу.
– Всё нормально, – ответила, и улыбнулась, и потянулась опять, но Жарков приподнялся и сказал, что хочет пить.
– Подожди, – попросила, – и он подождал.
Всё повторилось ещё быстрее, чем прежде. Всё прошло.
Он сначала выпил, а потом запил, и снова плюхнулся рядом, укрыв одним одеялом её и себя.
Прижался – прижалась. Так-то лучше.
Молчала, но готовилась что-то сказать, вздыхая и не решаясь. Вот уже, а всё никак. Слово – будто ребёнок, его не обманешь: само знает, когда явиться на свет. Промычала, не раскрывая рта:
– Мне так страшно, Гоша.
Он предложил выпить. Можно подумать, страх боится алкоголя. Повторила:
– Я очень боюсь. Ты не уходи, пожалуйста. Никогда не уходи.
Жарков не собирался никуда идти. По крайней мере, в ближайший час или два. Он вообще планировал бахнуть и закусить, если получится, а потом опять взять её – не очень молодую, но спелую. И хорошо, раз боится. Страх возбуждал. Гоша был сильнее.
– Не уйду, – пообещал, – не бойся.
И так ей стало хорошо. И так – ему – вдруг стало окончательно лучше…
Он таких слов давно не говорил. Таких его слов давно никто не слышал.
Гоша представил: вместе – здесь – теперь всё будет по-другому. Есть, кого защищать. Есть, кто рядом.
Поцеловал в губы, словно каждый из них заслуживал любви.
Всё же выпил, всё же приготовила наскоро что-то там: картошечку пожарила, нарезала, накрошила. Запах улыбался всем существом, во всю кухню. Он ел с аппетитом. Она улыбалась.
Смотрели какое-то невнятное кино, потом как бы изображали любовь. Надоело быстро. К хорошему привыкаешь.
Решили спать – Жарков согласился остаться до утра. А там посмотрим. Она ещё раз его поцеловала и сказала «спасибо».
Уснула быстро. Как только – он встал, шатался взад-вперёд. Курил на кухне, пил воду, пытался тоже отключиться. Никак. Чужое место, чужая постель, чужая женщина.
В ночи разнылся желудок. Жизнь возвращалась, первый признак жизни – чувство голода. Полез в холодильник, нашёл что-то съестное вроде колбасы или сыра, тронутую баночку кефира.
Собрался наскоро. Даже не попрощался.
И жизнь пошла.
Лежачего не бьют
По пути в Нихалой успел отрубиться. Ехали на служебном «Патриоте». Тот ладно справлялся со старой волнительной дорогой, ухабистой и кривой.
Акрам – сержант из роты ППС – разговорился будь добр. Борода ходила вверх-вниз, не останавливалась. Так и так, слава Аллаху, жизнь идёт.
– У меня, – сказал, – жена красивая. Одна беда – четыре дочки, – и рассмеялся.
От Серноводского до Нихалоя сто километров. Шли медленно, ближний свет распознавал очертания морщинистых гор. Жарков четвёртый месяц проходил здесь службу со сводным отрядом: двойной оклад, надбавки. Закроют боевые – будет пенсия. Три тысячи сверху. Каждый месяц, пока живой.
– В Чечне сейчас хорошо, спокойно, – говорил Акрам, оправдываясь. – Лучше, чем.
Жарков соглашался. Качаясь на пригорках, закрывал глаза. Одно «ага» в ответ, вроде – так и есть. Действительно, хорошо.
Тяжёлое лето с низким солнцем. Осень выждать – и домой. Жарков думал: как хорошо, когда есть, куда возвращаться. Дома ждут, и всё такое. Привезёт деньги – первый взнос на ипотеку, долгая счастливая жизнь. Главное – не париться, не считать. Он помнил, например, как считал армейские дни. А потом заблудился в мире цифр – и легче стало.
– Скоро, скоро, – твердил довольный Акрам, – у меня там брат. Всё по кайфу будет.
Командир отряда – полковник Сорока – определил Жаркова на дальняк. «Пару дней отдохнёшь, тебе надо».
Сорока помнил Гошу ещё со времён, когда задерживали группу олимпийцев – местных злодеев, выходцев из девяностых. Тут встретились, обнялись. Нормально всё будет, полгода пролетят. Вернёмся – напьёмся, живи не хочу.
Одна задача – помочь местным полицейским. Задержали кого-то там, а что делать дальше – бог знает. Чеченские бойцы работали просто: два раза прикладом, и готово. А тут какой-то особенный случай. Жарков сам не знал, как можно обойтись без того же приклада, но молчал.