Полная версия
Клеймение Красного Дракона. 1937–1939 гг. в БССР
У Михно Валентины Карповны также были арестованы мать и отец. Вернулась только мать, но была уже очень больным человеком, жилья не было никакого, долго ютились по чужим людям. В начале 2000-х мы были шокированы условиями жизни Валентины Карповны. Ее жилище мало было похоже на дом, скорее на полуземлянку, настолько он был низкий, крохотный и жалкий, что за все эти годы сюда не смогли даже провести электричество. Местные власти нам объяснили, что предлагали Валентине Карповне другие варианты жилья, но и им, и нам она категорически отвечала: «Я столько лет слонялась без дома, а этот дом наш, мы построили его, когда мама вернулась»[35].
Во время записи интервью с людьми, которые либо сами, либо их родители были репрессированы, нередко очень гнетущее впечатление производят условия их жизни[36]. Как объяснила мне еще одна моя собеседница Зинаида Антоновна Тарасевич, родители которой вернулись в Минск уже после войны из ссылки в Охтаму (куда они были сосланы в 1930 г., а сама она родилась уже там): «Мать не могла понять, как это людям может быть важно лучше одеться, вкуснее поесть, она не понимала этих людей… Люди на Охтаме гибли и ничего этого не видели. А жили мы бульончиком, а бульончик – это вода и картошка плавает в нем. А она не понимала, что лука туда можно добавить и морковку. Питались мы просто страшно. Бывало, отца брат говорил: “А, это вас Охтама испортила”»[37].
Аксинья Ильинична, Валентина Карповна, а также две дочери фигурантки самого первого процесса в Лепеле Марты Бобрович и многие, многие тысячи детей о том, что такое родительская забота, уют в доме, трансляция семейных ценностей, могли не иметь понятия. Их детство было борьбой за выживание без мамы-папы, без собственного дома. Аксинья Ильинична о своих родителях знала только, что их «за то, что молчали и паспорта не брали» арестовали, сразу папу, а потом и маму, и они никогда больше не вернулись. Дочери Марты Бобрович все эти годы понятия не имели за что, куда и когда исчезла их мать. Каждый раз, приезжая в те деревни, я встречалась с потрясающей Мисник Екатериной Титовной[38], еще одной дочерью молчальников. Во время тех событий был арестован ее отец.
В целом надо отметить, что значительно больше о событиях, связанных с переписью населения и последовавших после нее арестах, могли нам рассказать люди, чьи родители не были арестованы, т. е. память сохранялась там, где было кому это рассказать. О молчаливом саботаже 1937 г. в районе нам рассказывали Жерносек Василий Григорьевич[39], Аношко (Ковалевская) Нина Дмитриевна[40], Ващук Валентина Дмитриевна[41], Болотник Валентина[42], Жерносек Мария Владимировна[43], Крицкая Мария Федоровна[44], Лейченко Надежда Савельевна[45], Лях Екатерина Ивановна[46], Мозго Матрена Афанасьевна[47] – спасибо им всем огромное!
Публикация результатов экспедиции в Лепельский район на сайте Белорусского архива устной истории вызвала большой интерес Тамары Мацкевич, как оказалось, эти места и истории ей знакомы. Именно она поехала со мной в Лепель в третий раз и познакомила меня с чудесной Гордиенок Екатериной Васильевной[48]. Екатерина Васильевна жила уже у родственников в райцентре, поэтому мы ее не нашли во время предыдущих поездок. Ее семья была также репрессирована по делу Лепельских молчальников. Сама же она за работу на свиноводческой ферме колхоза после войны была удостоена звания Героя Социалистического Труда.
После выхода моего фильма «Лепельский бунт» на белорусском телевидении историей Лепельских молчальников заинтересовался архивист и писатель, как оказалось выходец с тех мест, Сергей Рублевский. Какое-то время эту историю реконструировать мы пытались с ним вместе. С. Рублевский о своих земляках написал эссе[49]. Я очень ему благодарна за предоставленный мне корпус копий документов из Государственного архива Витебской области[50].
Чрезвычайно актуальными для меня оказались и результаты работы историка, создателя практической школы поиска репрессированных Дмитрия Дрозда, который занимался сбором материала для пересмотра и реабилитации осужденных по столь важному для моего исследования Жлобинскому делу. Он же предоставил мне ряд потрясающе интересных документов. Огромное спасибо Никите Петрову, заместителю председателя Совета Научно-информационного и просветительского центра общества «Мемориал», за то, что нашел время выслушать все мои идеи и сомнения по поводу сюжета этой книги, и Алану Блюму – Directeur d'études à l'EHESS / Directeur de recherche à l'INED, за неподдельный интерес к моей работе. Я счастлива, что имела возможность обсудить отдельные сюжеты этой книги с исследователем сталинизма, в том числе и сюжетов, связанных с показательными судами в сельском хозяйстве, Николя Вертом (в то время Directeur de recherche au CNRS Institut d'Histoire du Temps Présent). Моя благодарность Fondation Maison des Sciences de l'Homme (FMSH) EHESS (октябрь – ноябрь 2015) и шведскому агентству SIDA (2019) за предоставленную мне возможность работы в библиотеках и архивах.
Спасибо моим друзьям – постоянным слушателям моего пересказа всех фрагментов этой книги вживую, осознаю, у них не всегда был выбор слушать меня или нет, но их поддержку и внимание я ценю особенно. Они же стали и первыми читателями-критиками – Олег Романов, Ирина Маховская, Александр Цымбал, Игорь Сервачинский, Александр Райченок, Ида Шендерович.
И, конечно, неизменная моя благодарность уважаемым рецензентам моей работы – декану исторического факультета, заведующему кафедрой церковной и социальной истории Свято-Филаретовского православно-христианского института Константину Петровичу Обозному, заведующему кафедрой истории стран Восточной Европы Гиссенского университета профессору Томасу Бону, доценту кафедры истории, мировой культуры и туризма Минского государственного лингвистического университета Александру Георгиевичу Цымбалу, а также моим коллегам из ЕГУ.
Ваши замечания и комментарии, мои дорогие коллеги и друзья, были для меня чрезвычайно важны, я очень старалась либо учесть их, либо усилить свою позицию и аргументацию, стать более убедительной. Разумеется, ответственность за конечный результат несу только я. Дискуссии над вопросами, поднятыми в данной книге, заставляли нас всех не раз думать о том, что Х. Арендт назвала банальностью зла.
И неизменно – моя благодарность моей семье, но прежде всего моей маме Лобан Валентине Степановне, которая своими рассказами о жизни наших дедов и прадедов и их односельчан с детства меня готовила к написанию этой книги, а также моей бабушке – Достанко Надежде Захаровне, человеку скупому на слово и похвалу, именно поэтому, вероятно, мы до сих пор как устойчивые выражения для оценки всего, что происходит с нами и вокруг нас, используем ее афоризмы.
Моя бабушка Достанко Надежда Захаровна (1927 г. р.) всю жизнь работала в колхозе имени Калинина Любанского района Минской области. Ее муж, мой дедушка, Достанко Степан Никитич, который воевал на фронтах Второй мировой войны и дошел до Берлина, тоже работал в колхозе. Каково же было мое изумление, когда бабушка незадолго до смерти, уже в начале 2000-х, довольно высокомерно сказала: «А я в колхоз никогда и не вступала!» Обращаю внимание – это Восточная Беларусь, и мои дедушка и бабушка родились и выросли уже при советской власти.
Бабушкин отец был единоличник, моя бабушка уже после войны замуж вышла также за единоличника. Мой прадед, отец моего деда – Достанко Никита Филиппович, был арестован в 1937 г., больше о нем семья ничего не знала. Его сыну, моему деду, до войны зарабатывать на жизнь позволяло наличие лошади. Как и когда они оказались записанными в колхоз, бабушка сказать не могла. Очевидно, их семьи входили в те пару процентов единоличников, которые не были коллективизированы к 1941 г., а после войны, по словам бабушки, «уже в колхоз и не заставляли». Вероятно, их просто зачислили автоматически, как проживающих на территории данного колхоза. Свое отношение к сущности колхозной жизни бабушка выражала при оценке нашего с сестрой, по ее мнению, недобросовестного труда на ее приусадебном участке следующим образом: «Попривыкали, как на колхозном».
В 1960-е гг. их деревня была признана неперспективной, и жители подлежали переселению в более крупный населенный пункт. Однако жители деревни, в их числе и мой дед, категорически отказались. Платой за это стало постоянное административное давление и периодические штрафы. Деревня Белый Слуп Любанского района, таким образом, уцелела. Выйдя на пенсию, туда вернулось поколение моих родителей, дети тех, кто жил там прежде, правда, теперь как дачники. Сейчас рядом с этой деревней Славкалий построил огромный калийный камбинат.
Мои дедушка и бабушка по отцовской линии жили в некогда шляхетском застенке Листенка (Любанский район также). Теперь в этой деревне жилых домов нет…
Эту книгу я посвящаю им – моим бабушкам и дедушкам – Достанко Надежде Захаровне и Степану Никитичу, Лобанам Марии Ивановне и Адаму Ивановичу, а также всем моим информантам и информанткам, которые мне поведали свои истории о жизни и выживании в период, который назывался «строили социализм».
1. Деревня БССР во второй половине 1930-х гг.
Согласно самой идее коллективного хозяйства при вступлении в колхоз каждый крестьянин должен был внести свой паевой взнос: весь наличный сельскохозяйственный инвентарь, хозяйственные постройки, тягловый и крупный рогатый скот, домашнюю птицу. Закономерно, что такое обобществление в условиях не добровольной, а насильственной коллективизации рассматривалось крестьянами как грабеж. Ответ крестьянства был радикальный – в 1929–1932 гг. по СССР прокатилась волна массовых выступлений крестьян против коллективизации и закрытия церквей[51]. После голода 1932–1934 гг. в документах партийного архива больше не встречаются данные о столь массовых выступлениях, однако говорить о том, что крестьяне смирились с колхозами как единственной формой возможного существования, не приходится. Переломным во всех смыслах стал 1937 г., вопрос о положении в сельском хозяйстве стал опять одним из ключевых, оказалось, что процесс коллективизации все еще далек от завершения, в стране большое количество единоличных хозяйств, которые, несмотря на налоговый пресс и всевозможные ограничения, выживают вне колхозной системы.
В начале 1937 г. в БССР было около 9,6 тыс. колхозов[52], в которые входили 680 тыс. крестьянских хозяйств. Единоличных хозяйств насчитывалось до 120 тыс. – примерно каждое пятое хозяйство (около 114 тыс. из них занимались сельским хозяйством). Притом что их удельный вес был около 20 %, по посевам он составлял меньше 5,5 %, по лошадям – чуть больше 7 %, по крупному рогатому скоту – около 4 % и т. д.[53] Примерно треть занятых в сельском хозяйстве единоличников не имела никаких средств производства, в том числе земли (в документах их характеризовали как «совершенно безнадежны»).
Несмотря на плохое обеспечение средствами производства и землей единоличники должны были платить налогов значительно больше, чем колхозники. Согласно объяснительной записке к проекту норм поставок сельскохозяйственного налога на 1936 г. средний размер налога на одно колхозное хозяйство составлял 29,7 руб., на единоличное – 185 руб.[54]
Для колхозов существовал один пакет обязательств, для отдельного колхозного двора – еще один. Кроме индивидуального налога на колхозный двор крестьяне платили так называемый культурный сбор, обязательную страховку построек, натуральные налоги (за приусадебный участок – картофелем, за корову – молоком и мясом, за овцу – шерстью; причем, согласно правилам проведения государственных закупок, введенным в 1934 г., каждый крестьянский двор (и колхозный, и единоличный) обязывался к сдаче определенного количества мяса и молока, даже если не имел ни свиней, ни коров, ни овец). Также все крестьяне должны были участвовать в государственном займе, точнее – давать свои средства государству в расчете на будущие дивиденты.
Осенью 1934 г. СНК и ЦИК СССР приняли ряд постановлений относительно налогообложения единоличников. Был установлен единовременный налог на единоличные хозяйства, ставка по которому значительно повышалась в зависимости от имеющихся средств и рыночных доходов. Местным финорганам надлежало уделить значительное внимание обложению неземледельческих доходов единоличников, особенно доходов, которые приносило наличие лошади (извоз, вспашка). Подчеркивалось, что «во всех случаях предъявленная к уплате сумма с единоличного хозяйства должна быть не менее чем на 25 % выше ставки, установленной в данном селении для колхозников»[55], т. е. независимо от реальных доходов и материального положения они должны платить больше. Также для единоличников предусматривалась значительно более жесткая штрафная политика[56].
Крестьяне должны были обязательно продать часть своего хлеба государству по так называемым «закупкам». Закупочные цены на 20–25 % были выше заготовительных, но значительно уступали базарным и коммерческим[57]. Вполне закономерно, крестьяне не хотели отдавать дополнительно хлеб дешево. Основным стимулом для успешного проведения закупок виделась система «отоваривания» – продажа для участников закупок на льготных условиях дефицитных промтоваров по государственным ценам. Соотношение цен на сельскохозяйственную и промышленную продукцию для крестьян было грабительским. Так, в 1934 г. за пуд зерна государство платило крестьянам 1 руб. 25 коп., а сапоги в государственном магазине стоили 200 руб. пара, туфли – 120 руб., калоши – 50 руб., ситец на платье – 40 руб. В случае, если крестьянин имел квитанцию о сдаче хлеба по закупке, он мог приобрести сапоги за 35 руб., что соответствовало примерно стоимости 28 пудов хлеба[58]. Однако на деле оказывалось, что наличие квитанции о сдаче хлеба или льна по закупкам приобретение товаров также не гарантировало[59].
Система налогообложения работала примерно так: центр – исходя из количества посевных площадей и предыдущих, сделанных еще до уборки хлеба, расчетов – спускал нормы заготовок на районы. Районы спускали цифры в сельсоветы и колхозы, те, в свою очередь, распределяли между колхозниками и единоличниками[60]. Между фигурирующими на бумаге плановыми цифрами и засеянными площадями была огромная разница: например, в Лепеле исходили из того, что здесь в среднем единоличник засеял 0,75 га яровыми и 0,36 озимыми, реально же было засеяно 0,32 в целом[61]; Речица получила план в 1,4 га на двор, а у единоличника земли не было[62]. Согласно сводкам, поданным по 38 районам, на 1937 г. должно было быть 69 тыс. га распаханных земель, по факту же оказалась только 21 тыс. га[63]. Несовпадение этих цифр было обусловлено тем, что еще на стадии посевной на места спускался план, который никогда не выполнялся, но наверх подавались завышенные цифры, а потом, исходя из этих завышенных цифр, и доводился план заготовок[64]. Также надо заметить, советские крестьяне никогда не собирали урожай полностью со всей засеянной земли[65].
В Березинском районе, например, только по одному Мощаницкому сельсовету и в 1935 г., и в 1936 г. планы сева и госпоставок были начислены на 230–280 га больше пашни, чем имели единоличники. В качестве донаделения землей им было выделена бросовая земля в урочище Мощаница, абсолютно непригодная для пахоты. Единоличники отказались обрабатывать эту землю, тем не менее два года должны были выполнять зернопоставки и денежные платежи за эту землю[66], что составило только за 1936 г. в среднем по 400 руб. на хозяйство[67]. В 1937 г. все эти факты будут использованы против районных руководителей. Однако в 1936 г. страна жила по закону, согласно которому у «злостных неплательщиков налогов» могло быть изъято абсолютно все хозяйство, за исключением жилого дома и определенного минимума продовольствия[68]. Данное ограничение на изъятие дома и минимума продовольствия, как это будет показано дальше, не работало.
Те единоличники, которые имели коней или имели доходы на стороне, должны были платить дополнительные налоги. При доведении налогов исходили из того, что «не может быть, чтобы они не имели доходов»[69]. Согласно данным Наркомата земледелия, из 114 тыс. единоличных хозяйств рыночные доходы платили в 1936 г. – 35,7 %, в 1935 – 47,2 %[70], что квалифицировалось, как недообложение единоличника.
В начале февраля 1937 г. в связи с более низким процентом коллективизации (70–76 %), чем в целом по республике (около 87 % на 1 октября 1936 г.) были обследованы отстающие в этом вопросе районы: Паричский, Жлобинский и Борисовский[71]. Только в Паричском районе на 1 января 1937 г., например, было 3275 единоличных хозяйств[72].
Интересным в этом документе является характеристика единоличных хозяйств, которые были поделены на три условные группы. К первой группе были отнесены хозяйства, которые имели в своем распоряжении лошадь, корову, теленка, мелкий скот. Отмечалось, что таких хозяйств в Беларуси немало. Так, например, на 105 тыс. единоличных хозяйств на 1 июля 1936 г. приходилось более 61 тыс. лошадей, 124 тыс. голов крупного рогатого скота, 143 тыс. свиней, 69,5 тыс. мелкого скота. «Хозяйства эти легко справляются с обязательствами перед государством и, подрабатывая на лошади 20–25 руб. ежедневно, живут не хуже колхозников и в колхоз не собираются». В качестве примера приведено хозяйство Докука, д. Б. Стахово Борисовского района: имеет 4 га земли, почти всю засевает, имеет лошадь, корову и двухлетнего бычка, двух свиней, трех овец; денежных платежей 800 руб. – все выполнил.
Вторую категорию хозяйств составляли единоличники, которые зарабатывали деньги на лесосплаве, лесовывозках, торфоразработках и т. д. Они также имели скот (чаще без лошади), но сеяли меньше. В докладной указывалось: «Не всегда выполняют свои обязанности, а денежные почти всегда. Это наиболее типичная группа для целого ряда районов… Учесть доходность этой группы очень нелегко, она проходит без внимания»[73].
Третью категорию хозяйств, согласно данному документу, немногочисленную по сравнению с двумя первыми, составляли хозяйства, которые не имели лошади, коровы, а отведенную им землю не засевали. Отмечалось: тем более что зачастую эта земля трудно обрабатываемая, «сеют урывками, в лесу небольшими клочками, укрывая посев». Именно эта группа, вследствие невозможности уплаты всех налогов, чаще всего подвергалась «административному воздействию» и даже «прямому произволу» со стороны местных властей[74].
В докладной отмечалось большое количество выходов и исключений из колхозов, что за год процент коллективизации практически не повысился; в ряде деревень коллективизация и вовсе отсутствовала: «деревни эти засорены сектантами, баптистами, евангелистами и пр. мракобесами, эсеровским и нацдемовским отребьем и пр., частью репрессированными»[75].
Доходы колхозников были чрезвычайно низкие, ни на жизнь, ни для выплаты налогов их не хватало. Так, колхозники в среднем получали на трудодень: 1933 – 1,57 кг, 1934 – 1,72 кг, 1935 – 1,1 кг, 1936 – 0,69 кг (в денежном выражении соответственно: 1933 – 0,11 руб., 1934 – 0,12 руб., 1935 – 0,25 руб., 1936 – 0,29 руб.)[76], т. е. при установленном в 1938 г. минимуме трудодней в 80 получаем доход в примерно 100 кг зерна (или в 15 руб. в денежном выражении) за год!
Статус колхозника был предпочтительнее статуса единоличника как более благонадежного с точки зрения властей. Колхозник теоретически получал в два раза больший приусадебный участок (0,5 га вместо 0,2 га), налоги и необходимые выплаты были значительно ниже. Однако вступление в колхоз было возможно не для всех: во-первых, имелись ограничения для так называемых кулаков, во-вторых, сдерживала необходимость внесения вступительного взноса; части крестьян отказывали в восстановлении в колхозе или не хотели принять в колхоз вообще по причине того, что в колхоз вступают члены семьи, а глава семьи работает на производстве и т. п.
Огромное количество колхозников не получило обещанный уставом сельскохозяйственной артели минимум в 0,5 га. Таковых в Слуцком округе было 24 тыс. (в среднем приходилось не более 0,12 га)[77]; в Копыльском районе – примерно 6800 (3/4 от общего количества)[78], в Лепельском районе около 2 тыс. хозяйств не получили приусадебной земли[79]. Чтобы довести приусадебные участки до минимальной нормы, требовалось 25 тыс. га[80].
Крестьяне искали возможность подзаработать на лесозаготовках, лесосплаве, лесовывозках, торфоразработках, на стройках, в совхозах и т. п. Как правило, на «отхожие промыслы» уходили мужчины, а семья работала в основном на своем приусадебном участке[81]. За три первых месяца 1934 г. из Кричевского района на заработки ушло около 1 тыс. единоличников и колхозников, из Кличевского – около 600[82]. В Червенском районе из 6600 дворов 1100 были единоличными, почти половина из них работали в леспромхозе лесорубами, в артелях и др.[83], в Чаусском районе из 2000 единоличников занимались сельским хозяйством не более 600[84]. Костюковичский и Краснопольский районы являлись базой для вербовки людей для Донбасса[85]. Следствием бегства крестьян из деревни стало, как отмечалось в докладной «О росте коллективизации в БССР» (1934), то, что в отдельных колхозах перенасыщенность землей доходила до 30,44 га и даже 53,6 га на колхозный двор. Невозможность справиться с огромными массивами, а также отсутствие всяческой заинтересованности у колхозников для работы на обобщенных землях вели к тому, что даже засеянные поля не убирались вовремя и должным образом, а то и вовсе зимовали под снегом[86]. Естественно, перераспределение земли в пользу приусадебных участков за счет колхозных земель было невозможно. С другой стороны, здесь же в районах были хозяйства, наделение землей которых было невозможно по идеологическим причинам. Вот что докладывали из Житковичского района:
«Хозяйства единоличников, оставшиеся в районе, в большинстве своем являются семьями кулаков, частью оставшиеся на месте после высылки главы семьи, часть из них при раскулачивании выехала вместе с главою семьи и впоследствии возвратилась (жена, дети) […] Положение большинства семей высланных, раскулаченных и осужденных, оставшихся на территории района, чрезвычайно бедственное: большинство из них проживают в бывших ранее подсобных, ныне полуразрушенных помещениях, оставшихся после раскулачивания. Семьи с малыми детьми по 4–5 чел. не имеют никакого имущества, существуют за счет случайных заработков матерей; дети болезненны, живут впроголодь». Далее делался вывод: «Нахождение этих семей раскулаченных и осужденных с подобным имущественным положением на территории пограничного района совершенно недопустимо, ибо как их имущественное положение, так и они сами являются самыми злостными контрреволюционерами, агитаторами против всех мероприятий партии и правительства. Необходимо принять срочные меры к освобождению района от подобных лиц»[87]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Жиромская В. Б. Религиозность народа в 1937 году (по материалам Всесоюзной переписи) // Исторический вестник. Москва. 2000. № 5. С. 105–114; Жиромская В. Б., Киселев И. Н., Поляков Ю. А. Полвека под грифом «секретно»: Всесоюзная перепись населения 1937 года. М., 1996; Курляндский И. А. Сталин, власть, религия (религиозный и церковный факторы во внутренней политике советского государства). М., 2011. С. 516–517.
2
Фицпатрик Ш. Сталинские крестьяне: социальная история Советской России в 30-е годы: деревня. М., 2001. С. 322, 348.
3
Реабилитация: как это было. Документы Президиума ЦК КПСС и другие материалы. Т. 2. Февраль 1956 – начало 80-х годов. М., 2003. С. 310–312.
4
Верт Н. Террор и беспорядок. Сталинизм как система. М., 2010. С. 280–281.
5
Трагедия советской деревни. Коллективизация и раскулачивание. 1927–1939: Документы и материалы: В 5 т. T. 5: 1937–1939. Кн. 1 / под ред. В. Данилова, Р. Маннинг. M., 2004. С. 47.
6
Показательные судебные процессы над руководством районов Ш. Фицпатрик назвала карнавалом, а статью, посвященную им, назвала «Как мыши кота хоронили» (Fitzpatrick Sh. How the Mice Buried the Cat: Scenes from the Great Purges of 1937 in the Russian Provinces // The Russian Review. 1993. Vol. 52. № 3. Р. 299–320), которая затем вошла в ее книгу: Fitzpatrick Sh. Stalin's Peasants: Resistance and Survival in the Russian Village after Collectivization. N. Y., 1994, русский перевод данной книги вышел в 2001 г. – Фицпатрик Ш. Сталинские крестьяне: социальная история советской России в 30-е годы: деревня.
7