Полная версия
Клеймение Красного Дракона. 1937–1939 гг. в БССР
Ирина Николаевна Романова
Клеймение Красного Дракона: 1937–1939 гг. в БССР
© Европейский гуманитарный университет, 2021
© Романова И. Н., 2021
© Политическая энциклопедия, 2021
Введение
Название этой книги метафорично: представить советскую власть в виде Дракона, а лучше Дракона, который кусает сам себя за хвост – весьма образно, особенно когда речь идет о событиях 1937–1939 гг. Еще более образно раскрасить этого дракона в красный цвет. Однако идея назвать так книгу возникла совершенно иначе. Много лет назад я была крайне удивлена, встретив в документах партийного архива упоминание о живших в Лепельском районе молчальниках-краснодраконовцах – бюрократический язык обычно исключает подобную образность. Что это за люди? Почему и кто их так назвал? Откуда вся эта красочность азиатских сказок взялась в белорусской глубинке, отстоящей от Китая или острова Ява на тысячи километров? Со всех этих вопросов и начались мои изыскания. Вдобавок с этим полусказочным сюжетом тесно переплелся другой – эти люди имели какое-то отношение к начавшейся в марте 1937 г. массовой смене руководителей районного и колхозного звена, которая, в свою очередь, докатилась до самых высших эшелонов: «Дракон кусал себя за хвост». Однако, как выяснилось позже, эти люди краснодраконовцами сами себя не называли, но Красным Драконом они называли советскую власть, а символ большевиков – пятиконечную красную звезду – считали печатью Красного Дракона, его клеймом.
Впервые Лепельский район попадает в фокус внимания ЦК ВКП(б) в конце 1936 – начале 1937 г. в связи с подготовкой и проведением Всесоюзной переписи населения и массовым отказом от участия в ней[1]. В докладных записках из района в Минск, из Минска в Москву сообщалось, что население ряда деревень демонстративно уклоняется от переписи и саботирует все мероприятия советской власти. Причину власти увидели в религиозности этих людей, в докладных они называются «то ли баптисты, то ли евангелисты, какие-то сектанты», «молчальники» и даже «краснодраконовцы». Надо отметить, что составители такого рода докладных в категорию «сектанты» нередко зачисляли не только евангелистов, баптистов, но и католиков, и староверов; православные же фигурируют как «церковники». «Сектанты» и «церковники» неизменно называются среди основных врагов советской власти. Однако в начале марта 1937 г. риторика властей на некоторое время меняется, и «сектанты», как и единоличники, теперь называются трудящимся крестьянством, а поведение, которое квалифицировалось прежде как антисоветские выступления, теперь объясняется защитной реакцией невинных жертв против местных самодуров.
К 1937 г. крестьянство представляло собой все еще значительную силу, с которой власти вынуждены были считаться. Коллективизация практически прекратилась. В БССР вне колхозов было около 120 тыс. крестьянских хозяйств – почти пятая часть, как отмечалось в официальных документах, – которые в колхоз и не собирались. Материалы партийного архива за 1937–1939 гг. свидетельствуют: власти действительно не на шутку были обеспокоены положением в сельском хозяйстве, которое они сами и создали. Более того, они прекрасно понимали, что в своей массе крестьяне не поддерживают никакие из их преобразований. Осуждение местных руководителей за провалы в хозяйственных и политических кампаниях, проблемах повседневной жизни народа было удобным демагогическим и не однажды используемым приемом Сталина. Вероятно, Сталин, как и в случае со статьей «Головокружение от успехов», пытался играть на якобы присущей народу вере в «доброго царя» и выступить именно в роли такового[2].
В ходе переписи и последующих событий Лепельский район БССР приобрел всесоюзную славу. Докладные из этого района шли на стол лично И. В. Сталину, в январе ЦК ВКП(б) принял два специальных постановления по этому району, была создана специальная комиссия Политбюро ЦК ВКП(б) по Лепельскому делу, сюда приезжал с инспекцией сам глава этой комиссии, заведующий сельскохозяйственным отделом ЦК ВКП(б), заместитель председателя Комитета партийного контроля при ЦК ВКП(б), глава комиссии по проверке результатов переписи населения Я. А. Яковлев. «О недопущении повторения дел, аналогичных Лепельскому» говорилось на всех уровнях, на это дело ссылались в своих речах и статьях руководители СССР, оно звучало во время московских процессов над правотроцкистским центром, о нем писали центральные газеты «Правда» и «Известия». «Лепельское дело» фигурирует в записке Н. М. Шверника Н. С. Хрущеву «Об участии Г. М. Маленкова в проведении репрессий в Белорусской ССР» от 12 мая 1958 г.[3]
В начале 1937 г. в фокус внимания центра попало то, что на языке того времени называлось «нарушение социалистической законности в отношении трудящегося крестьянства». В СССР разворачивалась кампания по выявлению таких фактов на местах и организации показательных судебных процессов над виновными. Популистский сценарий этого политического театра в сельском хозяйстве выглядел следующим образом: местные руководители (секретарь райкома партии, главный агроном, районный зоотехник, директор МТС, завфинотделом и «их приспешники») объединились в «семейные кружки» и направили свою враждебную деятельность на провоцирование недовольства крестьян против советской власти. Но И. В. Сталин узнал об этом и заступился за крестьян, наказал виновных[4]. Во время таких судов крестьянам показывали, что называется, врага в лицо – конкретных виновников сложившейся ситуации в каждом отдельном районе, колхозе, деревне. Важно отметить, что «трудящимся крестьянством» во время этих событий называли не только колхозников, но и тех, кто не вступил в колхозы – единоличников, еще совсем недавно они классифицировались исключительно как кулаки или подкулачники – реальные или потенциальные враги советской власти, которым не было места в социалистическом обществе. Первый показательный суд над виновниками нарушения революционной законности состоялся в Лепеле. Вполне вероятно, что в качестве первого и подлежащего показательной порке мог быть выбран любой другой район СССР, поскольку то, что происходило в Лепеле, являлось распространенной повсеместно практикой.
В широком смысле политика, обозначенная в источниках как «наказание за нарушение социалистической законности», означала, что режим карал за те действия, которые он незадолго до этого не только допустил, но и ожидал от своих институций и кадров[5]: коллективизацию и выполнение всех норм поставок продукции надлежало обеспечить любыми методами.
Включение широких крестьянских масс в так называемую борьбу против местных «кланов», которые теперь квалифицировались как представшие перед судом преступники, имело целью, очевидно, интеграцию крестьян в проводимые мероприятия на стороне властей. А это, в свою очередь, требовало большой публичности и театральности. Показательные судебные процессы в сельском хозяйстве попали в поле зрения исследователей после выхода статьи Ш. Фицпатрик «Как мыши кота хоронили» в 1993 г.[6] Затем эта статья вошла в книгу «Сталинские крестьяне», где автор сквозь призму повседневных стратегий исследует жизнь крестьян в период после завершения коллективизации. Мое исследование в значительной степени было вдохновлено именно этой работой. Вместе с тем исследователи сталинизма, отдавая должное работе Ш. Фицпатрик в целом, категорически отказывались признать правомерность описания данных судов с отсылкой к концепции карнавала М. М. Бахтина, или как назвала это Фицпатрик: карнавальная инверсия или «советская версия карнавала», когда верх и низ поменялись местами, в роли пострадавших, обвинителей и основных зрителей – крестьяне, а на скамье подсудимых – начальники; а массы получили возможность кратковременного «выпускания пара» без существенного изменения положения в дальнейшем[7]. Критики Фицпатрик небезосновательно настаивали на том, что все эти суды были инициированы сверху и едва ли возможно их описывать в понятиях карнавала[8]. Собственно, ни с одним их этих утверждений Ш. Фицпатрик и не спорила, но она настаивала на том, что изучение террора необходимо вести не только «сверху», здесь наши знания ушли далеко вперед, что наиболее значительные достижения в нашем понимании этого феномена были достигнуты именно там, где фокус сужался до конкретных явлений и процессов. Она отмечала: «Когда мы лучше поймем, как работали разные процессы террора в 1937–1938 годах, у нас будет больше возможностей судить, действительно ли мы должны мыслить в терминах единого явления, и если да, то как это явление должно быть охарактеризовано и объяснено»[9].
К 1937 г. показательные судебные процессы имели уже свою историю и традицию (суды времен Французской революции, суды над народовольцами в России, суд над эсерами 1921 г., Шахтинское дело 1928 г. и др. в СССР). Суды в сельском хозяйстве начались практически сразу вслед за двумя громкими «Московскими процессами» 1936–1937 гг. и продолжались во время третьего из них[10]. На этих судах на скамье подсудимых оказались высшие партийные и государственные деятели, обвинения строились на их признаниях[11]. Огромное количество публикаций в газетах, проведение собраний и митингов с инициированным выражением любви и преданности к партии, к товарищу Сталину, с одной стороны, и требованием советских трудящихся применить самую жестокую кару к «подлым изменникам и предателям»[12] – с другой, несомненно, создавали вполне определенные настроения к моменту проведения судов в сельском хозяйстве.
Однако если в первой половине 1937 г. мелкими уступками крестьянам и показательной поркой местных руководителей власти пытались завлечь единоличника в колхозы, то в середине 1937 г. эти «переговоры» были оборваны, теперь единоличники снова стали «кулаками» и подлежали изоляции или физическому уничтожению в ходе самой кровавой и массовой операции НКВД по приказу № 00447. В ситуации введения новой конституции, которая давала право прежде лишенным его принять участие в новых выборах, именно «кулаки» и подпольные религиозные структуры виделись властям центрами формирования оппозиционных настроений – или, по крайней мере, власти использовали это довольно мощно в своих кампаниях.
Отсутствие четких критериев определения того, кто может быть подведен под рубрику «кулак» во время массового раскулачивания начала 1930-х гг., позволило использовать это понятие максимально широко и произвольно, а с середины 1937 г., несмотря на то что «кулак» был ликвидирован в основном еще в начале 1930-х гг., снова актуализировать этот термин. Клеймо «кулака», как и «белого», «попа», «бывшего» (должностные лица при царском режиме), было своего рода неустранимым свидетельством враждебности, касавшимся в том числе детей и родственников этих людей. Большинство жертв не только «кулацкой», но и национальных операций НКВД 1937–1938 гг. составили, прежде всего, крестьяне.
Тот факт, что суды над руководителями районов, сельсоветов, колхозов не прекратились с началом массовых операций НКВД, но теперь они заканчивались нередко расстрельными статьями, поставил перед исследователями вопрос об их месте и значении в общем шквале репрессий 1937–1938 гг.[13] Р. Маннинг видела в них и мобилизационную стратегию, и орудие центра для наказания местных руководителей, которые сопротивлялись проведению операции НКВД по приказу № 00447[14]. Н. Верт также считает эти суды способом мобилизации крестьянства на выявление врагов народа среди руководящих кадров районов, совхозов и колхозов[15]. А. Гетти рассматривает данные суды как проявление борьбы Сталина с провинциальными баронами и их кланами, как мощную атаку центра в его борьбе 1930-х гг. с периферией[16], связывает саму операцию с предстоящими выборами по новой конституции.
Конституция СССР 1936 г. (БССР 1937 г.) заявляла о гарантиях свободы совести и вероисповедания и восстанавливала в гражданских правах «лишенцев» – людей, лишенных избирательных и других прав, в том числе бывших кулаков, «религиозников», «церковников» и других прежде маргинализированных групп, все они формально становились полноправными членами советского общества. Если прежде выборы в СССР проводились с одним кандидатом на место, подобранным местным партийным кланом и при открытом голосовании, то теперь выборы должны были быть всеобщими, равными, прямыми и тайными, с несколькими кандидатами на один пост[17].
Проект конституции 12 июня 1936 г. был напечатан в газетах с целью всенародного обсуждения. Устраивались публичные читки, обсуждения на местах – на заводах, в колхозах и т. д., в газетах не уменьшался поток передовиц, заметок, цитат, высказываний советских граждан о достоинствах и недостатках документа. Таким образом, с одной стороны, создавалась иллюзия причастности каждого к достижениям предыдущего периода «строительства социализма», к тому, что стал возможным переход к следующей стадии, а с другой – ответственности каждого за провозглашенное будущее[18].
О ходе проработки текста конституции с мест в центр шли докладные записки, которые строились по довольно стандартному образцу для такого рода документов: 1) проведенная организационная работа местных органов; 2) имитация массовой поддержки путем включения положительных примеров, высказываний, а также публичных разоблачений «скрытых врагов»[19]; 3) отрицательные настроения, которые квалифицировались как антисоветские выступления «отдельных элементов». Таким образом, в кампании проработки проекта конституции пропаганда была тесно соединена с мобилизационными стратегиями. Из многочисленных докладных следует, что власти ожидали, что «религиозники, церковники и сектанты», «кулацкие элементы» попытаются использовать возможности, провозглашенные новой конституцией, захотят и смогут объединиться в своих требованиях открытия церквей и молитвенных домов и главное выступят организованно во время выборов против предложенных кандидатур и попытаются «протянуть своих людей» в органы власти. Одновременно на самом высоком уровне звучало как аксиома, что не все представители советской власти смогут выдержать проверку выборами.
Сами показательные судебные процессы исследователями сравниваются с судебным фарсом, судебным спектаклем, инсценировкой суда или бутафорским судом и даже судилищем. Однако это не просто открытый судебный процесс с предрешенным приговором. Показательные суды вполне могут быть описаны в понятиях публичной казни, цель которой не восстановление справедливости, но реактивация власти[20]. Отсутствие непрерывного надзора и возможности контроля над обществом требовали символического переутверждения власти, как пишет М. Фуко: когда власть «стремится к восстановлению своей действенности в сверкании спорадических демонстраций ее […], закаляется и обновляется в ритуальном обнаружении своей реальности в качестве избыточной власти»[21]. Именно публичная «казнь» развертывает перед всеми непобедимую мощь суверена. Зритель здесь должен быть не просто свидетелем, но гарантом и в какой-то мере участником наказания[22]. Кэссиди Дж. Марбл отмечает, что показательный суд по форме – это авангардная драма, которая устраняет границы между публикой и сценой или, в данном случае, – между залом суда и реальной жизнью[23]. Посредством участия в этой юридической драме каждый отдельный зритель должен превратиться в транслятора послания за пределами помещения суда[24].
В ходе таких процессов власть не просто показывает, что она следит за соблюдением законов, но демонстрирует, кто ее враги, однако для того чтобы «истина проявила себя», необходимо публичное признание вины «злоумышленником»[25]. Именно признанию, как мы знаем, отводилась огромная роль в сталинской карательной системе: признание имело приоритет перед всяким иным доказательством, освобождало обвинителя от необходимости предоставлять дальнейшие свидетельства, выбитое признание о враждебной деятельности и шпионаже являлось достаточным основанием для вынесения смертного приговора обвиняемому. Личное публичное искреннее признание вины на показательном процессе (когда из осужденного делают глашатая собственного приговора) должно было знаменовать то, что обвиняемый судил и осудил себя сам[26]. А поскольку такой суд показывал всем, что обвиняемый не просто преступник и даже более чем враг – но изменник, «чудовище», ведь он наносил предательские удары изнутри общества, то право суверена наказывать превращалось в защиту общества[27] и торжество правосудия для зрителя[28]. Публичной казни в 1937–1938 гг. подвергали разного уровня начальников, остальных убивали ночью в застенках НКВД и пригородных лесах.
Судебные процессы в сельском хозяйстве, как показательные, так и нет, претерпевали трансформацию в связи с изменяющимися политическими установками, пафос и последствия судов первой половины 1937 г. и более поздних – различны: суды первой половины имели результатом осуждение руководителей на незначительные сроки, суды второй половины 1937 г. сопровождались расстрельными приговорами.
Во время подготовки и проведения судебных процессов в сельском хозяйстве было обнародовано большое количество фактов физического насилия в отношении крестьян. Сама тема насилия стала предметом большого ряда исследований, однако история истязания крестьян людьми, которые действовали от имени советской власти на низовом уровне, привлекла внимание только по периоду деятельности комбедов начала 1920-х гг. и массовой коллективизации. Безусловно, насилие в деревне было всегда: били своих жен мужья, родители детей, дети родителей, в недалеком прошлом били крестьян помещики и их управляющие и т. д., на момент установления советской власти прошло только чуть более полувека со времени отмены крепостного права, т. е. активную часть населения составляли дети и внуки тех, кто прожил жизнь при нем. Люди слишком долго существовали в условиях революций и войн, когда насилие было частью повседневности: Первая мировая война, революция, переросшая в гражданские войны, польско-советская война, деятельность ЧК и установление новой власти. После войн в деревню вернулось большое количество людей, имеющих непосредственный опыт не только участия в боевых действиях и умеющих убивать, но и людей, которые принимали участие в различных акциях пацификации, погромах и т. д., границы допустимого у них явно были стерты, а приобретенные навыки – весьма востребованы: периодические зачистки пограничных районов, полный беспредел коллективизации, раскулачивания, выселений и т. д. Биографии руководителей содержат строку, что они воевали за советскую власть, молодые парни с ружьем или пистолетом получили и вкусили власть, а новые кадры формировались с отсылкой к опыту предыдущего военно-революционного поколения. Вероятно, какая-то часть из них искренне верила, что для скорейшего достижения светлого будущего все меры допустимы, и стремилась всячески приблизить эту победу. С другой стороны, все они также находились под постоянным прессом: давление сверху, угроза попасть в число «правых уклонистов» или врагов из-за недостаточно решительных мер заставляли их в своих докладных вышестоящим органам преувеличивать успехи, а на местах применять различные способы для достижения необходимых результатов. К тому же большинство служебных лиц не имело понятия о правовых нормах и процедурах, а идеализация «командной» модели времен Гражданской войны вела к тому, что руководящие кадры в деревне часто носили с собой оружие, применяли физическую силу, бросали крестьян в тюрьмы, устраивали ночные облавы и т. д. Руководители низшего звена, в свою очередь, подвергались такому же самоуправству со стороны вышестоящих функционеров[29]. Угрозы, насилие, репрессии, правовой беспредел являлись не просто фоном, а стержнем повседневности деревни 1930-х гг. Теперь, во время судебных процессов в сельском хозяйстве 1937–1938 гг., районные руководители должны были нести ответственность и за примененное ими насилие в том числе. Однако в центре внимания всех процессов стоял не вопрос прав и бесправия крестьян, факты издевательств над ними использовались для создания образа неправильного или враждебного руководителя и наказания его.
Если в 1920-е гг. деревня в значительной степени еще жила своей прежней жизнью[30], то в 1930-е это стало невозможно. Однако это не значит, что крестьяне поняли и приняли те преобразования, которые имели место: несмотря на все интервенции властей они пытались жить своей жизнью. Власть, в свою очередь, не пыталась понять, что этим людям надо, но формировала параллельную реальность в своих документах, цифрах, планах. Реальная, а не «бумажная» жизнь заставляла власть периодически менять тактику в деревне. В фокусе данного исследования взаимоотношения крестьянства и власти, власти как центральной, так и местной, сквозь призму тех политических событий, которые имели место в 1937–1939 гг. Центральными же сюжетами стали история лепельских молчальников-краснодраконовцев и показательные суды в сельском хозяйстве. Эти сюжеты оказались неразрывно связаны с другими событиями того периода: перепись населения, введение новой конституции, подготовка и проведение выборов по ней, массовые репрессивные акции НКВД, попытки завлечь крестьянство в колхозы и заставить их там работать, антирелигиозная борьба, репрессии против республиканских органов и др.[31]
По источниковой базе для анализа властного дискурса дополнительных объяснений не требуется, так как понятно, почти все документы – это документы, исходящие от властей. Относительно же взгляда «снизу-вверх»: все кампании 1937–1939 гг. сопровождались своего рода мониторингом общественного мнения, докладные о настроениях населения из районов шли в Минск, из Минска в обобщенных сводках в Москву. Такие докладные были, как правило, ориентированы на выделение типичных и распространенных фактов и настроений в обществе, либо были призваны привлечь внимание высшего руководства к форс-мажорным обстоятельствам или явлениям аномального характера. Закономерно, в информации о событиях и настроениях населения объяснения и оценка носили односторонний, заданный сверху характер (все сводилось к враждебной деятельности кулаков, антисоветских, контрреволюционных сил), но сами сводки дают нам возможность услышать голос «маленьких людей», представляют панораму того, что происходило на локальном уровне и, что не менее интересно, как это понималось и интерпретировалось на этом уровне, какие стратегии задействовались в ответ[32]. Эти материалы хоть в некоторой степени позволяют нам «увидеть» и «услышать» тех самых крестьян. Также использовались интервью, воспоминания. К сожалению, документы архива КГБ Беларуси, личные дела всех фигурирующих в данной книге лиц совершенно недоступны.
Обилие сюжетов, к которым пришлось обратиться в ходе попыток разобраться с событиями очень короткого промежутка времени – 1937–1939 гг., – лишали меня возможности твердо придерживаться показавшегося мне вполне логичным здесь хронологического подхода. Тем не менее, структуру книги определяет именно временная последовательность проведения показательных судов в сельском хозяйстве, которая, однако, не соблюдается для других сюжетов, так как их изложение требовало собственной логики.
* * *Эта книга начинается с истории о саботаже всех мероприятий советской власти в отдельных деревнях Лепельского района в 1936–1937 гг., о так называемых лепельских молчальниках-краснодраконовцах. Я несколько раз ездила туда: первый раз во время работы над съемками фильма «Лепельский бунт» для проекта ОНТ «Обратный отсчет» вместе со съемочной группой; второй раз – как руководитель экспедиции Белорусского архива устной истории[33]. Я благодарна организаторам экспедиции – Ирине Кашталян и Павлу Ситнику, а также всем ее участникам за самозабвенный поиск следов тех, кто мог нам что-то рассказать о событиях того времени – это было весьма непросто: мы обошли все деревни, которые фигурировали в архивных документах, однако людей, помнящих хоть что-либо, нашли единицы. Во-первых, на момент экспедиции со времени событий прошло почти 75 лет, а во-вторых, эта история была просто-напросто удалена из памяти: даже дети основных фигурантов того дела (у нас был список 1937 г.) нередко понятия не имели, за что тогда, в 1937 г., были арестованы их родители.
Во время первой поездки я застала еще в живых Скорбо Аксинью Ильиничну[34] – дочь главного фигуранта дела Ильи Жерносека. Был арестован не только сам Илья, но и его жена. Осталось пятеро детей. Троих младших забрали родственники, а сама Аксинья и ее старший брат, им обоим не было еще и десяти лет, остались жить с дедом. О том, как выживали, она рассказывала следующее: купили мышеловку и охотились с братом на кротов, их шкурки сдавали в заготконтору и получали за это какие-то копейки. А еще после уборки урожая собирали на полях оставшиеся на земле зернышки – удавалось собрать даже три мешка. Приусадебного участка не было, скота тоже никакого, это была не жизнь, а в самом прямом смысле выживание двух маленьких детей и старого деда.