Полная версия
Невесты общего пользования
– Каковы гости, таково и угощение! Нате вам что не жалко собакам выбросить! Ишь как остробучились, ровно черти на попа, ну и хорошо, ну и шут с вами! Ничего-ничего, коммунисты ещё придут к власти! Тогда настанет правильное время для нормальных людей, а не для таких, как вы, хапуги загребущие! Гнилостные наросты на теле пролетарской массы! Плесень! Дали вам волю, так вы и рады фордыбачиться да выкобениваться! Ничего-ничего, всё придёт в свой черёд! Погодите, будете и вы с бедою, как рыба с водою! Вот попомните моё слово: настоящая народная власть зачтёт вам, что полагается по уголовному кодексу! Каждому злоумыслителю определит своё место! Кровавыми слезами отольются вам ваши теплички-парнички, интеллигенция сраная! Поедете лес валить на сибирских просторах или околеете под забором! Ку-у-ульту-у-урные они, ишь две цацы! Да не нужны нам в сродственниках такие людишки с душком! Много чести! Пигмейское племя! Катитесь колбасой, на хрен вы здесь не сдалися! Скатертью дорога! Милости просим мимо ворот борщ хлебать!
Гостей уже след простыл, а родитель бушевал ещё минут десять вхолостую.
– Поори, поори, да хоть заорись всмятку, кому ты нужен, лапоть обтёрханный, – бубнила мать незло и полуслышно, догладывая куриную ножку. – Завтра будет стыдно, когда одыбаешься. Угораздилась же я выйти замуж за такого плоского человека, да ничего теперь не поделаешь: война как есть, всю жизнь – чисто война без продыху, чтоб тебе пусто было…
Потом она удалилась на кухню. А отец, не заметив этой убыли, принялся расхаживать по комнате. Двигался туда-сюда, то наступая на собственную тусклую тень, то ускользая от неё; останавливался накоротко – и снова принимался шагать, блуждая неистовым взглядом среди обманчивых отсветов прошлого и будущего, опрокидывая стулья, надкусывая солёные огурцы и неумышленными жестами смахивая со стола посуду. При этом – как всегда с ним бывало по пьяной лавочке – выкрикивал решительные патриотические лозунги, заступаясь за вооружённые силы, костеря туманных предателей-двурушников и угрожая мировой закулисе праведным гневом неподкупной пролетарской массы. Умудрился даже задеть кулаком стоявший на подоконнике горшок с кактусом: тот упал и разбился. Сухая земля из горшка крупными комьями раскатилась по полу, а сам кактус родитель пнул тапком, зафутболив несчастное растение под шкаф.
Наконец, безнадёжным движением разорвав на груди свою праздничную сорочку, он коротко заперхал надсаженным горлом и плеснул через край в рюмку Чуба. Проговорил пасмурно:
– Ну и пусть их! Не наши они люди, зазорно с ними сидеть за одним столом. Давай, сынок, выпьем с тобой за победу трудового народа в нашей матери-России. А то скоро совсем никакой жизни не станет от этих кровопийц. Ишь, новые русские, едрёна вошь, ты только погляди, как сегодня все торопятся заделаться буржуями. Ещё и растопорщились ежами, ни единого слова правды им не скажи: не соглаша-а-аются! Да и ладно, дураков учить – что мёртвых лечить. С чем пришли, с тем и ушли, пусть остаются при своей позиции и дальше загнивают, сколь им будет дозволено исторической закономерностью. А нам с такими долбандуями не по пути, потому что не всё на свете меряется деньгами – правда, сынок?
Не дождавшись от сына словесного одобрения, он выпил. И вновь с ярой уверенностью, не терпящей никаких возражений, принялся бросать в воздух твердоугольные идейные формулировки. Впрочем, его запала хватило всего на несколько минут. После этого он снова выпил – и сразу как-то обмяк. Задумчиво пошатался на подгибавшихся ногах; чуть не упал, оперся рукой о стол. Пробормотал угасающе:
– Надо набраться решимости для сокрушительного удара по гнилости человеческой. Чтобы, не щадя, разить налево и направо всех дармохлёбов и ащеулов бобынистых… Чтобы кромсать всех выпоротков и обдувал без разбору… А то развелось невпротык…
Как было поступить с отцом, что делать? Не бросать же старого тартыгу в таком виде без призора.
– Хорош, батя, побузил и будет. Кроешь как по писаному, да всё без толку. Пора спать: идём, я тебе помогу, – с этими словами Чуб подхватил его под мышки и вместе с подоспевшей матерью поволок в родительскую спальню.
Невзирая на слабость членов, предок по пути пытался делать требовательное лицо и выдвигать возражения:
– Нет, куда же ж… Не пойду! Я не всё ему договорил… Им обоим не договорил! А ну-ка, давай их сюда, окаянная сила! Доскажу обоим, какими именами их надо наречь, чтобы получилось правильное понятие. Как есть, за дело доскажу! А не надо было нарушать идеологию, чтобы свои материальные капризы! Чтобы потакать и удовлетворяться! Нет у меня охоты хлебать-расхлёбывать их низменные вкусы и низкопоклонство… Пусть поищут в других местак-кх расхлебателей… Да не тащите меня, ироды, отпустите руки! Я всё доскажу им! Чтобы не выходили из границ! У-у-у, мр-р-разотники!
Доставить его в спальню удалось не сразу: батя поначалу упирался, а затем, наоборот, провис ногами, безвольно волочась по полу свёрнутыми набок тапками. По нему ползали сонные мухи, словно он умудрился улучить скрытный момент, чтоб усилием воли остановить своё сердце и превратиться в покойника. Единственным выражением жизнедеятельности оставались матюги, скомкано вытряхивавшиеся из родительского горла. Пыхтя и ответно выражая своё отрицательное отношение к осточертевшему старому алкашу, Чуб вместе с матерью дотащил-таки отца до кровати. Без дальнейших разговоров бузотёра усадили на неразобранную постель и покинули на произвол собственной умственной тесноты.
Недолгий срок из-за неполностью прикрытой двери ещё доносились полубессмысленные и надсадные по причине прокуренных лёгких народные песни, а также иные попытки веселья, определить которые на слух Чуб не мог. Да он и не собирался вдаваться в подробности. Лишь самую малость послушал из общечеловеческой любознательности, а потом притворил дверь родительской спальни поплотнее и исчез в собственном направлении, думая о том, что глупая это привычка у бати – жаловаться на негативные перемены своих обстоятельств, – из-за неё вечно скандалы. Впрочем, не только его родитель любит с нетрезвых глаз жаловаться и угрызаться по любому поводу: и большинство стариков ведут себя подобным образом, вечно им всё не нравится. Не могут взять в ум, что никому не интересна их пенсионерская брюзготня.
***
В зале заплаканная Мария порывистыми движениями собирала со стола посуду. Ощущая смутную вину за своего старика, Чуб приблизился, погладил её по спине:
– Да ладно тебе, не реви, Маша. Батя с пьяных глаз может что угодно наболтать, дурень сиволапый. А так-то он совсем не злой перчуган, ну ты ведь знаешь.
Сказав это, он легонько пощекотал Марию между лопаток.
– А что толку, – вздрогнув спиной, она всхлипнула и бессильным жестом опустила грюкнувшую стопку тарелок на стол. – Теперь папа с мамой обидятся навсегда! Они и вправду, наверное, никогда больше в наш дом не придут!
С этими словами Мария, повернувшись к Чубу лицом, непроизвольно подалась к нему, и её груди соблазнительно всколыхнулись от такого порыва. Он положил ладони ей на талию. И тотчас, подобно обиженному ребёнку, которого пожалел внезапный человек из сказки, Мария разрыдалась, уткнувшись твёрдым лбом Чубу в грудь.
Он не представлял, как себя вести в сложившейся ситуации.
– Перестань шворкать носом, слезами горю не поможешь, – только и нашёлся сказать. После чего застыл в неудобной позе – слегка склонившись к жене – похлопывал её по нижней части спины, томительно вздыхал и от нечего делать перебирал в уме детали минувшего вечера. Отец, разумеется, перегнул палку. Разукрашивать себе жизнь можно многими способами, в том числе и скандалами по пьяной лавочке; но всему должен существовать здравомыслимый предел. Правда, у каждого человека он свой, оттого границы пределов у разных людей редко совпадают. Если родители Машки не имеют достаточной обвычки по части застольной ругни с крепкоградусными перехлёстами, то они неминуемо затаят обиду. Зато как следует прочувствуют и усвоят, с кем собираются породниться, им это только на пользу: может, поумереннее станут разводить выкомуры и надувать щёки, представляя себя великоважными персонами.
Нет, слёзы будущей спутницы жизни не произвели на Чуба чрезмерного впечатления. Ему лишь подумалось, что теперь, вероятно, придётся привыкать ко всем этим женским штучкам, с помощью которых они обычно выражают свои преувеличенные чувства.
Что он мог поделать? Ничего. Просто стоял молчком и глядел сквозь оконное стекло в наружную ночь, совершенно безвидную – такую, словно чёрные тучи плотно забили своими телами не только далёкое небо, но и всё остальное пространство до самой земли. Хотелось дождя, потому что время казалось густым от грязи. Секунды едва ползли, а то и вообще топтались на месте; они были готовы вот-вот остановиться, слипшись друг с другом и навсегда утвердив Чуба посреди неприятного момента жизни. Ему же, наоборот, представлялось наилучшим для себя поскорее перепрыгнуть в завтрашний день и забыть о ерунде. К счастью, время таки не остановилось, и завтрашний день продолжал приближаться – пусть небыстрым, но давним своим торным путём сквозь непроглядную реальность.
…Позже, когда Мария с матерью в четыре руки перемыли посуду, он ещё около получаса, вздыхая, скучал в постели. Сначала одиночным образом, а потом рядом с Машкой, которая тихо плакала и подмачивала его вздрагивавший от вечернего желания живот безрезультатными женскими слезами.
Просто удивительно, до чего много влаги содержится в бабьем организме. Да ещё и столько охоты к слезам. Они готовы рюмсать по любому поводу, ну не смешно ли? Хотя, конечно, всех на свой аршин не померяешь, особенно женскую половину. Ведь иная девка может добиться ого-го каких успехов, если хорошенько поплачет в правильное время перед нужными людьми! Значит, не лишена смысла эта слезотворительная способность слабого пола. А как же иначе, природа зря ничего не устраивает. Жаль только, что терпеть бабью мокрядь, находясь рядом, нудно, ох как нудно…
Так ему мыслилось, пока он лежал без движения, в тесном соприкосновении с Марией.
Из окна в комнату широко проливался лунный свет, содержавший в себе необъяснимую лекарственную мягкость и казавшийся Чубу специально придуманным для успокоения людей, чтобы они хотя бы за окоёмом дня могли отвлечься от своих забот и проблем. Кому понадобилось его придумывать? А чёрт его знает. О таком думать Чуб не испытывал интереса.
Разговаривать с Машкой, в сущности, было не о чем. Да и не получилось бы никакого разговора из-за нараставших звуков. Это батя в спальне храпел с такой скоростью, что даже чемпион мира по бегу при всём спортивном умении не спроворился бы догнать его храп в гулкой темноте между землёй и звёздными зыбями за окном. И в хате, несмотря на распахнутые створки оконных рам, оставалось достаточно басовых нот для аннулирования прочих слуховых колебаний. Поневоле вникая в родительские рулады, Чуб от нечего делать стал пытаться перекладывать их на музыку популярных мелодий, поочерёдно вытягивая из памяти то одну, то другую, то третью… Наконец запас мелодий в его уме истощился, а батин храп так и остался никуда не присовокуплённым.
Затем Чуб, не утерпев, начал гладить тёплые плечи своей невесты, её грудь и бёдра… И Мария, увидев его желание, не удивилась, а с непривычной размагниченностью в движениях покорилась этому как неминуемому – неизвестно, приятному для неё в такую минуту или просто осознаваемому как обязанность: перевернулась на спину, принялась медленно перебирать пальцами волосы Чуба. И он запустил руку ей между ног. А вскоре и сам взгромоздился сверху, поскольку у него уже не хватало терпежу на поцелуи; Машка сначала ещё шире раздвинула ноги, впуская его в себя, а потом согнула их, скрестив у Чуба позади лодыжек.
И всё снова пришло в движение.
И старая пружинная кровать, отозвавшись радостной песней скрипучих пружин, заходила ходуном, наращивая железный ритм, запрыгала, постукивая тяжеловесными ножками, затряслась, как ненормальная.
***
На исходе ночи Чуб ещё спал, обняв подушку и крепко приплюснувшись к ней щекой, но ему чудилось, будто он уже проснулся и глядит свежими зрачками в заполненное нежными солнечными лучами утреннее окно, испытывая досаду из-за того, что свет напрочь заслоняет от него какие-то жизненно важные знаки неминуемого будущего. Чубу было трудно смириться с мыслью, что в мире есть образы и понятия, ему недоступные. И не просто трудно, а даже до слёз обидно. «И всё-таки, наверное, придётся смириться, куда же деваться», – медленно думал он во сне… Однако потом Чуб нащупал обратную дорогу в явь и пробудился. Перевернувшись на спину и подняв голову – после нескольких секунд внутреннего нежелания двигательной активности – он открыл глаза и не увидел никакого особенного света. Обвёл взглядом комнату, всё ещё надеясь по сонной инерции на чудесный прорыв к невозможному. Но, конечно же, зря. Не имелось в окрестном пространстве ни единого достопримечательного знака: утро как утро, узкая и малодостаточная действительность.
То есть свет, конечно, был, но вполне обыкновенный, если не сказать слабый и не очень обнадёживавший: за окном, на востоке, точно нечаянная прореха в небе, зияла и постепенно расширялась бледно-голубая полоса, она никуда не звала и ничего не выказывала скудному спросонья воображению Чуба. Зато будущее не замедлило явить себя во всей неприглядности похмельного отца. Который битый час слонялся по комнатам с пасмурно обвисшим лицом и седым хохлом на голове, поминутно зевая и похлопывая себя ладонью по распахнутому рту, будто тщась вернуть беспамятный ночной воздух вглубь своего организма. Он бродил туда-сюда в синих трусах семейного покроя и зелёной фланелевой рубашке в красно-коричневую клетку, по-стариковски сутулился и шаркал по полу босыми ногами наподобие усталого путника, всю ночь гнавшегося по безжизненной пустыне за призрачным видением водоёма, но к утру обессилевшего во тщете своих усилий.
Мать демонстративно отворачивалась от него и ворчала:
– Никудышний человек, чреватая душа, чистое наказание на мою голову. Как выпьешь самогонки своей проклятущей, так и начинаешь корчить из себя великоважную персону. Ишь какой нестрашливец любомудрый выискался. Ведь только и умеешь что балясы точить да ругмя ругаться во вред себе и другим. Хоть тыщу лет думай, а хуже тебя, наверное, уже ничего не выдумаешь, разве ещё чёрта лысого. Ничем не исправимый охаверник, хоть плюнь. Весь ум давно пропил, а чего в голове нет, того к ушам не пришьёшь. На словах-то сквозь землю на километр видишь, а на деле насилу собственные тапки под ногами различаешь, грош цена тебе в базарный день. Таким червоточным чучелом, как ты, только ворон распугивать с огорода. Вот же послал господь муженька засморканного, хобяку и безпелюху, глаза бы мои на тебя не глядели…
Отец делал виноватое выражение лица и, не обижаясь на ворчание матери, ходил, как дождём прибитый. Пытался заговорить с каждым из членов семьи поочерёдно, однако уважения к своей персоне в ответ не получил. Ни от кого. Даже от Чуба, предвкушавшего отдых по случаю выходного дня и не желавшего портить себе настроение общением с предком. Тогда, нелепый и безвыходно-печальный, как пустое гнездо под стрехой заброшенной хаты, старый пердун влез в стоявшие в коридоре калоши без задников и, воровато покряхтывая, прошуркал в сарай, где – все знали – у него в качестве тайной заначки для опохмела был припрятан на стеллаже, среди коробок с гвоздями, шурупами и скудными рыболовными принадлежностями, литровый бутыль самогона. После чего пропал до самого заката солнца. В красных лучах коего вновь появился на свежий воздух, осунувшийся от обиды и одиночества, и, бормоча печальные песни военного времени, упал отдыхать посреди двора.
А Мария спозаранку успела смотаться к своим родителям. Отсутствовала довольно долго и воротилась разочарованная.
– Отец говорит, что никого из вашей семьи – кроме меня, конечно, – он в свой дом и на порог не пустит, – сказала она тоном, каким могла бы говорить умученная злыми хозяевами собака, если б на неё свалилась способность к человеческой речи.
– Ну, может, всё и образуется, – вяло изобразив ответное огорчение, предположил Чуб. – Пройдёт время, озлобление у твоих предков попритухнет.
– Может, и попритухнет, – согласилась Мария с противоречившим её словам выражением слабоверия на лице. – Но свадьба уже через две недели. А папа на свадьбу не пойдёт. И маму не пустит, представляешь, Коленька? Позор такой: свадьба – и без моих родителей.
– Нда-а-а, жа-а-алко, – проговорил Чуб, глядя на неё из-под полуопущенных век и стараясь не упускать из своего голоса продолговато-невесёлого выражения. – Без твоих роди-и-ителей – это, конечно, непоря-а-адок.
На самом деле ему была глубоко безразлична предполагаемая неявка на свадьбу Василия Поликарповича и Таисии Ивановны. Машкины старики заботили его не более чем прозрачный комариный писк на излёте ночи и неповоротливые рыбьи мысли перед дождём. Он и по собственным-то предкам не шибко тосковал бы на любом празднике. Какой от них прок? Практически никакого, только лишняя суета с тарелками и рюмками среди мутнословных воспоминаний об их прежних заслугах и об утраченных мечтах о справедливом обществе. С детства, сколько себя помнил, Чуб ощущал внутреннюю отъединённость от отца и матери. С возрастом она увеличивалась, как трещина в стене дома с недоброкачественно устроенным фундаментом. Впрочем, ему не виделось в этом ничего удивительного, поскольку он привык к подобному и не представлял иного состояния семейной атмосферы. Вполне закономерно, что в свете сложившейся ситуации Чуб плевать хотел на фокусы Василия Поликарповича и Таисии Ивановны, хотя они в совокупности даже его плевка не стоили: пускай себе не являются на свадьбу. По круглому счёту – так, наверное, даже проще. Меньше едоков и взгляду легче. На кой бес они сдались, пенсионеры тягомотные? Чтобы портить веселье, замусоривая гостям мозги своим политпросветом? Нет, без них определённо спокойнее.
Так мыслилось Чубу.
Впрочем, мыслилось весьма лениво, поскольку вчерашний хмель всё ещё продолжал бродить у него в голове.
Потом, слегка пошевелив умом в других направлениях, он спохватился насчёт материальной стороны вопроса. И не замедлил высказать новое беспокойство:
– И что – теперь у нас может произойти изменение по деньгам, а? Как думаешь, после вчерашнего кандибобера они способны не дать нам свою долю денег на свадьбу?
– Очень даже способны, Коленька. Я тебе об этом и толкую: теперь они денег нам точно не дадут. Мама с папой вообще уже не хотят нашей свадьбы. Говорят, раз ты происходишь из такой некультурной семьи, то в семейном будущем мы с тобой не совместимся и лучше мне сразу уйти от тебя, чтобы потом не мучиться.
После этих слов Мария утихла на одно каменное мгновение и выставила глаза в пустоту, будто ужаленная смертельным насекомым. А затем, вспучив горло и захлюпав слезами, спрятала сырое лицо в ладони, подобно испуганному ребёнку, впервые столкнувшемуся с непонятной для него порнографией взрослой жизни.
– Надо же, какие падлы твои родаки, – Чуб насупился, расстроившись наконец по-настоящему. – Вот это они уже очень зря устраивают такую хрень. Ну ладно, переругались наши предки промеж собой, но что я-то им сделал плохого? Ведь ни единого слова поперёк не сказал, и вот на тебе! Как можно после этого иметь нормальное отношение к таким людям? Нет, ну тогда и я с ними буду обходиться не лучше, чем они со мной. В упор видеть не стану их с сегодняшнего дня, вот хоть нос к носу столкнусь, а не стану. В самом деле, кто они такие для меня? Да никто, два пустых места, вот и весь сказ. Какой привет, такой и ответ. Ничего-ничего, они ещё пожалеют!
– Не обижайся на них, миленький, – глухо отозвалась она сквозь мокрые ладони. – Ты ведь сам видел, как твой… наш отец вчера на них кричал и разными оскорблениями ругался. А теперь и мой папа вызверился: как глянет – трава вянет. Оголтелый прямо, ничего слушать не хочет.
– Я-то думал, случайная ерунда распузырилась вчера, обыкновенная буря в стакане воды, а оно вон как вышло.
– Неладно, ох как неладно получилось, что наши родители разругались.
– Да и чёрт с ними. Мой батя, конечно, тоже хорош. Орёл недощипанный. Но твои – ещё большие говнюки, чем он, даже и не думай спорить, чтоб я не сердился! С их стороны ничего подлее нельзя было придумать. Вот же жизнь собачья, вечно у нас что-нибудь не слава богу, если не всё сразу… Ну ладно, Маша, ты давай сходи на кухню, спроси у матери: она там завтрак ещё не сконструировала?
Мария покорно отняла ладони от побагровевшего лица и вышла из спальни, шмыгая носом.
А Чуб, открыв тумбочку, извлёк оттуда нераспечатанную пачку сигарет и спичечный коробок. После нервных моментов отчего-то всегда хотелось курить.
***
Табачный дым способствовал не столько скорости мыслей, сколько мягкости их скольжения – и, как следствие, спокойному пониманию второстепенности умозрительного мира по отношению к реальным ощущениям, особенно приятным, о которых только и стоит думать и строить планы.
Чуб лежал в постели, неторопливо курил в ожидании завтрака, лениво пуская расплывавшиеся колечки сизого дыма в давно не знавший побелки потолок, и глядел на стену, испятнанную дрожащим изжелта-бело-серым узорочьем солнечного света. А в голове у него крутилось, что наплевать ему на всяких там будущих родственников, пусть бесятся, хоть перегрызутся между собой, если им нравится; а его, Николая Чубаря, сегодня ждёт полновесный выходной день, когда можно ничего не делать; скоро, вон, предки отравятся ишачить в огороде, а он останется дома вдвоём с Машкой, и… кто его знает, какие ещё фантазии появлялись в неизбалованных и, как следствие, малоприхотливых извилинах Чуба. Но ему было приятно, это точно.
Время плыло на месте, как в жаркую погоду плывёт масло по бутерброду, не умея тронуться с мёртвой точки до перехода в жидкое состояние.
Стена скоро намозолила глаза Чубу. Да и представления об ожидавших его удовольствиях были обыкновенные, такими долго не развлечёшься. Тогда он стал искать пищу для ума вокруг себя. Следуя за разнобокими кольцами дыма, медленно поднимавшимися вверх, его взгляд нащупал в углу, под потолком, небольшого чёрного паука, неподвижно висевшего на едва заметной паутине.
– Привет! – обратился благодушной мыслью Чуб к своему нечаянному соседу. – И давно ты здесь обретаешься?
– Для меня даже понятия такого нет: давно или недавно, – понял он неслышный паучий ответ, потому что другого и быть не могло по всему природному понятию. – Знай себе живу, да и всё тут. Время для меня безразличная категория, ведь счёту я, слава богу, не обученный.
– А как тебя зовут?
– Да никак. Один я тут живу, что ж меня звать-то?
– Отчего один, если и я, кроме тебя, нахожусь в этой комнате? Она, вообще-то, моя, если хочешь знать. Но ты не думай, меня твоё присутствие не напрягает. А без имени пробавляться – нехорошо, ненормально. Ладно, стану звать тебя… – Чуб немного подумал, выбирая подходящее имя, – Тихоном… Нет, лучше – Тимофеем. А чё, Тимоха – нормальное имечко, нечасто встречаемое. Устроит тебя такое или другое подобрать?
– Дак… почему бы не устроить. Мне оно без различности, Тимоха так Тимоха, и пускай себе. Нам, паукам, лишь бы мухи да комары присутствовали в достатке, а имя – дело малопримечательное.
– Значит, на том и порешим: с сегодняшнего дня Тимофеем останешься… Так что теперь, Тимоха, будем знакомы: меня Николаем кличут.
– Ну, кому надо, те пусть и кличут. А я не стану тебя кликать.
– Почему?
– Да потому что без надобности. Ну какой мне приварок с этого окликательства? Ты ведь не муха и не комар, чтобы тебя кликать. От мухи и комара я получаю фактическую пользу, а от тебя не предполагаю прибытка. Лишь бы с веником или со шваброй какой-либо тут не хулиганничал, на том и будет тебе моё задушевное спасибочки.
– Боишься, что зашибу? Веником, да?
– Боюсь, а как же.
– Зря. Сам видишь: лежу тут, как водолаз на морском дне. Или как утопленник. Оно мне надо, за веник хвататься?
– А кто тебя знает. Люди способны творить неожиданные глупости, которые никому иному даже в страшном сновидении не приблазнятся. Тем более что паучья жизнь для вас ничего не значит. Разве не так?
– Ну… Так, наверное.
– Между прочим, убивать пауков запрещено христианскою верой.
– Тю! С чего это вдруг запрещено?
– А ты разве не слыхал историю про то, как паук защитил младенца Иисуса во время бегства в Египет?
– Нет.
– Тёмный ты человек.
– Давай выкладывай свою историю, не выпендривайся. Обзываться и я умею.
– Добро, слушай. Святое семейство по пути в Египет как-то раз укрылось на ночлег в пещере. Тут появился паук и оплёл вход в неё густющей паутиной, а потом прилетела голубка и – чпок! – снесла в эту паутину яичко. Когда подоспели преследователи, они увидели неповреждённую паутину и решили, что в пещеру давно уже никто не захаживал. Оттого не стали её обыскивать, отправились дальше. С той поры Иисус считается в долгу перед паучьим племенем и благодарственно его оберегает. Такие дела.