bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 11

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ.


Плеснул Магнуст в стаканы на палец – льду всплыть не на чем. Заграничный калибр.

– Не-ет, сынок, у нас так не водится, мы, дорогой мой Магнуст, так не пьем. Души у нас необозримые, желудки у нас бездонные! Дай-кось пузырек мне…

Взял я ухватисто белую лошадку за гладкую спину, как за холку хватал бывалоче – лет четыреста назад – своего гнедого-каурого опричного уайт-хорза, дал шенкелей в деревянные троянские бока, горло сдавил ему до хрипа, и плеснула по стаканам широкая янтарная струя. До краев, под обрез.

– Вот так! Так пить будем! По-нашему!

– О-о, крепко, – усмехнулся Магнуст, пожал плечами и поднял свой стакан на уровень глаз, и желтый прозрачный цилиндр, еще не выпитый, еще не взорвавшийся в нем, уже начал предавать его, ибо магической линзой увеличил, выявил, вывесил ястребиную хищность тяжелого носа, выдавил из башки рачью буркатость цепких глаз. У него не было зрачков. Только черная мишень радужницы.

Потом выпил всю стаканяру – без муки, твердо, неспешно, лишь брезгливо отжимая толстую нижнюю губу. Поставил стакан на стол – не закусил дефицитным апельсинчиком, не запил доброй русской водой – боржомом, не скорчился. Приподнял лишь бровь да ноздрями подергал. И закурил.

Теперь и я могу.

Н-н-н-о-о, тро-огай, неживая! Пошла, пошла, моя троянская, скаковая, боевая, вороная, уайт-хорзовая!

Ах, кукурузный сок, самогонный спирт! Бьешь в печенку ты, как под ложечку!

Х-ха-ах! О-о-о! Вошел уайт-хорз в поворот, вырвался на оголтелый простор моих артерий, кривые перегоны вен, закоулки капилляров.

Гони резвей, лошадка! Звенит колокол стаканов – сейчас пойдет второй забег. Что ты, Магнуст, держишь ее под уздцы?..

– Уважаемый профессор, вам, наверно, Майя сказал, что мы хотим…

– Э-э, сынок, дорогой мой Магнуст, так дело не пойдет! Что за церемонии – «уважаемый профессор»! Мы люди простые, мы этих цирлих-манирлих не признаем! Таким макаром ты меня еще назовешь «глубокочтимый писатель», «почтенный президент федерации футбола» или «господин лауреат»! Нет, это не дело! Давай по-нашему, по-простому! Называй меня папа или, по-вашему, лиебер фатер…

– Перестань выламываться, сволочь! – прошипела синяя от ненависти Майка. Ах, лазоревые дочечки, голубые девочки Дега!

И Магнусту не понравилось ее поведение – он ее хлобыстнул взглядом, как палкой. Притихла дочурка. Да, видать, серьезно у них.

– Отчего нет, Маечка? – мягко спросил Магнуст. – Мне это нетрудно. Я могу называть нашего лиебер фатер также господином полковником, если ему это будет приятно…

Молодец дочечка Маечка! Все растрепала, говниза паршивая. Ну-ну. Но я уже крепко сижу верхом на уайт-хорзе, на их же собственном троянском горбунке, – все мне сейчас нипочем.

– Альзо… Итак – мы решили пожениться, дорогой папа, с вашей дочерью и просим вашего содействия…

Вот, ё-моё, дожил: в моем доме говорят альзо – как в кино про гестапо. Детант, мать его за ногу! Послушал бы Тихон Иваныч, вологодский мой Штирлиц, – вот бы порадовался! Так дело пойдет – скоро у меня за столом по идиш резать станут.

– Очень рад за вас, сынок, поздравляю от души, дай вам Господь всего лучшего, мой хороший.

– Но у нас возникли трудности…

– А у кого, родимый мой, нету их? У всех трудности. Особенно на первых порах в браке. Вот запомните, детки, что в Талмуде сказано: «Богу счастливый брак создать труднее, чем заставить расступиться Красное море».

– Я начинаю думать, – неспешно произнес Магнуст, – что Богу еще труднее заставить расступиться советскую границу…

– Магнустик, родимый ты мой, а зачем ей расступаться? Это ведь она для Майки закрыта, а для тебя-то – ворота распахнутые! Переезжай к нам, мы вам с Мариночкой одну комнатею из наших двух выделим, прописочку я тебе временную спроворю, и заживем здесь все вместе, по-родственному, как боги. А там, глядишь, на очередь в кооператив встанете. А? Ведь хорошо же? Хорошо? А?

Магнуст усмехнулся сухо:

– Вы серьезно?

– Нешто в таких вещах шутят? Брак вообще дело серьезное. Я лично готов для вас на все. Кабы скелет из тела мог вынуть при жизни – и тот бы вам отдал… У меня ж, кроме вас, никого нет… Ну и Мариночка, утешительница старости моей…

Еще при словах о выделении комнаты Марина тревожно заворошилась в своем углу, заерзала на кресле, задышливо заволновалась грудью – ей хотелось сказать слово, закричать, вцепиться деткам в пасть. Но неведомым промыслом, тайным ходом слабых токов своего лимфатического умишка догадалась, что ежели откроет рот – сразу проломлю ей голову.

– Нам не нужен ваш скелет, пользуйтесь им на здоровье, – заметил задумчиво Мангуст. – Нам нужно ваше письменное согласие на брак.

– Все ж таки бумажные вы души, иностранцы, – горько посетовал я. – Вам листок папира дороже самого святого. Я ведь вам искренне предлагаю – живите здесь…

– Спасибо, но нас это не устраивает, – отрезал Магнуст, а в Майкиных глазах светилась тоска по сиротской участи.

– Ну что ж, детки дорогие, – объявил я. – В таком случае, как Иисус Христос сказал перед экзекуцией Понтию Пилату, – я умываю руки.

Мы все помолчали задумчиво, и я бултыхнул в свой стакан белой лошадки, со вкусом выпил. Глубоко прошло, горячо, сильно, по селезенке вдарило.

Ни одна жилочка на его смуглой роже не дрогнула, только улыбнулся вежливо:

– Глядя на вас, я готов охотно поверить, что вы действительно народ особый, ни на кого не похожий…

– И правильно! И верь! Верь мне! Я не обману! Знаешь, как Россия по латыни обзывается? Нет? Рутения. Рутения! От рутины, наверно, происходит. А рутина – это бессмысленное следование обычаю, традиции, легенде. Мы – Рутения, мы – обычай, легенда. И нет у нас такой традиции – куда попало на сторону дочек раздавать…

Он покачал головой своей кудрявой, многомудрой, аидской-гебраидской, набуровил твердой спокойной рукой виски себе в стакан, не на пальчик – на ладонь, и, не поморщившись, хлопнул. А во всем остальном вел себя хорошо, выдержанно.

И по спокойствию его, по тому, как тихо вела себя Майка при нем, знал я чутьем картежника старого, всем своим игроцким боевым духом угадывал: не сдана еще колода до конца, козыри еще не все объявлены. Боевой стосс предстоит.

Правда, дело у него все равно пустое. Моя карта всегда будет старше.

– И судьба наших детей, ваших внуков, – тоже безразлична вам? – спросил лениво Магнуст, даже как-то равнодушно.

И я – сразу вспыхнувшим внутри чувством опасности, сигналом отдаленной тревоги – почуял: он меня не жалобит и подходцев ко мне не ищет и не просто расспрашивает, он ведет по какой-то странной тактике пристрелочный допрос. У него есть план, у него есть цель – не просто мое письменное согласие на брак, а нечто большее. Серьезное. И для меня весьма опасное. Только уловить не мог – что именно?

– А у вас уже дети есть? – удивился, испугался я, весь всполохнулся.

– Нет пока. Бог даст – будут.

– Вот когда будут – тогда поговорим. Хотя я бы тебе, Магнуст, не советовал. На кой они тебе? Большому человеку, настоящему мужчине, деятелю – совсем ни к чему они. Отвлекают, мешают, расстраивают. Мужик с детьми на руках в лидеры ни в жисть не пробьется. Возьми, к примеру, вашего Адика, Адольфа, я имею в виду Шикльгрубера, – проскочил бы он разве в фюреры? Кабы у него пятеро по лавкам сидели? Ни-ког-да…

– Наверное, – кивнул зятек. – Или ваш Ленин. Тот же случай.

Майка процедила сквозь зубы:

– Мулы не размножаются – природа безобразничать не дает.

– Эх, Майка, Майка! – покачал я сокрушенно головой. – Ну зачем же ты такие грубости про святого человека говоришь? И для России это исторически неправильно – у товарища Сталина дети были…

– Ага! Вспомни еще про Ивана Грозного и Петра Первого. – Майка пронзительно засмеялась. – Приятно подумать, что у каждого из этих тиранов один ребенок был изменник, а другого они собственноручно убили…

Глупая сучонка, не тарань мое сердце. Что ты знаешь о них? Что знаешь обо мне? Я ведь не тиран, я только опричник. Почему же мне досталась та же участь – убиенный ребенок и ребенок-изменник?

Магнуст снова спросил:

– Вы считаете, что вам дано право решать нашу судьбу?

Я захохотал от души:

– Экий ты смешной парень! Кто ж кому права дает? Дают – обязанности. А права – это кто сколько себе взял, столько и имеет!

Я вслушивался в тишину, в себя, в горение спирта в моих жилах, я свидетельствовал бурную жизнь химического производства моего органона. Там было все в порядке.

– Вы никогда ничего не боитесь? – вдруг негромко, почти ласково спросил Магнуст, и от ласковой этой проникновенности с шипением прыснул в кровь адреналин, замерло на миг сердце и бешено сорвалось с ритма, засбоило, сделало проскачку и ударило сразу в намет, и пожарные системы охлаждения выплеснули через тугие форсунки пор струйки пота, коротким трезвоном рванула аварийная сигнализация в ушах, а накопительный резервуар пузыря напряг клапан сфинктера для мгновенного сброса балластной мочи.

Козырь объявлен.

Козырь – пики.

Перевернутое черное сердце.

Пики – страх.

«Вы никогда ничего не боитесь?»

Я уже слышал этот вопрос. Я слышал этот голос. Может, не голос, а интонацию. Ласковую, пугающую до обморока.

Кто задавал этот вопрос? Кто? Где? Когда? При каких обстоятельствах?

Господи! Это же мой голос! Это я задавал этот вопрос. Я!

Кому?

АУДИ, ВИДЕ, СИЛЕ.

Разве я могу их всех вспомнить?.. Приподнял голову и увидел, что Магнуст смотрит мне прямо в глаза. Впервые. Кошмарные черные кружки мишеней уперлись мне прямо в мозг.

Значит, ты поставил на пики, дорогой зятек? Ну что ж, для тебя же хуже – я сам люблю крутую, жесткую игру. В лоб. Тем хуже для тебя.


– Вы никогда ничего не боитесь?

– Ой, сынок, не понимаю я тебя. Чего ж мне бояться-то? Я ж – вот он, весь как на ладони! Бери меня за рупь за двадцать! Чего ж бояться-то?

Он наклонился ко мне через столик, и глаза его были уже совсем рядом, и неприятно звякнули все его шаманские цепочки и браслеты, и сказал так тихо, что я один и услышал, будто губной артикуляцией передал он мне условный сигнал.

– Суда, например…

И я ему так же неслышно ответил:

– Нет такого суда. И судей нет над нами. И истцов не осталось…

– Есть, – сказал он твердо. – Я говорю, что есть.

А я сказал:

– Нет. Людей больше нет. Все умерли.

Он усмехнулся углом злого сильного рта и заверил:

– Есть. Не все умерли.

– Кто? Интересно знать – кто? У тебя нет прав говорить с ними!

Магнуст прикрыл глаза на миг, шепнул доверительно:

– Права – это кто сколько себе взял, столько и имеет…


Ах ты, жидовская… Лицо…

Лицо. У него не морда, а лицо. Морда – у наших жидов. А у этих – лицо. Им идет-личит лицо. КВОД ЛИЦЕТ ЙОВИ, ТО НЕ ДОЗВОЛЕНО БЫКУ.

Эх, выпить бы сейчас хорошо! Да только нечего – троянский уайт-хорз испустил кукурузный дух, кончился, завалился на бок, откинул пробку.

И дома ни капли, женулька-сука обо мне же заботится, здоровье мне бережет, себе на тряпочки выкраивает.

Ах, это страстное томление недопитости! Раскаленная бездна под иссохшими небесами. Ярость прерванного коитуса. Тоска голодного по вырванному изо рта куску. Иссякающая энергия моего ненасытного сердца.

Притихшие по углам бабы. И равнодушно-спокойный зятек напротив. Спокойствие взведенного курка, нависшего над головой кирпича, разверстого в темноте канализационного люка.

Ему нужна не бумажка. Ему нужна моя голова. На меньшее – не согласится. Тем хуже для него.

Ему, наверно, и Майка не нужна. Он меня искал, подлюка.

Нашел, дурачок?


– Ты, сынок, никак грозишься мне?

– Нет. Я объясняю вам условия предложенной игры.

– Чего-то не пойму я. Ты уж сделай милость, подробней расскажи об игре да про условия поподробней.

– Сейчас это будет неуместно. – Магнуст встал, и я только сейчас рассмотрел, что он со мной одного роста. Сто восемьдесят один сантиметр. КИНГ САЙЗ.

Доброжелательно улыбнулся он, пожурил меня слегка:

– Нельзя первую родственную встречу превращать в деловое свидание. Об играх мы поговорим завтра. Сегодня мы приятно возбуждены, несколько утомлены, радостно взволнованы. Нам нужно отдохнуть и успокоиться. Спокойной ночи вам, дорогой фатер…

Протянул ему руку: не то чтобы мечтал с ним поручкаться на прощание, а хотелось мне проверить его замес. Крутая ладонь, из дубовой доски выстругана. Паркет такими лапами стелить можно.

Откуда-то из прихожей донесся его негромкий голос, мягкий, как просьба.

– Вы подумайте неспешно… Припомните, что позабылось… Вопросов будет мно-ого…

Все стихло.

А сейчас они выходят с Майкой из лифта, мимо сторожевого моего мюнхенского вологодца дефилируют, а у него команды-то нет – и выпускает их из зоны свободно, только пометку на фанерке сделал, не знает он, родная душа Тихон Иваныч, что не вольняшки они, что им можно сейчас в затылок длинной очередью резануть – потом за побег спишем! Ах, глупость какая!.. И псов уже нельзя надрочить на их липкий заграничный след, приставучий еврейский запах – на дождь вышли, а навстречу уже им машину подгоняет Истопник, в глаза своему нанимателю, хозяину заглядывает, потные ладошки потирает, весь струится, извивается, в промокшей школьной курточке от счастья ежится…

Укатили, гады, укатили…

Боже, как я хочу выпить! Последние капельки спирта синими вспышками дотлевают на гаснущем костре моих обугленных внутренностей.

Что угодно – только бы выпить! Мне наплевать на форму, на добавки, заполнители, растворители! Мне нужно мое горючее – волшебное вещество с каббалистическим именем С2H5ОН.

О божественная нега огуречного лосьона для загара! Меня преследует твой аромат полей.

Меня влечет и манит сень тропической зелени одеколона «Шипр».

Мужская вздрючка, горячий прорыв в горло бесцветной «Жидкости от пота ног».

Моя услада – «Диночка» – голубые небеса, волшебный покой денатурата.

Ласковая одурь лесной росы – лешачьего молока – настойки гриба чага.

Отдохновение бархатной черноты «Поля Робсона» – чистого, неразведенного клея БФ.

Ну хоть флакончик французских духов на стакан воды! Я буду рыгать фиалками Монмартра, благоухать Пляс Пигалью, я выблюю Этуаль и просрусь Стеной коммунаров…

«Нет в жизни счастья». Нет выпивки, нет хороших детей, нет надежных людей, нет приличных блядей.

«Не забуду мать родную».

«Пойду искать по свету», где можно выпить хоть глоток.

– Марина, подай пальто!

Она крикнула из спальни:

– Куда тебя черт несет на ночь глядя?

– Люблю, друзья, я Ленинские го-оры… – запел я сладко. – Там хорошо рассвет встречать вдвоем…

Выполз кое-как в прихожую, засунул руку в шкаф, на ощупь стараясь найти дубленку.

А она, сука, не находилась.

Зажег свет, распахнул шкаф – и отшатнулся.

На вешалке дымилась дождевым паром синяя школьная курточка.

Глава 8. Лукулл на обеде у Лукулла

– КВО ВАДИС? – спросил меня гамбургский уроженец вологодской национальности Тихон Иванович Штайнер.

– За выпивкой, – сообщил я доверительно.

Засмеялся, и он доверчиво, коричневозубо, блеснул детским глазом голубым, купоросным – не поверил. И был прав, конечно.

Но простил меня, сказал сочувственно-заботливо:

– Длинный денек у вас сегодня вышел. Передохнули бы… – и сослался на авторитет нашей ритуальной книги: – «Спать – тире – отдыхать – лежа – в скобках – не раздеваясь».

Параграф 28-й устава караульной службы конвойных и внутренних войск.

О великая гармония уставов! Евангелическая возвышенность ваших статей! Каббалистическая мудрость параграфов и душераздирающая прелесть примечаний!

Отчего, глупые люди, мучаетесь сами и мучаете других, не желая понять, что ваши поиски Бога, добра, красоты и справедливости – суть ересь, вздорная суетная чепуха?

О безграничная свобода армейской дисциплины! Волшебство справедливой субординации!

Невиданная доброта и мягкий юмор батальонной казармы!

Упоительная красота строя конвойных и внутренних войск!

Величавая душевность приказов старшины…


Не нравится?

Не хотите?

Как хотите. Хрен с вами, живите, как нравится. Была бы у нас с Тихоном Иванычем возможность – мы бы вам счастье насильно в глотки запихали. Но у нас нет возможности, нет силы. Пока. Кто знает – может, образумитесь со временем. Тогда попробуем снова.

Ведь если говорить по-честному, ну, откровенно если сказать, не нужна людям свобода. Зачем она им? От рождения своего, от рассветной полутьмы своей – не был человек свободен. Придумали эту ерунду – самоволие – уже во времена расслабленности людской.

Свободы всегда брюхо требовало, кишки громче всех вопили. Радовались, что прав у них все больше, а мышцы все слабее – пока в килу не провалились. До колен мешок болтается, а что с ним делать? И неудобно, и некрасиво. И опасно. Вместо двух маленьких ядреных животворных шулят – навалили тебе полную мошонку бурчащих извивающихся кишок, и носи их, раздумывай об их ущемлении – ну кому это надо?

– …У кого кила? – заинтересованно переспросил мой караульный Тихон Иваныч, потянулся уже мой брауншвейгский вологодец за фанеркой – справиться, отмечено ли в его списках.

Вслух я стал думать, в голос мысли свои произносить – нехорошо это. Моя душа хочет воли, в килу хочет выскочить. Туда тебе и дорога, дура стоеросовая. Жаль только, яйцам жить помешаешь, вопросами будешь отвлекать.

– Я думаю, Тихон Иваныч, у человечества кила выросла, – сказал я ему с надрывом, с сердечной болью.

– Да-а? – озаботился он на миг, подумал коротко и посоветовал: – Бандаж надо надеть, тяжелый…

Обнял я его, родимого, простого трудового человека, от земли мудрого, стихийно богоносного, поцеловал троекратно по обычаю нашему древнему – и вышел вон. В гнусилище мартовской ночи.

Рутения. Легенда, обычай.

Ослепительный белый свет, колуном разваливший небо – мохнато-серое, маленькое, опавшее, как теннисный мяч.

Молния, иззубренно-синяя, шнуровая, визжащая, – через войлочный купол облаков.

Отвесные струи дождя фиолетовым отблеском иссекают, расхлестывают остатки снега – черного, воняющего дымом, заплеванного окурками, опустившегося.

Мартовская гроза – истерика природы, сумасшедшая выходка усталого мира.

Сиреневые сполохи по окоему пляшут – из адской котельной зарницы рвутся, Истопник озверело уголек в топке шурует.

Надо нырнуть в уютную капсулу мягкой кабины «мерседеса», захлопнуть за собой с тяжелым мягким чваком плотную дверцу, отъединиться от влажного обморока безумной ночи, повернуть ключ в замке зажигания – и ровный дробный топот сотни лошадей, застоявшихся в мокроте и стуже под капотом, враз рванут в намет, заржут басовито, зашлепают по лужам мягкими нековаными копытами, и в кибитку моего уединения дадут свет, тепло, запоют из динамиков гомосексуальные псалмы конфитюрным голосом Демиса Руссоса.

О мой прекрасный стальной табун всех мастей мышиного цвета, бензиновые мои Пегасы, вскормленные ядреным овсом, вспоенные родниковой водой в безжалостных потогонных конюшнях злого старого эксплуататора Флика – лошадки мои дорогие, славный резвый косяк, государственный номерной знак МКТ 77–77, увезите меня на отгонные пастбища, эдемские луга, а лучше всего – на Елисейские Поля. «Следующая станция – площадь Согласия!»

Там я избавлюсь от Истопника. Там Истопники не живут. Они – наше порождение: от мартовских гроз, от больного пьянства, тяжелой злобы всех на всех.

Поехали, умчимся отсюда. Сунул руку в карман реглана, а ключей-то нет. В дубленке они лежали. Истопник унес.

Украли у табунщика кнут.

Пойдем пешком. До Елисейских Полей не дойти. Пойду в гостиницу «Советская».

У меня там, за порогом, топор на всю эту нечисть припрятан.

Два квартала до метро, и там – одну станцию. Нет, не поеду в метро. Ненавижу. Все эти подземные переходы, тоннели, лестницы – тусклый кишечник города, по которому гоняют плохо переваренных смердящих обывателей.

Да здравствует разумная система персональных машин для начальства, она обеспечивает «леваком» каждого приличного горожанина! За бумажную денежку. Это и есть благодать неформального перераспределения ценностей.

И единственная свободная форма голосования: стой себе на тротуаре, маши рукой за кого хочешь – за «запорожца», за «жигуля», хоть за маршрутный автобус. И в первую очередь – за персональную черную «Волгу».

Демократы! Голосуйте за мусорные машины!

Радикалы! Поднимите руки за пожарные мониторы!

Истопники всех стран! Отдайте голоса блоку катафалков и «черных воронков»!

Ага, вот он мой, «левый», свободный, никем не занятый, для меня народом приготовленный. «Леваки» всего северо-западного региона нашей необъятной столицы слышат ласковый шорох рублей в моем кармане.

Серый мотылек, пробившийся на мягкий свет моего рублика сквозь жуть ненастья, потертый «москвич» неотложной медицинской помощи с портретом незабвенного Пахана, дорогого моего Иосифа Виссарионовича, друга всех физкультурников и путешественников, товарища Сталина, за лобовым стеклом.

Подхватил меня мокрым крылышком помятой двери и повез оказывать мне неотложную помощь.

– Куда надо? – спросил шофер, приятный юноша со смазанным подбородком дегенерата.

– Гостиница «Советская».

Он задумался, и машина дважды – разз! разз! – ухнула в глубокие ямы на дороге, потом сказал торжественно:

– «Советская»… «Советская»… А где это?

– Сначала поедем по Красноармейской, потом по Краснокурсантской, затем по Красногвардейской, повернем на Краснопролетарскую, заедем на Красноказарменную, пересечем Краснобогатырскую, развернемся на Красной площади, спустимся оттуда на Красносоветскую, а там уж рукой подать – просто «Советская». Понял?

– Понял, – кивнул шофер. – Но не совсем…

– Тогда езжай прямо, мудак, – подсказал я душевно.

Машина снова провалилась в канаву, чуть не сбила в кромешной мгле дощатый тамбур, вильнула задом по наледи и затрусила вперед.

– Все-таки дороги у нас – говно, – удивленно поделился со мною шофер. – Бардак всюду…

В его вялом подбородке понятого не было гнева, злости. Бардак был стихией, частью природы.

– А почему портрет Сталина возишь? – спросил я.

– Ха! Вождь настоящий… при нем порядок был!

У меня чуток потеплело на душе, я его пожалел, недоумка.

– Налево, – подсказал поворот на улице Расковой. – Теперь направо. Теперь в этот проезд…

– Сюда нельзя, – робко заметил шофер. – «Кирпич».

– Поворачивай, я тебе сказал! Мне можно. А теперь тормози.

– Уже приехали? А вы наговорили!..

Я протянул ему рубль и, открывая дверь, сказал:

– Теперь напряги свои куриные мозги и постарайся запомнить, что тебе сказал человек, хорошо знавший Сталина. Если бы Пахан воскрес и начал восстанавливать порядок, которого тебе не хватает, он бы первыми расстрелял тех, кто возит на стекле его портрет.

– Почему? – испуганно затряс мятым подбородком парень.

– А ты подумай, дурень! Порядок стоит на дисциплине…

Бедные слабоумные. Никак они не могут усвоить, что светлое здание людской гармонии, вершина человеческих отношений – пирамида тотальной власти – давит своим прекрасным величием не левых и не правых, не своих и не чужих. Она уничтожает самодеятельность. Религия этой величавой системы – послушание. Когда будет надо, те, кому полагается, сообщат всем, кого касается, меру их протеста и степень их восторга.

Кто этого не понимает, превращается в нашего деревенского дурачка Ануфрия, который бегал по улице, захлебываясь восторженным криком: «Да здравствуют Ленин, Троцкий и Бойко!» Ленин был пророк революции, Троцкий – первый апостол, а Бойко – наш сельский милиционер. Всем нравилось. Но потом Троцкий оказался злейшим врагом нашей партии, нашего народа, нашего государства и нашего вождя. А объяснить это кретину Ануфрию было невозможно, он не понимал не только законов классовой борьбы, он имя свое толком запомнить не мог. И тем вынудил одного из трех своих святителей – Бойко – отвести его в районное ГПУ. Мы, мальчишки, бежали за телегой, а Ануфрий, стоя, как Цезарь на колеснице, счастливо взывал к нам: «Да здравствуют Ленин, Троцкий и Бойко!» Правивший лошадью Бойко бросал вожжи и в середине фразы зажимал идиоту рот, чтобы он не мог своими антисоветскими призывами растлить наши чистые души пионеров.

Той же ночью, без лишней бюрократической волокиты и корыстного судейского крючкотворства, Ануфрия задушили в подвале уздечкой, и Бойко, искренне горюя о своем умолкнувшем трубадуре, закопал его у ограды старого кладбища.

Но спираль судьбы еще не дописала свой причудливый виток и в тридцать седьмом году понудила милиционера Бойко отколотить на свадьбе рыжего пьяницу и вора Прыжова, сельсоветовского писаря, который наутро, мучась от побоев, похмелья и избытка грамотности, сообщил в НКВД, что лично видел, как Бойко горько плакал, узнав о казни матерого троцкиста Ануфрия Беспрозванного, незаконнорожденного подкулачника, симулировавшего душевную болезнь для успешного ведения злостной антисоветской пропаганды. За Бойко даже не приехали, а просто вызвали в район. Через неделю вернули лошадь с телегой.

На страницу:
10 из 11