bannerbanner
Евпатий Коловрат. Легендарный воевода
Евпатий Коловрат. Легендарный воевода

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Сладкий блинный чад расползался с поварни по всему терему. Где-то голос жены звонко отдавал повеленья дворовым холопам. А его – его ни с того ни с сего разобрала дремота. И то сказать, не больно-то выспишься в Святки. По улицам едва не до свету колобродят шумные ватаги ряженых, распевают колядки, хохочут, кричат, свистят, дудят в берестяные рожки, вертят трещотками, трясут шаркунцами,[76] ухают в бубны. Ромка с Егоркой с утра по углам шушукались – не иначе и сами изладили личины и с вечеру убегут с какой-нибудь ватагой кликать Коляду, Овсеня да Плуга.

Не государеву воеводе, понятно, стеречься до утра – не залили бы водою двери в избе, не заткнули бы дымоволок[77] или, злее того, не кинули б в него дохлую ворону, не взволокли бы сани на крышу – снимай потом. Так посадские парни над соседями шутят. Иное дело – ряженые на двор валом валят. Кто ж одарит, кто угостит щедрее, чем передние люди, государевы ближики?[78] Вот и прыгают по двору кто в чем – вон «половец» натер лицо сажей да привесил косу из конского хвоста, а шапка-то, поди, настоящая, половецкая, может, даже с бою взятая. А вон девка влезла в портки, накинула армяк, по-мужски запахнув, усы мочальные прицепила, косу под колпак завернула. Ох, стоять дурехе на будущей седмице на коленках под образами, твердить раз по шестьдесят: «Богородице, дево, радуйся». Вон и медведь – отсюда не разберешь – живой или верзила какой под звериной шкурой мычит. Рядом с ним «коза» деревянной башкой вертит, впереди малец скачет в меховой котовьей личине – может, горшени какого посадского внук, а может, и боярич, поди разбери. Святки!

Вот милая и старается. Не на один двор напечь-наварить надо, никого ведь со двора без угощения не отпустит. И когда успевает только, семеюшка ненаглядная, труженица неустанная…

А вечером с сыновьями и ближними слугами на всенощную. И свечка будет гореть в ее тонких пальцах – одна из сотен и сотен в огромном Успенском соборе, отражаясь в обручальном колечке. И он – прости и помилуй! – глядя на нее краем глаза, порою и позабудет, Кого ради они собрались сюда, Кого славит многоголосый хор певчих… и будет видеть и помнить только это тонкое, почти детское родное личико с губами-вишенками и огромными голубыми глазами в восковом свете свечей.

Зародилась Коляда-аНакануне Рождества-а!

– затянули во дворе. Опять, стало быть, вставать, выходить, накинув шубу да шапку, на крыльцо и, улыбаясь, принимать хвалебные песни да глядеть, как женушка одаривает колядовщиков вкусной снедью.

Скрип половиц под коврами – подумалось неуместное «будто скрип снега». Идет, родная, во двор звать. Воевода прикрывает глаза. Пусть подойдет поближе, пусть тронет за плечо – чтоб можно было вскочить, подхватить на руки, закружить по горнице. Как год, как два назад, как все эти пятнадцать лет счастья!

– Вставай, воевода. Месть да могила заждались, – холодная рука легла на плечо, холодный голос, как сухим снегом, царапнул уши.

Врут люди. Не сны самое тяжкое для ослепшего. Пробуждения. Когда каждое утро вновь безжалостно вышвыривает из-под синего неба в черную тьму.

Терем сгорел. Маленькая ручка с кольцом, примерзшая к каменным плитам собора, никогда не ляжет к нему на плечо. Те, кто пел колядки по улицам и псалмы в Успенском соборе, лежат под снежным саваном, и некому их отпеть, некому оплакать, кроме поземки.

Выстыла пустая горница, не удержала тепла шкура-чепрак, которой занавесили ставшее дымоволоком окно. Дотлели головни в костре. Холод быстро сгонял остатки сна.

Гридни поднимались с постелей из чепраков и седел, руки без мыслей совершали привычное, утреннее, в кровь въевшееся за годы походов, войн и охот – оправляли ремни и застежки, проверяли оружие в ножнах. Седая княгиня не торопила – стояла в стороне, у стены, и смотрела с равнодушием, подгонявшим злей любых слов.

Серело за окном.

Глава 2

Медведь-Камень

…Бысть во граде Переславле камень за Борисом и Глебом в боярку, в нем же вселился демон, мечты творя…[79]

Воевода встал, вышел в переход, где дремали стоя дружинные кони. Прошел мимо них, вышел малой дверью на двор. Зачерпнул ладонью снега, растер по лицу, захватил губами. Во рту посолонело. Воевода стиснул кулак, прикрывая глаза.

У снега был вкус золы и крови.

Скрипнуло за спиною – ржавыми дверными петлями да снегом.

Воевода повернулся к княгине:

– Госпожа, приказывай. Куда нам идти нынче?

– Какие приказы, воевода… слыхал ли про Пертов угор?[80]

Воевода, помолчав, кивнул. Говорили, до недавних пор жили при древнем месте хранители, и каждый нарекал сына Пертом[81] – а иные шептались, что был Перт один – старый, как каменный топор, которым били на угоре жертвенный скот, били с тех пор, когда в этих лесах не знали железа. Много говорили о Пертовом угоре, да мало хорошего. Место было не из тех, что поминают к ночи, – и хоть казалось уже, что теперь, когда не осталось ничего – ни города родного, ни Государя, ни друзей-дружинников, ни семьи… ни жизни самой, – что теперь нечего уж бояться, а старая опаска, оказывается, была жива. Воевода придавил ее, словно пугливую мышь сапогом. Мертвецу нечего бояться дурных примет, а где страх, там и сила. Сила, что поможет отомстить…

– Туда, значит, поедем.

– Не спеши, воевода, – качнула седыми волосами муромская княгиня. Она снова куталась в воеводин плащ. – Не все так просто. Проводник нам понадобится.

– Проводник? – Много ж чего еще осталось на заснеженном пепелище его души. Теперь воевода почувствовал что-то вроде удивления. Впрочем, не живое чувство, а так – словно смотришь на занесенное поземкой мертвое лицо, вспоминая, каков был человек.

– Не то думаешь, воевода, – чуть покривились стылые губы. – Знаю я до Пертова угора дорожку, и ты знаешь, и в дружине твоей, поди, не один – не сам, так с чужого слова слыхивал. Только мы туда не гулять едем, не на угор любоваться. Угор – дверь, а за дверью сила, что нам с тобой надобна. Вот чтобы в ту дверь постучать, да так, чтоб открыли, проводник и нужен.

– А ты, госпожа, как же?

Блудячие огоньки, отражавшиеся в темных холодных омутах княгининых глаз, дернулись, будто от боли.

– Ты, воевода, меня вчера слушал или нет? На Пертовом угоре ты, прости уж лесную дуру на прямом слове, никто, чужак. А я – я хуже, чем никто. Отступница я. Вот и выходит, что без проводника нам на том угоре делать нечего.

Рассветное серое небо тронуло розовым – словно наледь с кровью да сажей сковала и небо над мертвым городом.

– Где ж нам его взять? – спросил воевода, глядя на небесную наледь. – Кроме тебя, госпожа, у нас кумирник один Чурыня, так он черниговец.

Вместо ответа седая княгиня подняла руку, указывая на громаду Успенского собора. Башни его уже зарозовели, а на верхушках позолоченных крестов зароились искорки – первые отблески невидного с земли солнца.

– Там наш проводник, воевода.

Воевода покрепче придавил сапогом вновь заскребшуюся под подошвой мышь-опаску, чтоб кости хрустнули у скаредной твари. В соборе живых не было – только мощи, выкинутые из распотрошенных рак жадными до добычи чужаками, да изрубленные тела искавших защиты у Пречистой горожан…

Его сыновей. Его жены… Воевода снова прикрыл глаза, словно ища в темноте под веками облегчения.

– Там он, – зашелестел из темноты голос-поземка. – Под алтарем лежит. Слыхал ли, воевода, как собор этот ставили? Про Медведь-камень[82] слыхал?

Воевода кивнул рысьей прилбицей. И впрямь, поминался в тех сказах Пертов угор.

Ста лет не минуло, при дедах было – Государь Глеб Ростиславович возводил Успенский собор, и, говорили, тогдашний владыко, Ефросин, отказался благословить его – покуда оскверняет землю бесовское гнездо на Пертовом угоре. Сын Государев, князь Владимир Глебович, вызвался разорить кумирню. Шептали, будто и последнего Перта вез с собою молодой князь в город, вез, да не довез. У Тимошкиной веси,[83] хмельной и веселый, спросил связанного кудесника – мол, а мне-то что твои кумиры пророчат? Будто бы посмотрел исподлобья на молодого князя ведьмак и проронил: «Горе дома найдешь». Разъярился молодой князь, покинувший в тереме жену на сносях, велел гридням утопить Перта в ближнем озере. А приехав – посмеялся над злым предсказаньем. Сына родила ему княгиня, и назвали княжича по славному деду – Глебом. И часто, говорили, вспоминал слова Перта князь Владимир и смеялся над ними. Говорили, смеялся он и в тот день, когда рассказали ему, что сын его, Глеб, стакнувшись с половцами, перебил созванных на пир-братчину в честь Ильина дня братьев.[84] Страшным смехом смеялся постаревший князь, повторяя: «Горе дома найдешь!» Так изнемог от смеха, что слег и не встал больше.

Но не одно предсказанье-проклятье последнего Перта привез тогда в город молодой князь, тезка святого. На дровнях привезли тогда с Пертова угора синий Медведь-камень. И про тот камень рассказывали тоже всякое. Рассказывали, как натужно шли кони, как надрывались они и падали, как срывался с дровен сам камень, норовя покалечить, как вязли в земле полозья, как на ровном недавно пути проступали камни, ухабы, древесные корни, как осел и поплыл под дровнями берег, и синий камень едва не сорвался в Оку, и сам князь тянул тогда дровни вместе со своими людьми, а двое – так и канули в реку с оползнем. И совсем тихо говорили – как тяжко было идти рядом с камнем или сидеть на дровнях, как страшно было ночами, когда душили спящих ночные мороки, один лютее другого, так что бывалые воины кричали во сне, будто дети. И отец воеводы каждый год ставил свечу своему ангелу-хранителю, святому преподобному епископу римскому Льву, что не взял его с собою тогда молодой князь. Потому как не пришлось потом завидовать никому из тех, что привезли Медведь-камень.

Но сколько бы бед ни стряслось дорогой, а камень привезли и замуровали под алтарем возводящегося собора. Там он и лежал по сей день. Под кирпичами, под наборными узорчатыми полами, под грудами окоченевших тел.

– Вижу, воевода, уразумел ты, о чем речь веду, – прошелестело у плеча. – Посылай своих молодцев по дворам – пешни[85] собирать, молоты да заступы. И дровни пусть поглядят – коли упаслись где они от пожара. Вызволим Синь-Медведушку – авось и проводником нам послужит.

Пешни да молоты с заступами сыскались скоро – в княжеской кузне. Чужаки разобрали лишь то, что годилось на оружие. Дровни же выволокли из Среднего города – огонь не тронул их, стоящих посредь улицы.

Кто-то пытался довезти до ворот детинца нехожалых стариков-родителей да жену на сносях.

Не довез. Там они и лежали, пока гридни не сняли бережно скованные морозом, изувеченные тела, не отнесли их на обочину.

Не было времени плакать. Не было времени проклинать или просить прощения. Даже скинуть с саней пропитавшуюся кровью солому. Только молча сцеплялись зубы в немом обещании не прощать…

Воевода вошел в собор первым. Нелегко рвануть с шеи крест – втрое тяжелей подтвердить движение руки делом. И воевода и на это смертное дело шел, как привык на боях и в охотах – первым. Шли за ним его дружинники, переступая через тела женщин, детей, стариков, отводя лица от взирающих со стен ликов. Их отцы, их матери, жены, сестры, дети лежали тут. Шла рядом молодая старуха, седая княгиня, крепко зажмурив глаза, шаря перед собою руками, будто слепец в вечной ночи своей – и ни разу ее нога не коснулась мертвой плоти.

– Здесь… – проронила она наконец. – Здесь бейте.

Воевода размахнулся тяжелым ковадлом, ударил, круша цветной узор. Замахнулся снова. Рядом брызнула смальта из-под пешней и заступов.

Что-то словно толкнуло его. Будто кто-то окликнул – безмолвно окликнул по имени. Он остановился, подняв голову. Рядом опускали орудия и тоже запрокидывали лица дружинники – не один он, верно, почувствовал тот толчок.

Сверху, озаренное золотым светом низкого утреннего солнца через узкие окна барабана, смотрело на них из-под купола лицо Вседержителя. Огромные черные глаза, плотно сомкнутые губы, смолистые волосы стекали на плечи, правая длань была вздернута, казалось, не в благословении – останавливая, запрещая, гоня. В левой была раскрытая книга, и воевода, впервые за все годы, что приходил сюда, вчитался в ее строки:

«Приидите ко Мне, страждущие, и Аз упокою вы».

Оглянулся вокруг. На темные груды тел. На черные пятна на стенах.

Воевода молчал. К чему слова, Он услышит и сказанное в душе – так учили священники. А и не услышит… невелика потеря.

«Ты не помог. Ты не помог им. Теперь я хочу от Тебя одного – не мешай».

Он оторвал взгляд от черных глаз и снова взмахнул ковадлом. И рядом ударила пешня в руках Догады, и остальные ударили в лад, словно прорывая плотно сомкнутый вражий строй.

Проломив смальту, добрались до кирпичной кладки. Тут дело пошло легче. Седая княгиня стояла рядом, указывая, где и как бить.

И наконец из-под рыжей крошащейся коросты обожженной глины проглянул бок камня.

Не синим он был – серым. А вот на медведя походил. Волнами шла каменная плоть, как шкура складками, и чуть матово поблескивала в падавшем сверху дневном уже свете, будто шерстинки на живом звере.

Воевода вдруг отшатнулся, чуть не выпустив из руки скользнувшую во враз вспотевшей ладони рукоятку ковадла. Метнулись в стороны и другие дружинники, лишь Чурыня-черниговец остался на месте, да и тот ухватил пешню наперевес, будто рогатину.

Угрозой мощно и страшно пахнуло от камня – словно ощерилась в лицо неведомо откуда взявшаяся медвежья морда, морда обозленного неволей и голодом пуще зимнего шатуна зверя. Воевода словно видел эту громадную морду, в шрамах и залысинах, пену на черных жестких губах, красные глазки, прижатые уши с рваными краями, словно ощутил тяжкий дух из оскаленной пасти. Рука сама потянулась к мечу – хоть и говорил разум, что с этим ничего не поделаешь привычной боевой сталью.

Серой птицей метнулась рядом седая княгиня, упала на серый каменный бок, распласталась, прижалась к нему ладонями, лицом, телом закрывая, сдерживая, зашептала жарко:

– Зверушко мой, любый, тихо, тихо, зверушко… друзья это, друзья, добрые люди, домой сейчас поедем, хороший мой, слышишь? Домой, к Хозяину нашему… Тихо, хороший мой, тихо…

Тело ее тряхнуло люто – словно и впрямь оседлала мешок с диким зверем, но она продолжала жаться к камню, гладить его, шептать, а они стояли рядом, замершие, настороженные.

День назад. Только день назад воевода счел бы безумной кликушей женщину, говорящую с камнем, гладящую шершавый бок валуна, как трепещущую плоть норовистого конька. Только день назад принял бы за дурную шутку, скажи ему кто, что камень способен злиться, что он сам шарахнется от него прочь, увидев звериный оскал в серых неживых складках.

День назад. День назад в его жизни не было чистого неба над мертвым городом, ручки с кольцом на пальце, сорванного креста. День назад душа его не была обугленной берестой, черной трубкою обнявшей пустоту – пустоту на месте того, что он любил и берег. На месте его жизни.

Наконец княгиня поднялась, отошла в сторону. Камень больше не исходил угрозой, хотя чувствовалось рядом присутствие, словно пристальный взгляд. Не людской, не звериный – каменный.

– Копайте дальше, – проговорила она. – Только бережней, воевода. Не задеть бы его. Они это и так не любят, а он… голоден Синь-Медведушка, воевода. Голоден, зол на заточенье. И это все… что тут было – чуял он. Чуял, как их тут убивали. Впрочем, может, и к лучшему оно…

И, отвечая на взгляд воеводы, добавила тихо:

– Жив он, и в памяти. Худо было б, коли заснул. Плохой бы из него вышел проводник.

* * *

Камень обрыли где-то к полудню. Размером он вышел не с матерого медведя – с медвежьего подростка-пестуна, свернувшегося в клубок и прикрывшего морду лапой.

Там, где быть лапе, отпечатался в камне глубокий медвежий след с когтями.

Вагами подцепили Медведь-камень, подняли над ямою. На катки из обугленных бревен повалили и покатили до дверей, относя с пути мертвые тела. И последними сам воевода отодвинул от выбитых дверей двух сынов своих. На руках отнес в сторону, стараясь не глядеть в осунувшиеся, посиневшие лица.

Обгорелые бока катков оставляли на серой шкуре Медведь-камня черные полосы.

– А говорили, неподъемен, – выдохнул с облаком пара, упираясь ладонями в шершавую каменную шкуру, кудлатый гридень Вавило. – А он вон как ладно идет…

– Не сглазь, – откликнулся с другого боку синего камня Демьян-Догада. Чурыня Ходынич только хмыкнул, а княгиня… Воеводе померещилась на ее губах улыбка. Словно тень-навка, которую только краем глаза и увидишь, а глянь в упор – и нету ее…

У соборных дверей вновь поддели вагами серые бока Медведь-камня, перевалили с катков на заскрипевшие под тяжестью дровни. Ладно ли, не ладно шел камень – а упарились все. Памятуя отцовы рассказы, хотел запрячь четверых коней – княгиня отмолвила: «Двух достанет, воевода».

Двинулись.

Не было уже времени передвигать с дороги мертвые тела, и только скулы сводило от хруста мерзлой плоти под тяжелыми полозьями.

Воевода не просил прощения – он сам себя не прощал. Не прощения мертвых ждала душа – мести за них.

Не должны ходить по земле сделавшие это с его городом. С его землей.

Когда выехали за стены, воевода остановился. Хотелось соскочить с коня. Хотелось сдернуть прилбицу, поклониться обугленному, засыпанному телами холму, сказать: ждите, мол. Воевода не стал. Он один раз уже уходил за подмогой. Мертвым не нужны пустые обещания. А если все удастся… если удастся – мертвые узнают об этом.

Взяли на восход, по старой дороге на Исады – злосчастный городок, что залил братней кровью князь Глеб. Пусты и мертвы ныне были Исады – те же пепелища, те же тела, хоть и было тел тех не в пример меньше, чем в родном городе. Здесь больше брали пленных – чтоб гнать их потом на стены города Государя, впереди идущей на приступ орды.

Летом до Пертова угора добирались вдоль правого, полуденного рукава двоившейся у Исады Оки, правым берегом. Так ехал молодой князь Владимир Глебович, тем же путем и возвращался с пленным ведьмаком и синим камнем. Нынче же не было нужды повторять его путь, проезжать Тимошкину весь и озеро, нынче называвшееся Пертовым, – озеро, с тех пор, словно ряской, подернувшееся дурной славой – будто бы стали в окрестностях того озера пропадать люди, а иные, все же бродившие там вечерней порой, видели издали навевавшую жуть тень вроде человека, что бродила по берегам. Сейчас достаточно было переправиться по льду через Оку и двинуться дальше – берегами рассекшей пополам Струб-остров[86] протоки на веску с голядским[87] именем Юхта, прикорнувшую в снегах у озера Ратное.

В этих местах любил охотиться когда-то Государь с родичами, дружиной, гостями. И сейчас на снегу было немало следов – лосей, оленей, кабанов, лисиц, совсем уж нитяные стежки белок, куниц, ласок, лесных мышей. И таким безмятежным покоем дышал зимний лес, что оставалось только дивиться – как только не пятнают чистый снег их обугленные души.

Ехали в молчании. Шли кони – под седлами и заводные, – покачивались в седлах всадники, сидела на дровнях, рядом с Медведь-камнем, уложив на него руки, седая княгиня. Воевода даже оглянулся на нее – настолько переменилось ее лицо. Не стаял лед, но будто солнце озарило тот лед, рассыпалось искрами, хоть и ехали они спиной к снижающемуся светилу.

Уже пора было показаться из-за мыска Юхте, и заворочалась, выпуская когти, в груди тоска при виде вечернего неба, чистого, как зеркальце у губ покойника. Однако пришлые миновали этот край стороною – не было на берегу пожарища и мертвых тел. Но и живых голосов слышно не было, и низкорослые лесные лаечки не выскочили из-под ворот навстречу приезжим, и избы успели выстыть.

Молчаливая, обезлюдевшая весь могла показаться ночным сном, видением. Однако воеводе доводилось видеть подобное – доезжая с дружиной в лесные чащобы, к тамошним сидельцам – вятичам, голяди, ее родне – муроме с мещерой. Лесные люди часто предпочитали уходить от грозы в болотные и чащобные потаенки, оставляя опасным чужакам пустые деревни. Юхтинский люд смутили, стронули с места неведомым чудом ушедшие от орды беженцы. Уцелевшие ратники разбитой государевой рати? Смерды, сумевшие в ночи пройти мимо дозоров чужаков? Как знать ныне… Люди собрали нехитрый скарб – и канули в лесные дебри, в топи за Ратным озером. Ищи, чужак, – найдешь свою смерть от пущенной из-под заснеженной еловой лапы стрелы, в жадной пасти волчьей ямы.

– Воевода! – окликнула с дровень седая княгиня. – Скликай удальцов на ночлег. Здесь встанем.

Воевода развернул коня, подъехал к дровням:

– Не рановато ли, госпожа? День впустую потеряем. Засветло до Пертова угора не доедем, а к полуночи успели бы.

– Успеть, воевода, успели бы. Иное дело – что нам на том угоре делать, коли не готовы мы? Говорила я, угор – дверь. И я ее в одиночку не отворю ныне. Помощь мне ваша надобна. А чтоб помогать – вам бы поспать первым делом, и вам, и коням вашим отдых нужен. Есть у нас еще день, воевода. И день этот нам пригодится. Непростое это дело, такие двери открывать. Нелегкое.

Въехали в безмолвную Юхту сторожась – станет с лесовиков оставить отчаянных стрелков. Не оставили – крепко испугались жутких вестей, пахнувших гарью и кровью… За переметенные поземкой, той самой поземкой, что схоронила и оплакала жителей убитых городов и сел, лесные тропки ушли все.

В Юхте нашелся сеновал, еда для коней и конюшни, приют для них же. Вот амбаров здесь не было. Зерно по давней привычке, еще с тех пор, когда здесь вятичи воевали голядь да мещеру с муромой, хранили в стороне от жилья, в укромных лесных ямах-житницах.

Воевода подошел к пустой избе, чуть побольше иных – не иначе, старостиной. Не то чтобы ждал найти кого в избенке, но все же постучал в притолоку перед тем, как взяться за ручку двери. Так даже в своем доме делают – чтоб не смутить, не прогневать внезапным явлением запечного хозяина, буде тот вздумает по пустой горнице прогуляться.

Паче чаяния, на стук отозвались.

– Коли добрый человек, заходи… – отозвался из избы скрипучий дряхлый голос, и впрямь под стать кутному божку.[88] Воевода, помедлив, толкнул дверь. Вошел, нарочито неторопливо, стащил с головы прилбицу, поклонился красному углу… а потянувшееся было ко лбу двуперстие оборвал, сжал в кулак.

Хватит. Что решено, то решено.

Там, на полке, теплилась глиняная лампадка. Стоял невеликий каменный резной образок, а с ним рядом, заставляя вспомнить недавний гнев черниговского боярина, – деревянные кумиры с ладонь величиной.

– Свои вроде… – донеслось с полатей. – А говорили, от степи сила идет…

– Идет, – отозвался воевода, оббивая сапог об сапог на плетеном половике. – Только мимо вас. Окой наверх ушла. А ты кто таков будешь, чего здесь сидишь?

– Я-то? Я, боярин, здешнему старосте отцом прихожусь.

На полатях помолчали, раздумывая, называться ли незваным гостям. Да и решились:

– Скорутой люди кличут.

– Что ж староста, – подала голос из-за плеча воеводы княгиня, – отца родного в избе оставил?

– А кто ж его, непуту, слушал… – прокряхтел старостин отец, слезая с полатей. – Оставил… Сам я остался. Много и без меня в лесу заботы станет, еще хрыча на себе таскать. Пытать же меня про укрывища лесные толку нет. Помру раньше – старому много ль надо…

Подошел, глянул из седых зарослей, щуря набрякшие веки.

– Ох ты ж, Макоше-мати… – пробормотал он. – Да никак знаю я тебя, боя… Охти…

– Молчи, старик. – Воевода даже вздрогнул – так нежданно вернулась в голос княгини ледяная тоска.

– Так как же, матушка… ты ж тогда моего огольца… меньшую сношку выходила… уж все повитухи отреклись… Благо добрым людям, подсказали… Только вот как звать… не серчай на старого дурака…

– К лучшему, Скорута, к лучшему… старое имя я отдала. Променяла. На новое. Да так променяла, что теперь и новое слышать не хочу.

Старик взлохматил седые волосы, потеребил льняной подол, так ничего и не надумал.

– А город-то что?

– Нет города, Скорута, – словно со стороны услышал свой голос. – Я по слову Государеву за подмогой ездил. А вернулся – помогать некому. Дозволишь ли переночевать?

– Отчего же… Как это – нет?

– Так. Где город был, гарь да тела неприбранные.

От повторения словно не так больно становилось это говорить.

Старик как осекся. Вопросов больше не задавал. Гридней распустили по веси, кто в какой дом. Больше всего набилось в старостину избу. Накормив да пристроив коней, люди валились спать – воевода едва успел назначить часовых. Двоих посадил у печки в старостиной избе – готовить на всю дружину в большом походном котле хлебово из остатков муки и толокна по седельным сумам.

Седая княгиня о чем-то толковала со стариком, они вместе ушли во двор. Перед сном воевода по привычке повернулся к красному углу… и тряхнул головой. Прошлое ушло. Лежало в руинах государева терема посреди мертвого города с оборванным гайтаном. Кому теперь молиться… Поднялся, вышел во двор – вдохнуть холодного воздуха да самому замерзнуть малость – после в тепле засыпать легче.

На страницу:
3 из 5