Полная версия
Маргиналии. Выпуск первый
Античная доэллинистическая лирика почти всегда интертекстуальна – то есть фактически любой, даже небольшой текст, обязательно куда-то отсылает читателя: к мифологии, к сочинениям других поэтов, к недавним историческим событиям, к конкретному городу или местности. То есть античные стихи не самозамкнуты – они находятся в общем поле национальной жизни и каждый раз воспроизводят ее заново. Причем неважно, идет речь об эпосе или лирике. Ну, например:
«Мой Эвриал, синеоких Харит дитя,
Их, дивнокудрых, зазноба, Кипридою
И мягковзорой Пейто ты взращен среди
Роз, ароматом полных».
Всего четыре строки (поэта Ивика) – а отсылок больше, чем неотсылок. И подобного во всей древнегреческой поэзии – 90%. Причины такой интертекстуальности, в общем, понятны – культурный багаж в домакедонскую эпоху еще не был настолько велик, чтобы средний читатель (точнее, слушатель) поэзии мог не понять содержание. Ну, это как на семейном сборище – все всё про всех знают, а потому, даже если юбиляру говорят поздравления с «внутрячками», то не делают дополнительных пояснений. «Все свои».
Такая связность всех явлений национальной жизни сильно упрощает работу исследователя – ведь понять культуру становится гораздо проще, ежели каждый автор хорошо ее репрезентирует. Однако для культуры здесь существует опасность увязнуть в этих самых «внутрячках» и утратить оригинальность. А это выходит очень просто – раз «все свои», раз культурное поле невелико и хорошо очерчено, то какой смысл в творческом поиске? Чем создавать нетленки и работать на вечность – не проще ли угождать местечковым вкусам своих неискушенных соплеменников, пародируя и рекомбинируя предшественников?
Интересен и обратный эффект – когда культура перерастает «местечковость» и распухает до такой величины, что отсылки и цитаты вообще перестают выкупаться даже вполне образованной публикой. Помню, слушал интервью с одним специалистом по китайской литературе (имени не запомнил), и он говорил, что для Китая такая ситуация стала актуальной еще несколько веков назад. Поскольку в этой культуре для поэта обязательно выказывать уважение к авторитетам, то любое новое произведение должно было быть намеренно подражательным – так сохранялась преемственность поколений. В задачи читателя входило оценить изящество перепасовки с предшественниками. Но в какой-то момент объем текстов, входивших в образовательный минимум, стал слишком велик – и продираться через слои перекличек стало затруднительно. То есть возникла проблема узнавания старого в новом.
И через такой рубеж проходит любая культура. Помню, что когда я еще писал стихи, то сочинил очень неплохой шутливый текст, насквозь пронизанный ссылками на классику. Там речь шла о том, что сегодня-де поэту нечего делать, потому что все захватили постмодернисты. Заканчивается этот опус следующими строчками, прям напичканными отсылками:
«Театр уж полон. Ложно ждете вы,
Что выйду я читать свои строфы:
Меня не пустят далее двери.
Как Антуан де Сент-Экзюпери
Я сбит постмодерническим «Люфтваффе»,
Непризнан, бесталанен и слюняв,
И девой гумилевскою в «Жирафе»
Сижу, колени тонкими обняв».
Я процитировал себя не из самолюбования (хотя это произведение считаю удачным), а потому что настоящим шоком для меня было его прочтение нескольким близким людям. Каждый из них прекрасно разбирался в литературе, отлично знал и биографию Экзюпери, и тексты «Жирафа» и «Онегина» – и почти все отсылки, которые имелись в других, предшествующих строфах. Но – о, ужас – никто почти ничего не расслышал. Потому что стихотворение было написано в нынешнее время, когда культуры (притом великой) стало настолько много, что даже люди c большим интеллектуальным багажом утратили способность быстро схватывать пародии и имитации.
Так происходит распад культурного пространства. Становится возможным, что интересы нескольких вполне культурных людей вообще перестают пересекаться. То есть – одно дело, если я люблю Толстого и не люблю Тургенева, а мой товарищ – наоборот. Другое – когда мы можем до одури любить литературу, но при никогда не слышать про любимых авторов другого человека. «Тургенев? Ну да, видел на полках, но не читал – про что он?». Понятно, что в XIX веке такое было невозможно, а вот сейчас – легко. Исключение составляет, конечно, школьная программа – единственное, что хоть как-то объединяет знания и формирует предпочтения всех людей данной культуры.
Важно подчеркнуть, что, говоря о распаде, я не вкладываю в это понятие никаких негативных коннотаций. Конец единой культуры (или ее сужение до чисто школьных рамок) – это само по себе не плохо. Куда хуже – когда культура настолько бедна и голодна, что вся вертится вокруг нескольких имен. Но если даже русская – довольно молодая – культура уже перестала быть единой, то о мировой и говорить нечего.
И это, кстати, лучшее доказательство того, что никакая глобализация невозможна – поскольку для нее необходимо наличие определенных культурных (в смысле высшей культуры, а не одежды и техники) стандартов. Но культура, ставшая слишком богатой, слишком разнообразной, в стандарты не укладывается – даже в национальном масштабе, не говоря уже о мировом. Унификация – это всегда упрощение, а значит глобализация станет возможна только в случае прихода нового Средневековья. И то – раннего Средневековья – потому что уже в позднем либо появились, либо сложились отдельные национальные культуры. «Все мы постепенно движемся к единой культуре, потому что развиваемся и взаимно проникаем друг в друга!». Да нет, господи боже мой, все наоборот: развитие всегда усиливает различия, и только деградация их размывает.
Получается, что сложность культуры мешает диалогу на самых разных уровнях – поскольку в ней ослаблена интертекстуальность:
– Она мешает диалогу с прошлым – ссылки на классику понятны все менее;
– Она мешает и диалогу в настоящем – все разбиваются на группы по интересам;
– Но она же страхует национальную культуру (культуры) от того, чтобы в будущем едином порыве увлечься какой-нибудь политической дичью – вроде той же самой пресловутой глобализации.
Я не раз писал о невозможности глобализации, но возвращаюсь к этой теме, поскольку иногда мне кажется, что чуть не единственный понимаю, что оная неосуществима, а все разговоры о ней – глупость (чтобы не сказать грубее). Ну или отмывание денег для левых и правых – первые должны делать вид, что она уже вот-вот, сейчас-сейчас, а правые должны героически бороться против «однополярного мира».
Вернемся, однако, к стихотворению. Мне очень жаль, что от этого Гегесиппа до нас почти ничего не дошло – а ведь останься он в литературе в большем объеме и будь известен в Средневековье и Возрождение, он бы мог повлиять на кого-нибудь великого. И глядишь – история культуры могла пойти немного по-иному пути (точнее, появился бы еще один путь). Допустим, возрожденцы возродили бы и такой натурализм – и получили бы мы грубый реализм уже веке в XV. А как бы он мог повлиять на Рабле, Шекспира, Сервантеса?
Все это фантазии и спекуляции, разумеется. Но отчего бы в них не поупражняться – тем более, что повод подходящий, ведь стихи у Гегесиппа получились не только очень нетипичными для его культуры, но и просто прекрасными – безотносительно к чему-либо.
10. К Аристотелю
В «7. К Платону» мы обсудили теорию идей в ее поздней версии, показав, что для нахождения ответов на серьезные философские вопросы иногда необходимо делать парадоксальные умозаключения. Одно дело – заявить, что сущности вещей существуют сами по себе и не подвержены изменениям, а другое – признать, что эти сущности причастны как бытию, так и небытию, как движению, так и покою.
У Аристотеля мы можем найти мысль совсем иного рода – касающуюся не идей, а вещей. Но ее прелесть также заключается в неочевидности для обыденного мышления:
«Сущностям свойственно и то, что им ничего не противоположно; в самом деле, что могло бы быть противоположно первой сущности, например отдельному человеку или отдельномуо живому существу».
Здесь нужно особо подчеркнуть, что Аристотель понимает под первой сущностью только конкретную единичную вещь, а не ее идею. Дело в том, что греческое ουσία, обычно переводимое как сущность, в век Платона и Аристотеля еще было многозначным понятием – и именно благодаря двум главным мыслителям в греческой истории за ουσία закрепился устойчивый философский шлейф (а вообще в греческом языке оно означало имущество, собственность [АИ 10]).
В отличие от Платона, Аристотель был менее сосредоточен на теологической проблематике и высших онтологических принципах – потому первыми сущностями он называл вещи, а не идеи. Возможно, переводя аристотелевские сочинения, было бы лучше переводить ουσία не как сущность (поскольку современный читатель привык понимать под этим понятием идею), а как существо или сущее. Первые сущие – это как раз отдельные вещи, а вторые – это те виды и рода, к которым они относятся: вот это дерево является первым сущим, а дерево как общее понятие (платоновская идея) для всех частных деревьев – это второе сущее.
Что же такого замечательного в высказывании Аристотеля о том, что первому сущему ничто не противоположно? Дело в том, что наше мышление настроено на выявление противоположностей – мы легко и с удовольствием всему находим антонимы, каталогизируя реальность при помощи дихотомий. А хорошо ли мы делаем, ища каждой вещи ее антипод?
До написания этих строк я провел лабораторный эксперимент: спросил у знакомого, что, по его мнению, противоположно яблоку (попросил отвечать не задумываясь). Он сказал, что апельсин – потому что первое зеленое и кислое, а второй – оранжевый и сладкий. Дальнейшие пары были таковы: озеро – лес, стол – стул, кот – мышь. Опрашиваемый, конечно, понимал, что противоположности получаются не идеальные – но все же давал ответы довольно резво. Потому, опять же, что наш рассудок отлично выстраивает оппозиции. Нам они нравятся – «Инь-Ян», «бог и дьявол», «отцы и дети», «ангелы и демоны», «война и мир», «город пышный, город бедный», «без зла не будет добра», «противоположное лечится противоположным», «на каждое действие есть противодействие», «противоположности притягиваются», «стихи и проза, лед и пламень» и прочий Гераклит. Половина пословиц построено именно на противопоставлениях: «сытый голодного не разумеет», «худой мир лучше доброй ссоры», «делу время, потехе час» и все такое. В общем, мы, хотим этого или нет, подспудно уверены, что у всего в мире есть антоним – таково свойство нашего рассудка.
Однако. Посмотрите на большой палец левой руки. Чему он противоположен? Мизинцу? Среднему? Большому пальцу правой руки? Большому пальцу левой ноги? Большому пальцу человека другого пола? Среднему пальцу человека другой национальности? Мизинцу человека другого возраста? Большому пальцу ноги неживого человека? Идее пальца как такового? Кисти левой руки? Отсутствию пальца?
Ответить на этот вопрос невозможно, пока мы не выясним, в каком отношении проводится сравнение. Если по свойству «левизны», то противоположностью будет тот же палец правой руки. Если по оппозиции рук и ног, то палец ноги. Если по бытию, то отсутствию пальца. Если по положению в пятерне, то либо мизинцу, либо среднему. Если по полу, то пальцу человека с другими первичными признаками. И так далее.
Сделаем проще. Возьмем число 7. Какой у него антоним? -7? 0? Любое четное число? Любое дробное число? Любое составное число? Любое двузначное число? Чтобы понять, как сравнивать, необходимо установить сравнительный признак – тогда задачу можно решить. Но – внимание – решить лишь в мышлении.
В реальности ни большому пальцу, ни числу 7 ничто не противоположно. И ни у одной вещи (первой сущности) нет противоположной ей вещи. Вот у качеств противоположности есть: горячее/холодное, быстрое/медленное, прекрасное/безобразное, добродетельное/порочное. Но это качества, существующие не сами по себе, а только в первых сущностях: в реальности не бывает ничего горячего, быстрого или порочного вне вещей. Эти качества должны быть у кого-то/чего-то конкретного – горячий чай, медленный интернет, безобразный порочный человек. Потому Аристотель и говорит, что первые сущие способны претерпевать противоположные состояния, сами не будучи противоположны ничему:
«Сущность же, будучи одной и тождественной по числу, способна принимать противоположности; так, отдельный человек, будучи единым и одним и тем же, иногда бывает бледным, иногда смуглым, а также теплым и холодным, плохим и хорошим».
Можно ли сказать, что плохой человек противоположен хорошему? Да, но только если мы сравниваем их по моральному критерию. Но вот этот хороший человек не противоположен вот тому дурному – противоположны только два их конкретных качества. Если оба – мужчины, а мы решили сравнивать их не по нравственному, а по половому признаку, то этот хороший и тот дурной будут совпадать, а не различаться.
Примеры можно множить до бесконечности – суть останется прежней: ни у одной конкретной вещи нет противоположности. У качеств вот этой вещи – есть, а у нее самой – нет. Наш рассудок противится принятию этой истины, заставляя думать, что у всего есть «оборотная сторона». Но нет, первые сущие только вмещают «оборотные стороны», но сами по себе ничему не являются антитезой. Эту совершенно контринтуитивную истину и обнаружил Аристотель.
Парадокс нашего рассудка в том, зачастую нам проще мыслить в понятиях (в частности, в категориях противоположностей), чем мыслить сами вещи, эти вот вещи, а не их качества в соотнесении с качествами других вещей (или идей). В этом смысле, как мне кажется, можно сказать, что задолго до Гуссерля главный феноменологический принцип «назад к вещам» впервые был сформулирован именно Аристотелем.
11. К Аристотелю (2)
«В отношении деятельности опыт, по-видимому, ничем не отличается от искусства; мало того, мы видим, что имеющие опыт преуспевают больше, нежели те, кто обладает отвлеченным знанием, но не имеет опыта. Причина этого в том, что опыт есть знание единичного, а искусство – знание общего, всякое же действие и всякое изготовление относится к единичному. <…> Мы полагаем, что знание и понимание относятся больше к искусству, чем к опыту, и считаем владеющих каким-то искусством более мудрыми, чем имеющих опыт, <…> потому, что первые знают причину, а вторые нет. В самом деле, имеющие опыт знают „что“, но не знают „почему“; владеющие же искусством знают „почему“, т. е. знают причину. Поэтому мы и наставников в каждом деле почитаем больше <…>. Таким образом, наставники более мудры не благодаря умению действовать, а потому, что они обладают отвлеченным знанием и знают причины. Вообще признак знатока – способность научить, а потому мы считаем, что искусство в большей мере знание, нежели опыт, ибо владеющие искусством способны научить, а имеющие опыт не способны».
В самом начале «Метафизики» Аристотель выстраивает иерархию знания. На низший уровень он ставит опыт, на более высокий – искусство-ремесло-технику (τέχνη), а на третий, высший – первую философию (теологию), то есть знание всеобщих причин. Собственно, эта схема во многом определила теоретический характер средневековой науки – ведь опыту в иерархии Аристотеля отводилась самая скромная роль.
Вообще, взаимоотношения философии и опыта почти во все времена были, так сказать, «натянутыми». Ну казалось бы, что предпочесть – отвлеченное гипотетическое знание, опирающее лишь на умозаключения о божественном и космическом или реальный опыт? Нам, живущим в убеждении, что критерий истины – это практика, крайне трудно предпочесть первое второму. Мы бы скорее ответили, что важно и то, и другое – поскольку трудно строить метафизические конструкции без опоры на эмпирику. Но важность этой самой эмпирики была осознана достаточно поздно – только в Новое Время, а до того теория безусловно ценилась выше практики. Да и то, под практикой в качестве критерия истины и в Новое Время понимался не всякий опыт (experience), а только правильно, научно организованный (experiment).
Посмотрим, чем вообще плох опыт в смысле experience – а точнее, почему его одного недостаточно для знания? У философии (понятно, что не всей философии, но большей ее части) как типа мировоззрения имеются три претензии к индивидуальному опыту. Во-первых, опыт единичен. Каждый случай – уникален, а потому общее понимание не выводится из суммы единиц опыта (потому что непонятно, что именно в конкретном вопросе нужно «складывать»). Это именно то, что Аристотель назвал незнанием причин. Пусть у меня есть в опыте несколько похожих ситуаций – но в чем они схожи и несхожи, и как их схожесть-несхожесть повлияла на происходившие события, я определить не могу.
Допустим, у меня за долгие годы накопилась сотня попыток уличного знакомства с противоположным полом. Бо́льшая часть закончилась не начавшись, другая – ограничилась невыполненным обещанием перезвонить мне позже, третья – взаимностью. Как мне определить, что именно влияло на решение другой стороны, ведь каждый раз я был в разной одежде, подходил в разное время суток в разных местах? Влияло ли на выбор то, блондинки это были или шатенки (или кто там еще бывает)? Влияло ли время года? Какова вообще закономерность в таких делах – и существует ли она? Опыт сам по себе – даже если увеличить выборку в пятьсот раз – не дает знания причин. Да, из опыта можно сделать выводы, то есть попытаться взойти от первого уровня ко второму – к искусству-ремеслу (этим, собственно, и заняты всякие пикап-тренеры – они [полагают, что] понимают закономерности межполового общения). Но опыт сам по себе не трансформируется в знание, поскольку каждый отдельный случай уникален, и даже статистика сама по себе не несет объяснительной силы.
Например, если в большинстве случаев удачному знакомству предшествовало выпивание чашки кофе, можно ли сделать из этого вывод, что употребление оного кофия положительно влияет на коммуникацию? И – главное – как мне понять, что в моих стратегиях относилось лично ко мне (например, моя индивидуальная привлекательность или ее отсутствие), а что – к условиям, которые я старался соблюсти? Я единичен (конкретен, уникален), каждая девушка единична, каждая ситуация единична – так как я могу получить строгие выводы, суммируя все эти единичности без понимания того, что, собственно, в каждом случае существенно, а что нет?
Во-вторых, опыт (помимо того, что уникален в том смысле, что неповторима каждая единица опыта) еще и случаен. Со мной могло нечто случиться, а могло не случиться – и я никак не могу знать того, что находится за рамками моего опыта. Потому знание того, что я лично не испытывал – это знание, а не опыт. То есть второй уровень, а не первый.
Если я полагаюсь только на опыт, то я не могу иметь понятия о том, что будет, если сброситься с седьмого этажа – ведь я ни разу с него не прыгал. Если я видел, как прыгает кто-то другой, и узрел последствия, это уже похоже на опыт. С другой стороны, откуда мне знать, почему тот, чье падение я наблюдал, погиб – может, дело в высоте, а может – в неправильном питании, а может – в демонах (которые усилили скорость падения), а может – в отсутствии шлема и наколенников, а может – в недостаточно упругом асфальте около этого конкретного дома. В любом случае, если со мной чего-то не происходило, значит, опыта у меня нет. Можно, конечно, все перепробовать, чтобы получить побольше опыта и с радостью им бравировать. Но какой смысл набивать шишки и изобретать велосипед, когда можно понять общий принцип?
Думаю, у каждого есть такой родственник, у которого есть «всесторонний опыт» – и который с удовольствием им делится (даже когда его об этом не просят). «Покупаешь стиральную машину? Эту фирму не бери – у меня друг такую взял, а она текла постоянно. Правда, она подержанная была и отдавалась бесплатно, то все равно – не бери». И на каждый случай у таких людей найдется случай. Но ежели спросить их, как взять интеграл – они вряд ли будут вести себя столь же уверенно – разве что если они его уже решали. В иных случаях для решения требуется знание принципов, а не опыт.
Вот, к слову. Я много лет вожу автомобиль, но, честное слово, понятия не имею, как он устроен. Однако некоторые поломки могу диагностировать, а парочку – даже и устранить. Потому что попадал в соответствующие ситуации – а не потому, что знаю причину поломки.
В-третьих, опыт субъективен. Точнее, не он сам, а мое к нему отношение. Я могу не замечать какие-то очевидные закономерности, не осмыслять их – или, наоборот, могу отдельному случаю придать несусветное значение. Отсюда, кстати, вера в приметы – притом не только народные, а свои собственные. Человек помнит, как однажды забыл посидеть на дорожку перед поездкой и его багаж потеряли. И если он сопоставит одно с другим и установит причинно-следственную связь, то единичный опыт станет для него общим правилом.
Или наоборот – человек может не придавать значение тому, что каждый раз, когда ложится спать в одежде, он встает не выспавшимся – но не обращать внимание на связь засыпания и пробуждения. Или – в более распространенном случае – человек может всю жизнь пытаться заводить дружбу и любовь с одними и теми же типами людей (которые ему почему-то нравятся) и каждый раз удивляться, что опять выходит какая-то ерунда. «Опять не повезло». То есть иногда случайность субъективно воспринимается как правило, а иногда – наоборот.
Откуда вообще берутся такие ошибки? Да как раз от того, что человек слишком сильно полагается на опыт и игнорирует реальные закономерности. Не посидеть на дорожку и попасть в передрягу – не закономерность, а случайность. Выстраивать отношения с одним и тем же типом людей и рассчитывать на разный исход – напротив, игнорирование закономерностей.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.