Полная версия
Черный гардемарин, судьба и время
(Колоссальная достопримечательность; о ее масштабах сама по себе говорит такая подробность: главная церковь монастыря первоначально проектировалась архитектором Шарлеманем на место Исаакиевского собора в Петербурге. Однако постройка Исаакия досталась другому французу, Монферрану. И, таким образом, не удостоившись берегов Невы, шарлеманевское сооружение грандиозных размеров украсило собою Осташковский уезд, став еще одним предметом фанаберии осташей).
Пароход отваливает от Столобни, поворачивает на Кравотынский плес. Показалась изящная колокольня Введенской церкви; это уже наше село, Кравотынь.
Идти от пристани боязно: в попутчиках у нас стая гусей. Бегут рядом с гоготом, хлопают крыльями, гусаки шипят. Папа успокаивает: не бойтесь, в Кравотыни не разводят драчливых бойцовых пород – здесь самые обычные мясные гуси. Гусиные стаи в каждой слободе!
Происхождение кравотынского гусиного царства – особая история. Дело в том, что почвы вокруг Селигера песчаные, скудные; на них крестьянам земледелием не прокормиться. Там, где земли получше – угодья Нилова монастыря: пасутся монастырские коровы, луга убираемы богомольцами. На Селигере почти все вокруг «достояние преподобного Нила», то есть монастыря. Сами воды Селигера принадлежат «Нилу» (из-за чего уездный Осташков ведет давнюю безуспешную тяжбу с монастырем о рыбных ловлях на Селигере). Лес с охотничьими угодьями тоже в большинстве своем «Нилов», в нем промысел запрещен.
Главный доход селян – от водоплавающей птицы и овец, благо на их выпасы на воде и на кочках неудобий не распространяется длань Ниловой пустыни. Местные кормильцы, гуси и овцы, в изобилии вырезаны на иконостасе Введенской церкви. Веселый иконостас; красивое село. Оживший сказочный городок. Погост вокруг Введенской церкви, обнесенный кирпичной стеной с башенками – для нас, детей, крепость, а колокольня таинственный замок. От крепости по холмам спускаются мощеные булыжником улочки, ведут в слободы. Дома разноцветные; в большинстве своем каменные, с мезонинами; в палисадниках деревянные скамьи с узорами; у скамей можжевельники, шиповники, сирени; в окнах олеандры и герани. Идиллическая картинка.
Наш дом деревянный. За домом сад, в нем беседка, качели; брусья и турник для гимнастических упражнений. Папе уже под шестьдесят, но он по-прежнему в отличной физической форме и для себя не намерен расставаться с тем званием гимнаста, коим был удостоен в Гвардейском экипаже в 1873 году.
Приехав в село, я сразу подружился с двумя соседскими мальчиками: дачником из Москвы Василием Верзиным и односельчанином Алексеем Федоровым. Такова была наша первая, а затем и неизменная, летняя компания. Вскоре к ней присоединилась наша сверстница, моя племянница Дуня.
Детские игры в 6-м году: играем в войну с желтой расой.
«Сдавайся, япошка, чужеземная гадина! Не пить тебе нашей православной кровушки!» – наступает на меня Ленька Федоров, русский матрос. «За веру, царя и отечество, вперед!» – командует Васька Верзин, русский адмирал. Я, Поль Репин, на сей момент неприятель, японский самурай, издаю кровожадные вопли.
«Дети, будьте друг к дружке добрее», – выглядывает в окошко мама.
Почти весь день мы проводим в саду. У нас бруствер, редут, шалаши, арсенал нашего детского оружия. Племянница Дуня на нескольких женских амплуа. Она и самоотверженная сестра военного времени, и безутешная мать убитого героя матроса, и злобная японская императрица. Сестрица Татьяна – та лепит русскому воинству пирожки из песку.
Если мы не в саду – значит пристали к Ленькиному дядьке, затащили его с улицы в палисадник: «Федоров, голубчик, расскажи!». Мы все охотники слушать матросские сказки.
Матросские сказки
Федоров, минный машинист, нынче в селе в отпуске. С ним в японскую войну случилась удивительная история: его имя попало в список нижних чинов, погибших в 1904-м году на минном транспорте «Енисей». Так имя Федорова и вырезали на доске в церкви: убитым при Порт-Артуре.
В Кравотыни церковь – наглядная история морских сражений России, поскольку крестьян селигерских селений издавна призывают на службу во флот. И для кого-то, понятно, могилой становится море.
Так вот, уже и доску в церкви повесили, а Ленькин дядька объявился живым – нашелся у японцев в плену. На «Енисее», как установили позже, погиб другой тверской Федоров, и даже не из нашего уезда.
Мы к нему: «Федоров, расскажи о сражениях!».
Он: «А что тут, ребята, рассказывать? Колошматила, братцы, нас японская раса, вот и весь сказ!».
«Про плен расскажи!».
«Ну, это другой разговор!» – и начинаются презабавные истории.
Федоров степенно заводит:
«Разбил нам, значит, Красный Крест лагерь в Нагасаках. Нагасаки эти вроде нашего Осташкова, уездный город. Японцы забавные, вроде питерских китайцев: кивают и улыбаются, по-русски не понимают. Избы у них худые, не то что у нас на Селигере: вместо стен, не поверите, фанерки на жердях. В Нагасаках белокаменных изб не ставят. Выбрали меня, значит, товарищи в лагере артельщиком – сами, братцы, знаете, что такое артельщик. Ходил я в лавку за провизией, в остатнее время резал свистульки, игрушки, доски с гусями. У меня, чтоб вы знали, еще дед был знатный резчик, он в самом Ниловом алтарь резал».
(Длинноту о местных резчиках опускаю).
«Жарища у них в Нагасаках не приведи господи, – возвращается на японскую почву матрос Федоров, – климат тяжелый, не то что у нас на Селигере. Начали наши ребята животами маяться, а порошки, что дает Красный Крест, не помогают. Помирать начали. Встают православные кресты на русском кладбище, уже боле ста. Что делать?».
И Федоров рассказывает, как дал ему целебное снадобье хозяин лавки, в которую он ходил за провизией. Некую квасную медузу, или «чайный гриб», который якобы лечит даже холеру. Снадобье лавочника матросам помогло, хоть поначалу наши братцы им брезговали (потом как-нибудь уточню научное название этой медузы).
«Война не война, а хорошо к нам желтая раса относилась, жалела. На пасху каждому делали гостинцы. В театр нас водили, на исторические пьесы. Занятно: мужики в бабьих платьях завроде наших попов и кричат. Ей-богу, тоскливо было с японской нацией расставаться. Я хозяину лавки доски с резными гусями дарил, девкам его свистульки; такие вот чудеса», – итожит Федоров.
«А девки там как, в японском Осташкове?» – подтрунивает папа, заранее зная ответ.
«Девки, нет, – морщится Федоров, – девки в Нагасаках корявые. Вы, господа, не поверите: у всех берца кривы и семенят вперевалку».
«Врешь!» – задирается племянница Дуня.
«Не вру! Все как одна колченоги», – тут общий смех. Чего только не наплетет наша кравотынская публика!
Отбывая из отпуска, Ленькин дядька приносит гостинец – склянку с «чайным грибом». Медуза поселяется на окне в тенечке и пухнет от сладкого чая – подарок от чистого матросского сердца.
Мадам Верзина
Наш домик в 6-м году тесен и шумен. Тетки, дети, племянники, особенно новорожденный крикун Леша, братик Дуни! Alles in allem, полный переполох. Моей сестре Танечке и племяннице Дунечке устраивают ночлег в амбаре, меня определяют спать в избу к соседям Верзиным – нам, детям, это приключение.
Мадам Верзина, мама моего друга Василия, энергичная просветительница, деятельница народного образования. Она составляет русскую грамматику для детей местных крестьян карел, она по подписке устроила на плацу перед Введенским погостом площадку для игр крестьянским детям, она патриотка Кравотыни. Ее пращуры приложили немалые труды к украшению отеческого села: один из Верзиных резал алтарь Введенской церкви. По вторникам, в почтовый день, ей писем более всех – она в обширной переписке с умами отечества, со сподвижницами и с учреждениями.
Понятно, из-за общественных хлопот васиной маме которое лето не с руки разобрать скопившиеся бумаги личного свойства. В частности, оставшиеся от родни: от покойного профессора богословия Василия Болотова, настоятеля петербургской духовной академии.
Богослов Болотов
Родня Васи Верзина, Василий Васильевич Болотов, родился и вырос в Кравотыни. Отец его, дьячок Введенской церкви, скончался еще до рождения сына: утонул, загоняя гусей по молодому льду. Сам профессор прожил короткую жизнь: умер в девятисотом году, едва перевалив сорокалетие. Говорили, он был очень привязан к отеческому селу: каждый год проводил здесь летние каникулы в доме своей матери, что стоит как раз напротив нашего.
Наш папа хорошо помнит это семейство. Матушка Болотова, Марья Ивановна, имела в селе репутацию старухи с замкнутым и мрачным характером; была нелюдима, с дачниками не зналась, считая их отпетыми бездельниками. Сама была в трудах до последнего издыхания: обшивала деревенских баб; за швейной машинкой и умерла.
Сына ее тоже запомнили человеком тяжелым и необщительным: в село на лето он приезжал работать над своими бумагами и, кажется, работал круглыми сутками без еды и сна. Мадам Верзина так и говорила о его преждевременной кончине: изнурил себя трудами.
По смерти Болотова в 1900-м году его деревенский архив был забран на разбор в дом Верзиных.
Мадам Верзина, обнаружившая в бумагах Болотова черновики уже опубликованных известнейших трудов профессора о гонениях на христиан при Нероне, об армянском церковном годе, о внешнем состоянии константинопольской церкви под игом турецким, а также проект соединения абиссин с русской православной церковью, а также многочисленные листы с расшифровками древних абиссинских рукописей, развела, по ее собственным словам, руками и оставила разбор «всего этого коптского богословия» до лучших времен.
Рукописи были сложены в один сундук и препровождены на чердак. Нам, детям, совать свой нос в этот сундук было запрещено, дабы случайно не запустить в него мышей либо не перепутать бумаги меж собой.
Однако товарищ наших детских игр Ленька Федоров, о котором я еще не раз упомяну, отличался в большей степени жгучим любопытством, чем примерным послушанием.
Ленька был круглый сирота, жил в селе при тетке. Наш папа называл его «уникум»: Ленька сыплет десятью вопросами в минуту, на все темы; он жадно читает достающиеся ему от дачников книжки; внешне он худенький мальчик в обносках: чьи-то гимназические брюки, вышедшая из употребления кадетская рубаха, флотская фуражка; летом в любую погоду он босиком. Мадам Верзина исподволь занималась его развитием, направляя круг чтения – от книжек из популярной «Библиотеки для дач, пароходов и железных дорог» в сторону умственной литературы.
В один из дождливых дней Ленька, пребывавший в тот момент с нами на чердаке дома Верзиных за картами (играли в подкидного), от нечего делать все же сунул свой любопытный нос в сундук с наследием Болотова. Мадам Верзина вначале рассердилась, что копались в ее бумагах, но вскоре Леньку простила, вплоть до сердечной благодарности. Ведь пронырливость нашего «уникума» позволила извлечь на свет божий один из самых интересных и дотоле неизвестных трудов прославленного ученого.
Среди прошитых черновых тетрадей богословского содержания Ленькой были найдены отдельные листы большого почтового формата, аккуратно переписанные и, видимо, предназначавшиеся для отправки в издательство.
Рукопись без названия имела начало в духе Жюля Верна (с увлечением выученное нами затем наизусть): «Географическое положение села Кравотыни с точностью неизвестно; но можно с высокой степенью вероятности предполагать, что церковь села Кравотыни лежит под φ = + 57°16′ 50″ и λ = + 33°8′ 20″ Greenwich»…
Папа, которому мадам Верзина понесла показывать рукопись, выуженную Ленькой, сделал вывод, что это одна из самых последних работ профессора: поскольку в рукописи цитировался Nautical Almanac за 1898 год, который Болотов брал у него почитать в лето 1899 года, когда посещал отеческое село в последний раз.
Чем была ценна рукопись? О, в ней рассматривался животрепещущий вопрос: о самом названии села. Вокруг этого названия здесь давние контры. Превалируют две крайности. По одной, название имеет золотоордынское происхождение: якобы в данном селе татары Батыя сажали головы новгородцев на окровавленный «тын», то есть частокол. По другой, в данной местности располагался обширный скотный двор для коров, огороженный «тыном».
«Привозят сюда экскурсии и такую чушь несут – стыдно слушать! – кипела мадам Верзина. – Какие татары Батыя в XV веке? Первое упоминание о Кравотыни в новгородских писцовых книгах относится только к 1495 году! Абсурд поминать Батыя. Приплели бы еще печенегов и половцев!».
Золотоордынский момент Болотовым, разумеется, даже не рассматривался. А насчет скотоводческой этимологии профессор высказался в рукописи однозначно отрицательно: по характеру русской фонетики, в XV веке на берегах Селигера возможны были только «коровы», а не «кравы». По словам профессора, «объяснить слово «Кравотынь» смог бы только тот, кто…».
Здесь у меня точка. Конца рукописи не доставало. Весь сундук перетряхнули – завершения не нашли.
Слухи о мощах преподобного Нила
И еще одна занятная история, связанная с чердаком мадам Верзиной. Она случилась в 1909-м году, в последнее лето перед моим поступлением в Первый кадетский корпус.
В Кравотыни, как и в других селениях по берегам Селигера, издавна разнообразны слухи о мощах преподобного Нила. Кому доподлинно известно, что скрыто под массивной серебряной крышкой раки, стоящей в храме Ниловой пустыни? В лето девятого года мы, дети, невольно становимся свидетелями одного из разговоров на эту тему.
Как-то в непогоду мы по обыкновению засели на чердаке верзинского дома: Васька, Дуня, Ленька и я. Мадам Верзина куда-то ушла; внизу делает приборку, шлепая босыми ногами по полу, девчонка прислуга. И вдруг возбужденный разговор на повышенных тонах, голоса Васькиной мамы, волостного урядника Нарбута; слышим – внизу в избе с ними кравотынская колокольная компания: старый дьячок и молодой поп.
Говорят громко: дьячок наш более чем глуховат; всегда приходится буквально кричать ему в ухо. Речь ведут о нехорошем происшествии в монастыре, случившемся на днях, в праздник обретения мощей преподобного Нила Столобенского. Случай уже получил громкую огласку.
27 мая 1909 года, в праздник обретения Ниловых мощей, богомольцев в храм набилось столько и так они напирали, что нечаянно опрокинули раку и тело вывалилось на пол! Богомольцев из храма срочно выпроводили, а для поднятия тела в тот же день созвали священство окрестных приходов, в их числе и нашего.
Нынче кравотынское священство разделилось на два лагеря: один уверяет, что тело было нетленное; второй, что нет там никакого тела и быть не может. Обоим досталось поднимать мощи за ноги. Теперь поп кричит: «Была нога! Я чуть ли не голую ляшку держал». Дьячок в ответ: «Я ничего не нащупал! И видеть мне там ничего не пришлось. Нет там никакого Нила».
«А кто за руки брал, – продолжает наступать дьячок, – те вовсе говорят, они из ваты. И череп, мол, прикреплен к подушке. Зачем? Затем, что нет там ничего и быть не может!».
Мадам Верзина встревожена не менее священства; дескать, следует составить записку о происшествии в Синод; следует дать делу ход.
Урядник, Василий Федорович Нарбут, ей вторит:
«Пускай шлют комиссию. Пускай вскроют, посмотрят и рассеют это разногласие, от которого смятение в народе».
Вот именно, говорит мадам Верзина, создавали ведь синодальную комиссию и открывали у нас в Тверской губернии мощи Анны Кашинской, когда возникло сомнение в их нетленности!
«Открывали, – отвечает ей дьячок, – открывали, матушка. Однако народу православному соприкасаться святыне было недоступно: никого близко к церкви не подпустили. И наших, тверское священство, всех из храма вытурили».
Голоса еще долго гудят. До нас доносятся слова урядника о том, что беспокойство в уезде по поводу происшествия сильнейшее; и вообще пора бы разобраться с этим Нилом, кто он таков.
Касательно Анны Кашинской нет сомнений: та была супруга тверского князя Михаила Ярославича. Нил же фигура неочевидного происхождения. Якобы в начале XVI века поселился на одном из островов Селигера некий пришлый человек. Ни с кем из местных жителей в разговоры не вступал, всех сторонился, жил в полном одиночестве. Устроил себе пещеру. Развел огород. Дал обет столпничества. Вел строгую аскетическую жизнь в непрерывной брани с кознями дьявола, являвшегося к нему призраками гадов и диких зверей. Стоял и молился целый день, изгоняя из себя бесов; ночью спал также стоя: подвешивал себя на деревянных крюках, чтоб не ложиться «на ребра». Прожил на острове, питаясь своим огородом, почти три десятка лет; скончался, повиснув на деревянных крюках.
Священник с дьячком покинули избу – оставшийся урядник Нарбут продолжает разговор, уже на амплуа Пинкертона: мол, по его предположению, был этот Нил обыкновенный беглый. И наверняка инородец, раз ни с кем не разговаривал – не понимал местного наречия: «Какой-нибудь немец или швед. Не исключено, отмаливал у нас некое тяжкое преступление. Знаем мы эту публику: чуть что, в монастырь. А уж как расплодилось монашество в японскую войну!».
Далее собеседники переходят на обсуждение игр крестьянских детей. Мадам Верзина сетует, что детская культурная площадка, устроенная на плацу перед погостом, прививается вяло. Озорники по-прежнему играют в «Нила», бросая тень на село перед экскурсантами. На крутом берегу, за погостом, ими вырыты «Ниловы пещеры», стоит подобие распятья с крюками – несколько человек молятся, а кто-нибудь один носится вокруг под простыней, изображая нетленный призрак, и завывает волком. Особо удачно вытье получается у Леньки Федорова: натурально волчонок; ребята гогочут.
В то лето, к слову, наша дружба с Ленькой разладилась. Он стал обидчив. Бывало, пристанет: почему нас с Васькой зачислили в кадетские корпуса в Москве и в Питере, а его, сироту, отправляют в духовное училище в Осташков?
Васина мама, терпеливо: дескать, в военные корпуса принимаются только сыновья офицеров, или потомственных дворян, или лиц всех сословий, окончивших курс в одном из высших учебных заведений; а если принимаются сыновья священнослужителей, то не ниже сана иерея. «Вот вырастешь, Алексей, окончишь духовное училище, потом семинарию, в академию поступишь, получишь сан; и твои сыновья также смогут поступить в кадетский корпус», – открывает ему горизонты мадам Верзина.
Ленька, напомню, живет в селе при тетке. Считается, отец его сгинул где-то на отхожих промыслах еще до рождения сына, мать скончалась в родильной горячке – обыкновенная в крестьянских семьях история. Физическое развитие у Леньки слабое – он явно не кандидат на место в императорском Гвардейском экипаже. Простая же матросская служба, со всей ее тяжестью беспрекословного подчинения – тоже точно не по нему. Вот мадам Верзина, заботливое сердце, и выхлопотала нашему товарищу место в духовном училище Осташкова.
Хоругвеносец Степан Коровкин
Вчера вечером заметки о славном селе Кравотыни (которые, как и все мои описания былой селигеровской жизни, имеют прямое отношение к тем «контреволюционным» событиям, которые развернутся в Осташковском уезде в 1918 году) не закончил: ходил в киношку. Показывали «Петербургские тайны» по роману графа Крестовского, все четыре части. Публика валом валила: поглазеть на былой Петербург.
Офицеры зовут проветриться в Райволу дневным поездом – отказался; не хочу распыляться и отрываться от записок, полагая поскорее закончить деревенскую часть детских воспоминаний.
Итак, ждешь в детстве этого лета, ждешь, а промелькнет оно как один день. К 15 числу августа, началу учебного года, дачники в большинстве своем разъезжаются. Уехали в Москву Верзины. С Селигера тянет холодом; дождь; небо плотно затянуто низкими темными облаками, будто и не рассветало. В доме жарко натоплено; пахнет печкой и самоваром. Мама с книжкой; папа шелестит газетными листами. Почтовый день. Почту в Кравотынь привозят раз в неделю, по вторникам.
Нам, детям, делать нечего. Хоть бы заглянул в гости кто из местных робинзонов да побалагурил. И тут как по заказу – стук в дверь. Здрасьте вам и наше почтение: отставной комендор Степан Коровкин; сейчас начнется представление!
Коровкин шаркает сапогами о коврик, снимает дождевую накидку, проходит в залу и водружается на гнутый венский стул у стены.
«Коровкин, – сходу подначивает Дуня, – а правду говорят, будто у тебя есть фотографическая карточка королевы эллинов?».
«Допустим, есть».
«Где взял?».
«Допустим, ее величество сами милостиво изволили мне дарить».
«Врешь, в лавке купил!».
«Не вру!».
И пошло-поехало, почти до полной темноты.
Коровкина позовут за стол, он, как заведено, поотказывается, прежде чем переместится со своим стулом к столу; после важно отопьет из чашки, откашляется и заведет по-писаному:
«Господа, расскажу как смогу. С сердечным волнением передаю вам следующее незабвенное событие, бывшее со мною во время пребывания на военной службе. Служа во флоте, имел я честь состоять матросом, в звании комендора первого разряда, на броненосце «Владимир Мономах». Сей броненосец в 1890 году был между прочим в Пирее. При сем все служащие на броненосце имели великое счастье, в том числе и я, быть принятыми в Афинах ее королевским величеством королевой эллинов Ольгой Константиновной», – на этом месте Коровкин обычно переводит дух.
Следует пауза нового чаепития, затем продолжение простыми русскими словами:
«Принимали нас на плацу при дворце. Пока во дворец шли, глядим по сторонам – бедно живут. Домишки худые, не то что у нас на Селигере. Пыль. Курицы черные. Бабы черные, и жаль нам до слез Ольгу Константиновну. Королева диких эллинов, бедная женщина! Соскучилась по своим: всех служащих на броненосце стала расспрашивать о месте их родины и вручала каждому на память по святому евангелию с надписью и по два фотографических портрета государей императоров Александра Второго и Александра Третьего. Когда я имел счастье ответить, что родом из города Осташкова Тверской губернии, ее величество изволила милостиво заметить: а знаю ли я, что в прошлом годе в Осташкове был ее августейший брат великий князь Константин Константинович? Никак нет, говорю, ваше величество, не знаю».
«А она в ответ?»
«Ай-яй-яй, качает головой ее величество. Дескать, великому князю в этом городе все очень понравилось, а ты, комендор Коровкин, о том не знаешь. Ты, говорит, Коровкин, как прибудешь на родину по окончании службы, или в отпуск, так расспроси о сем радостном для Осташкова свершившемся событии. И подарила мне свою фотографическую карточку с надписью. По завету ее величества я, по окончании службы и прибытии на родину, принялся расспрашивать всех о братце Ольги Константиновны. И мне отвечали: мол, в мае 1889 года жители города Осташкова действительно были осчастливлены чрезвычайно редким и знаменательным событием, посещением города его императорским высочеством великим князем Константином Константиновичем, прибывшем в нашу столь отдаленную местность специально на поклонение святым мощам небесного нашего предстателя перед богом, отца нашего Нила Столобенского чудотворца. Это совершившееся велико-радостное и редкое событие в истории Осташкова и по сие время хранится неизгладимо в памяти каждого осташа».
Благодаря обладанию фотографической карточкой с автографом Ольги Константиновны Степан Коровкин – уважаемый человек в уезде. Он знаменосец Осташковского общества хоругвеносцев преподобного Нила Столобенского. За сим, собственно, и зашел к нам в непогоду: собирает по дачникам пожертвования на общество.
Удочку Коровкин закидывает далеко: мол, вот игумения Еликонида, настоятельница Осташковского Знаменского монастыря, распорядилась о пожизненных годовых членских взносах в 25 рублей. Протоиерей Кронштадтского Андреевского собора Иоанн Ильич Сергиев тоже распорядился о пожизненных членских взносах в 25 рублей. От московского купца Боткина поступило 50 рублей, а братья Савины выделили на киот с носилками денежные пожертвования в размере семи рублей.
«Ты, братец, совесть имей, – останавливает его всякий раз папа, – я тебе не братья Савины и не отец Иоанн Кронштадтский, миллионами не ворочаю. Сколько просишь?».
Коровкин скребет в затылке: дескать, уже пошли «дождя», к 15-му числу августа публика окончательно разъедется, а мадам Верзина в этот год опять не жертвовала; она, понятно, вдова, живет в скромном достатке…
«Пятьдесят копеек», – вставляет мама.
Степан Коровкин деланно вздыхает и достает тетрадку из-за голенища сапога: на что записывать денежное пожертвование? На содержание хоругви-знамени или на сооружение киота с носилками для иконы преподобного Нила?
«Пиши в свою хоругвь!» – диктует отец.
«Пишу».
«Пиши два раза! По 50 копеек».
«По 50 копеек оба раза?».
«Оба».
«От кого указать?».
«От неизвестного лица».