bannerbanner
Черный гардемарин, судьба и время
Черный гардемарин, судьба и время

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Алла Репина

Черный гардемарин, судьба и время

Часть I

В гостеприимной Финляндии

Братцы перебежчики

«Репин, Павел Васильевич?» – «Иван Михайлович?!».

Мы сдержанно поприветствовали друг друга. Подумать только, лейтенант Иван Лукин! И вот так встреча: в полусотне километров на север от Петрограда, в финских Териоках. Здесь Лукин, оказывается, участвует в судьбе русских офицеров, заведуя передаточным пунктом.

Какая из нас, прибывших, смесь одежд и лиц! В бушлатах, валенках, в форме, составленной вперемешку из предметов разного обмундирования, от флотского до пехотного… Вид офицеров таков, что мог бы служить иллюстрацией к поэме Пушкина «Братья разбойники». Многие драпанули из Совдепии без вещей, без документов, без средств к существованию. Нас, русских перебежчиков, приняла гостеприимная Финляндия.

Именно так. На собрании перебежчиков лейтенант Лукин произнес энергичную речь о том, что нас, обездоленных русских военных, бежавших от красного террора из Совдепии и прибывших в гостеприимную Финляндию, временно разместят в териокских санаториях, до наступления на Петроград.

Прислуги в общежитиях нет, кроме истопников, они же на амплуа кухонных работников. Все будем заняты уходом за помещениями, исполняя обязанности дворников и сторожей. Возможно, вскоре среди нас будут налажены работы по насущному сапожному делу и начнется подготовка к огородничеству.

В отношении довольствия следующий порядок: три раза в день чай (утренний может быть заменен кофе). Хлеба 1 фунт, мяса разного 1/2 фунта, крупы 1/4 фунта, сахару 1/30 фунта, чаю 1/90 фунта, масла на еду и приготовления 1/30 фунта, картофеля 1 и 1/4 фунта, молока 1/2 стакана, зелени и приварка на 1 марку. Довольствие на 15 марок в день и не дозволяется взамен пищевого получать денежное.

Из речи Лукина: «Если пребывание кого-либо из принятых в общежития будет признано нежелательным, то это лицо без объяснения ему причин немедленно удаляется».

По изложении общежицких инструкций Лукин перешел на речь простыми словами: «Братцы, не бросайте тень вообще на всяких русских. Понятно, где мужская компания, там выпивка, карты, прочая фривольность. Займите себя делом: снег там грести, вспомоществовать семейным беженцам. Олл райт?».

All right. Понятно. Кормить будут неважно, но с голоду не сдохнешь.

Под личную ответственность лейтенанта Лукина (де, Репин действительно выпускник Морского корпуса, гардемарин и к тому же участник контрреволюционного заговора моряков) из передаточного пункта в Териоках меня направили в одно из общежитий для перебежчиков, находящихся под наблюдением князя Александра Николаевича Оболенского, бывшего столичного градоначальника. Выглядит важно.

Санатория в Халиле

Итак, 17 февраля 1919-го года я сел в поезд в Териоках; после Райволы и Мустамяк вышел на станции Усикирко. Недалеко от Усикирко деревня Халила – симпатичная горстка улиц. Избы выкрашены красной питкярантской краской, учреждения казенной желтой, на снегу смотрится нарядно. Вывески в прежней орфографии. Объявления в витринах те же, что в Териоках: «Скупаем ковры из дворцов, золото, платину, жемчуг». Понятно. И здесь комиссионные конторы, агенты, а в лавках предметы из дворцов и музеев; русские загоняют кто что может.

Санатория – за деревней на берегу озера: внушительный 3-этажный корпус с башней, церковь, почта, флигели, просторный парк; говорят, прежде здесь был модный курорт. Теперь, кроме офицеров, в нем разместили и беженцев. Хорошеньких женщин не приметил; лишь у одной-двух славные фигурки, остальные бабы хлам. А я уже так соскучился по женскому обществу!

Скажу, тоска зеленая и смертная скука: оказаться в феврале месяце в уединенной санатории среди лесов Финляндии. Мне 20 лет. Я абсолютно здоров и вот сижу здесь: оторванный от дома, без намека на больного, а вокруг снег да сосны.

За стеной разнокалиберными голосами, вразброд, несколько глоток тянут: «Молодая гимназистка сына родила, не вспоила, не вскормила, в речку бро-осила». Это русские офицеры коротают, как и я, свое время. Комики мне тоже. Собрались сюда в надежде присоединиться к «контрреволюции», но, пока контрреволюционная деятельность нам не светит, поддерживают боевой дух пением. То пели «Как ныне сбирался», с хвастливым присвистом и громко крича припев: «Так за Царя, за Русь, за веру мы грянем громкое ура, ура, ура!». Потом затянули «Боже, Царя храни»…

Мне дали отдельный номер в этом временном офицерском общежитии. Номер чистенький. Тепло, уютно и не голодно. Приведя себя в божеский вид, сижу и чирикаю вступление в дневник:

Я начинаю этот первый лист дневника только потому, что оказался по воле судьбы в уединенной санатории среди лесов Финляндии, где царствует зеленая скука и, если ничем не заняться, то можно медленно, но верно превратиться в Обломова. Быть может, удастся мне впоследствии прочитать эти строки и перенестись в область воспоминаний, а может – убьют, тогда другие их прочтут и узнают о «Похождениях одного гарда»…

Вступление, перечитав, перечеркнул: болтливая банальщина!

По прибытии в расположение заполнял бумаги у канцеляриста (у штабных всегда кипит работа): «Я, Репин Павел Васильевич, родился 25 числа мая 1898 года в Петербурге. Метрическое свидетельство о рождении и крещении за номером 3936 выдано окружным судом С.-Петербурга. Вероисповедание православное. Сословное происхождение: отец имеет личное дворянство. Указ об отставке отца за номером 6605. Последнее звание отца до декрета об уничтожении сословий и гражданских чинов: отставной подполковник по Адмиралтейству»; и т.д., и т.п. В 1909 году был зачислен в Первый кадетский корпус, выпущен в 1916-м вице-унтер-офицером; в том же году поступил в Морской кадетский корпус, окончил в марте 1918 года гардемарином ускоренного выпуска в связи с закрытием корпуса.

Затем параграф «Участие в контрреволюции».

Третья, после пограничной стражи и после передаточного пункта в Териоках, проверка личности. У финнов зоологический страх перед большевицкими агентами и шпионами. Раз за разом переспрашивают мелкие подробности. К примеру, ротный номер в корпусе. Мой в Морском корпусе был 198. Но как они намерены его проверять?

Заполнив бумаги, дал работу канцеляристам.

Из развлечений в Халиле бильярд и кинематограф. После обеда показывали старые американские фильмы: «Военные действия в Черногории, съемки с натуры» и «Эксцентрики танцоры негры гг.Смит и Вильсон».

Смотрел и вспоминал, как пошли на эти фильмы в Петрограде в 1915-м году, в «Монтрэ» на Садовой угол Апраксина переулка. Как давно это было! В тот день поднялась обычная для марта вьюга; снежные заряды били в лицо. Мы шли по Невскому; на фасаде каланчи городской думы с трудом водружали флаги; один из флагов сорвался, древко зашибло кого-то из залепленных снегом зевак. Публика была возбуждена; пели «Боже, Царя храни»; учащаяся молодежь окружала трамваи и кричала ура. Нам дали отпуск от занятий: в тот день пришло известие о взятии Перемышля. Теперь мне скажут «Перемышль», а у меня о колоссальном событии Великой войны запечатлелось несерьезное: зашибленный зевака, вьюга и танцоры негры.

Скажут «контрреволюция», а у меня перед глазами, как теплым сентябрем 18-го года трясся в Твери на трамвае на Морозовскую Фабрику: принимать волжский буксир «Князь Михаил Ярославич». Смотрел в пыльное окно и видел себя уже чуть ли не героем контрреволюции, в своей неизменной голландке, но с белыми погончиками, и бряцающим палашом. Счастливый от грез о дебюте в роли командира задремал и – едва не проехал остановку.

Это подпараграф «Место участия в контрреволюции»: Тверская губерния.

«Архив русской революции»

Публика в санатории подобралась занятная. За третьим, вечерним (пустым) чаем к нашей офицерской компании присоседился разговорчивый субъект из петроградских беженцев. Мне подсказали: бывший член государственной думы (от кадетов); увещевает всех составлять житейские записки о событиях последних лет, очевидцами которых они стали. У него идея создать из них некий «архив русской революции», в назидание потомкам.

Говорит примерно так: мол, коль ранее пасхи наступления на Петроград все равно не станется, отчего бы в этот период затишья на театре брани господам офицерам не посвятить себя долгу перед потомками иным образом, чем с оружием в руках, а именно взявшись за перо. Де, мы все, соучастники, обязаны записать ход революции и ей предшествующее, начиная едва ли не с событий 1905 года, если кто их застал. Сообща отобразить дикость и варварство русской революции. Так, чтобы содрогнулись от ужаса Старая Европа и Новый Свет. Alles in allem, изложить историю деяний греков и варваров со страстью Геродота. Так, «чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей».

Витиеватая речь думца была перебита другим из беженцев:

«Бросьте вы эту затею, господа. Лично я глубоко убежден, через пятьдесят, ну, не пятьдесят, а скажем сто лет, где-то так в 2019 году, все наши пертурбации будут столь же малопонятны человеку будущего, как нам сейчас война Алой и Белой розы! Спросите любого в этой зале: Тюдоры, Спенсеры, в чем разница? Никто в момент не скажет. А через сто лет не вспомнят ни об одном из нас. Керенский, Троцкий, Ленин, большевики, кадеты, державы альянса – все сольется в один ряд исторических событий и имен глубокой древности. Держу пари, пройдет сто лет – и тю-тю, о нас забудут».

«Возражаю! – парировал думец. – Через сто лет мир будет с благодарностью вспоминать нас за преподанный ему урок».

Оставив спорщиков в столовой, мы с офицерами направились в бильярдную, но и там обнаружили дебаты. Среди игроков солировала пожилая дама. Старуха громко ругала советскую власть и сетовала на свои имущественные потери от революции:

«У меня был лучший очаг сельскохозяйственной культуры во всем уезде. В имении было до двадцати человек слуг, и жили они у меня припеваючи. Теперь эти канальи спят на моих подушках и в моих кроватях, бабы-солдатки растащили ковры и сервизы по избам, я пишу управляющему письма, а он, каналья, на них не отвечает».

«Мадам, но как управляющий на них ответит, если переписка с заграницей запрещена?» – «Глупости!»; и пошла-поехала костерить ту советскую власть, что больно долго задержалась…

Слава богу, думал я про себя, мои чувства ко всему произошедшему с нами за последние два года никак не замешаны на материальных потерях. У меня в моей сознательной жизни никогда ничего и не было, кроме формы обмундирования, смены белья и кадетского сундучка. Наша семья жила самой простой, трудовой жизнью.

Наша семья Репиных

В годы учения в Первом кадетском корпусе – рассаднике великих людей, привилегированном военном учебном заведении Империи, в котором учились августейшие кадеты – моей привилегией перед товарищами было происхождение: из нижних чинов. Наш отделенный офицер-воспитатель Беленков (кличка Бельмо), наказывая некого титулованного шалуна, ставил меня в пример: «Смотрите, господин кадет, вот старательный Репин, он вышел из бедной, живущей своими трудами семьи. Его отец выслужился из нижних чинов, получив личное дворянство, и, будучи уже в весьма преклонном возрасте, личным трудом содержит довольно большую семью. Вы же, господин кадет, не зная трудовой атмосферы, растете в роскоши, баловстве и праздности. Результаты плачевны…».

Я смущался этим акцентом на моем происхождении. Теперь его поддержу. Оно козырь против демагогии большевиков о вопиющем неравенстве возможностей, якобы бытовавшем в «царской» России.

Повторю: наша семья жила самой простой, трудовой жизнью. Из первых ярких впечатлений детства: «Едем на огород!». Папа в это время служил в Гвардейском экипаже заведывающим огородами, обозом и помощником заведывающего мундирными материалами. А «огородом» мы называли участок земли при Корпусном шоссе в Петербурге, принадлежащий Гвардейскому экипажу. По всей вероятности там должны были разводить овощи для нужд экипажа, но во время моего раннего детства там были только луга, с которых собирали сено для экипажных лошадей.

У дороги стоял небольшой деревянный домик с красной кровельной крышей – сторожка для матроса-сторожа, и большой сарай для сена. В сторожке, которую мы называли «зимним помещением», была лишь комната с русской печью. Перед этим помещением были сени с дверями на двор и в уборную. Двери на двор вели на маленькое крылечко с пятью ступеньками. На нем уже рано утром сидела наша мама, пила кофе со сторожем-матросом, окруженная курами и цыплятами. (Мама всегда была большой охотницей слушать матросские сказки).

За сторожкой было «матросское помещение» из досок: большая зала с нарами, где летом спали приехавшие на сенокос матросы. Там же была и «летняя кухня» с большим котлом для варки пищи. На другой стороне двора при сарае для сена было пристроено так называемое «летнее помещение». Там из крашеных досок были построены две небольших комнаты «для папы» и «для мамы», была стеклянная веранда, в которой перегородками отделили комнаты для детей.

Из летнего помещения чуть позднее, чем спозаранку, средним ходом подгребал к матросской сторожке отец и шутливо прерывал слушания о плаваниях к дальним берегам, обращаясь к маменьке: «Сусанна Васильевна, а мне б чего-нибудь горяченького?» – «Идем, Пал Василич. Пора уже и детей поднимать».

Дети это старший Ваня, средний я, Поль, и младшая сестра,Тата.


Наш отец Василий Павлович Репин выслужился до звания подполковника по Адмиралтейству, выйдя из нижних чинов. Родом из крестьян казенного села Кравотыни Осташковского уезда Тверской губернии, он в 1870 году был принят на службу рекрутом и определен в Гвардейский экипаж.

Как он балагурит, что принято среди моряков, в экипаж отбирали самых статных, приятных лицом и с хорошей манерой. Его село, расположенное на озере Селигере, издавна было питомником для Гвардейского экипажа, занятого службой на императорских яхтах.

В 1870 году папа служил матросом на пароходе «Онега», с 1871 года на парусной яхте «Волна». В 1873 году был командирован в Гимнастическое заведение Гвардейского экипажа и удостоен звания гимнаста. Тогда же, в 1873 году, служил на гребном катере №2 Государя; с 1874 года на фрегате «Светлана» во внутреннем плавании.

В прямых делах против неприятеля отец не был. В августе-сентябре 1877 года, в войну с Турцией, участвовал в сухопутном походе, в котором Гвардейский экипаж занимался устройством переправ. За деятельное участие в устройстве понтонной переправы, обеспечившей проход в Болгарию, отец был награжден румынским железным крестом «За переход через Дунай». С годами мундир отца, как говорят в таких случаях, тяжелел от наград за усердие и безупречную службу (последней наградой была бронзовая медаль за труды по первой всеобщей переписи населения 1897 года), но самым ценимым им оставался этот румынский железный крест.

До отставки по предельному возрасту, последовавшей в 1905 году, папа командовал музыкантской и писарской командами Гвардейского экипажа. Уволенный в отставку, был определен на должность помощника начальника охраны Адмиралтейского судостроительного завода Галерного острова. Ныне, оставаясь в Петрограде, старик отец служит там же: на должности архивариуса.


Путешествия на Селигер

Выйдя в отставку, отец стал ежегодно получать летний отпуск, и мы дачниками отправлялись в его отеческое тверское село, на Селигер. Помню приготовления к перемещению семейства: детский двухнедельный карантин взаперти квартиры, опасения мамы, чтоб мы не подхватили весенний коклюш или скарлатину – нам по десять раз повторяют, что правила железной дороги обязывают ссаживать с поезда даже с самыми малыми намеками заразы.

Также мама тревожится, чтоб дети не отстали от поезда. В первую поездку нас с сестрицей Татой репетируют: назови адрес, скажи звание отца, номер своего свидетельства о рождении и крещении; и т.п. На подкладке курточек у нас пришиты бирки с именем и адресом, надписанные химическим карандашом. Все дорожные предосторожности оттого, что немало детей затерялось из поездов в японскую войну.

Помню, как отправляясь вместе в тверскую в первый раз, в 1906-м году, мы за час с лишним приехали на Николаевский вокзал, на трехчасовой дневной поезд: пошли смотреть выставку проектов нового здания вокзала. Как служитель рассказывал, де через пять-десять лет вместо старого и тесного Николаевского вокзала обещает быть нечто грандиозное, по примеру Парижа – колоссальные арчатые депо, эстакады для поездов на электрической тяге, мосты над Знаменской площадью. Надземная железная дорога ажурной паутиной накроет центр Петербурга и перекинется через Неву на окраины. Фантастика! Достижения инженерной мысли идут в столицу семимильными шагами, будущее представляется прекрасным. На эскизах футуристические картины: уже через десять лет Петербург неузнаваемо переменится; на наших болотистых почвах возведут небоскребы по примеру Нью-Йорка; мы станем перемещаться по городу с немыслимой скоростью, говорит служитель выставки.

На что папа: «Прогресс! Одна старая перечница с Охты домчится к другой, в Коломну, в считанные полчаса».

«Допустим, в 40 минут», – сомневается служитель.

«Допустим. Но чтобы небоскребы на болотах?» – наш папа человек практического ума.


Последний свисток, поезд медленно набирает ход от Знаменской площади, по местности ровной и однообразной: здесь железная дорога пролегает по древней дельте реки Невы, о чем и сообщает нам папа.

На 2-й версте поезд переходит через Обводной канал по железному «американскому» мосту. Папа, спец по устройствам переправ: «Дети, внимание. Этот мост был построен за 10 лет до рождения Поля и в 1888-м году представлялся всем чудом инженерной мысли, а сейчас он тесен и не идет в сравнение с знаменитым Мстинским мостом; мы его увидим, оттуда главный перевал через Валдайские горы».

Справа тянется унылое Волково кладбище; до Колпина путь малоинтересен: пакгаузы, посты и полустанки. Сестра Тата канючит показать ей теремки и категорически отказывается верить, будто теремок такая же выдумка, как избушка на курьих ножках. От Колпина будет веселее: появятся дачные поселки, миленькие деревянные домишки и станции в русском стиле.

Поезд тем временем входит в полосу едкого желтого дыма: крестьяне жгут прошлогоднюю траву на полях. Проводник проходит по вагону и проверяет, закрыты ль окна. Потом эта история будет повторяться каждый год.

«Дикость, – покачает головой мама, – первобытное земледелие».

Проводник поддержит:

«От весеннего пала у них ежегодно сгорают по нескольку деревень, а они палят и палят. Каждый год одна история».

«Почему их никто не научит, что этого делать нельзя?» – спросит Тата.

«Мужики, – ответит проводник. – Далеки-с от умственных центров».

«Кошмар!».

Теперь на эту мамину реплику папа, защитник мужика, примется декламировать «Николаевскую железную дорогу» поэта Некрасова.


Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то все косточки русские…

Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?


Мороз по коже:


Чу, восклицанья послышались грозные!

Топот и скрежет зубов;

Тень набежала на стекла морозные…

Что там? Толпа мертвецов!

То обгоняют дорогу чугунную,

То сторонами бегут.

Слышишь ты пение?

«В ночь эту лунную любо нам видеть свой труд»…


Нам с сестрицей жутко от этой толпы мертвецов, а папа желает дать отпрыскам представление о реалиях русской жизни. Сколько себя помню, столько слышал от него: Петербург возведен на костях, Николаевская железная дорога построена на костях – «благослови же работу народную и научись мужика уважать»…

В окно не видно ни зги: сплошная пелена коричневого дыма; сквозь дым прорываются языки открытого огня, горят кусты вдоль железнодорожной насыпи. Картинка зловещая, подстать стихам Некрасова. Окно мы сможем открыть лишь перед Чудово, когда нас окончательно разморит от духоты и стука колес.

Сколь долгим представляется этот путь в детстве! Едем и едем, уже темнотища, а спать нельзя: скоро пересадка в Бологом, на Бологое-Полоцкую линию. Когда-то мы доберемся до отцова села?

Притом при нас: невозвратное время довоенного комфорта. Чистенькие купе с уютными диванами, буфетные станции с важными татарами-буфетчиками, иконостасы на вокзалах, ныне замененные портретами Карла Маркса и Льва Троцкого (в непременном кумаче и ельнике)…

Из воспоминаний: никто никого не опасался, попутчики приветливо заводили беседы. Как бы управилась без этих бесед русская литература? Сегодня б мадам Вронская предусмотрительно поджала губы и не заговорила б с мадам Карениной – и тю-тю великий сюжет!

Меж тем, в 6-м году это выглядело так: в Бологом, на пересадке, папа задержался в буфете один – вышел с попутчиком. Знакомьтесь, господин такой-то (с которым мы потом еще повстречаемся), ему тоже в Осташков. Новый попутчик оказывается титулярным советником и непременным членом уездной землеустроительной комиссии. До Осташкова между ним и отцом – разговоры по земельному вопросу. В купе сквозь дремоту слышу о пахотах, наделах, угодьях, о тяжбах, которые ведет город Осташков с Ниловым монастырем. Засыпаю под разговор о монашестве в целом, сильно умножившемся в японскую войну: де, хитроумные мужички нашли способ избежать мобилизации…


Подъезжаем к станции Осташково. От нее шоссейная дорога в город Осташков, он в двух с половиной верстах на низком песчаном плесе Селигера. В город, к пристани, доставляет дилижанс.

На пристани зябко, холодно; пароход подадут позже. Кроме нас, дачников, на берегу кучка богомолок и группа мальчиков из духовного училища Торжка, с учителем; им в Нилову пустынь, на остров Столобня. Учитель подзывает и нас, послушать начало экскурсии в Осташковский уезд.

Милые предания стародавнего прошлого Осташкова! Известны мне затем наизусть. Всяк осташ горд тем, что в выделанных в его городе сапогах русский воин дошел до Парижа; тем, что в благодарность за вклад осташей в победу над Наполеоном государь император Александр Первый милостиво изволил посетить город Осташков в 1820-м году и явиться пред жителями на балконе дома Кондратия Савина – купца, поставлявшего сапоги для нужд русской армии.

Портрет Кондратия Савина и эпизоды посещения императором города Осташкова исполнены живописцем Яковом Колокольниковым. Живописцы Колокольниковы, родом из села Кравотыни, знаменитость уезда: самый известный из Колокольниковых, Мина Лукич, расписывал плафоны в Царском Селе, рассказывает учитель. Село Кравотынь, в свою очередь, ярчайшая достопримечательность уезда: дала отечеству плеяду выдающихся имен. Из этого села не только живописцы Колокольниковы, но и живописцы и резчики Верзины; гордость Осташковского уезда покойный настоятель петербургской духовной академии профессор богословия Болотов.

И продолжается рассказ о великом прошлом уезда, о монастырях и церквях редкой красоты…

Меж тем подходит ненадолго отлучавшийся папа.

«Кошмар, – говорит, – до Парижа сто лет назад дотопали, а ни одного пристойного ретирадника до сих пор не соорудили. Воистину осташи!».


Учитель тем временем возвращается к купцам Савиным, которые «наше все» в Осташковском уезде. Разбогатевшей на войне с Наполеоном семье Савиных принадлежат сапожное производство, лесопильные и кожевенные заводы, общественный банк, ремесленное училище, очаги сельскохозяйственной культуры, сиротский приют, богадельня. Точно знаю: с февраля по сентябрь 1918-го года братья Савины находились под арестом в тверской чрезвычайке, однако не стану забегать вперед. В моем повествовании сейчас 1906-й год; мы на пристани товарищества Савиных, чьи пароходы курсируют в навигацию по селениям селигерских берегов. Нам как раз в знаменитую Кравотынь, папино село.

Регулярные отправления на Кравотынь по вторникам, в почтовый день. В прочее время добраться можно «по требованию»: пароходы из Осташкова в Нилов монастырь, на остров Столобню, ходят два раза в день, к поздней обедне и к вечерне. После Столобни они успевают завернуть и на Кравотынский плес.

Подваливает пароход, мы поднимаемся на палубу; солнце пригревает, мелкая волна бликует, поистине сияющее озеро, Селге-йарви, как именуют Селигер аборигены чухонцы. Прекрасным видится то летнее осташковское утро из заснеженной финляндской санатории!

Светает. Пред окнами сосны с хлопьями плотного снега на ветках. День обещает быть сереньким – прекрасно, вылезать из номера в такую погоду не тянет, что и требуется для занятий сочинительством.

Село Кравотынь

Продолжаю первые впечатления о тверской. 1906-й год, мы на Селигере, на савинском пароходе. Проплыли половину пути. Богомолки и школьники высажены в Ниловой пустыни, на каменной пристани острова Столобня, пред громадой Нилова монастыря.

На страницу:
1 из 6