Полная версия
Солярис. Эдем
Вопрос. Почему?
Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, – мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе – нет.
Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принимать решение.
Ответ Бертона. Да».
На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, составленного на одиннадцать дней позднее.
«Председательствующий. … Принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения сознания, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головного мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.
Бертон. Простите. Что значит «ничего или почти ничего»? Что это – «почти ничего»? Насколько оно велико?
Председательствующий. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum[5] доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.
Бертон. Я повторяю свой вопрос.
Председательствующий. Это очень просто. «Почти ничего» означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда! В этом нет для тебя ничего оскорбительного. Каково же твое решение в связи с вышеуказанным?
Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера.
Председательствующий. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.
Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?
Председательствующий. Да.
Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия проявила неуважение не ко мне, я здесь не в счет, а к самому духу экспедиции. В соответствии с моим первым заявлением на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.
Председательствующий. Это все?
Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?
Председательствующий. Конечно».
На этом кончался второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что д-р Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.
Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнесся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось.
В книге была еще фотокопия одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера, вероятно, черновика; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли оно какие-нибудь последствия.
«… Ее невероятная тупость, – начинался текст. – Заботясь о своем авторитете, совет, а говоря конкретно, Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит) отвергли мое требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в институт, но, сам понимаешь, это лишь протест бессильного. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе того, что рассказал мне Бертон. На решение совета, очевидно, повлияло то, что с открытием к ним пришел человек без всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные:
1) биографию Фехнера, начиная с детства;
2) все, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях; по-видимому, он оставил сиротой маленького ребенка;
3) фотографию местности, где он воспитывался. Мне хотелось бы еще рассказать тебе, что я обо всем этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в Южном полушарии, то есть там, где находилась наша база. Фехнер и Каруччи отдалились от базы больше всех остальных исследовательских групп.
Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за все время пребывания на планете.
По моему мнению, то, что видел Бертон, было частью операции «Человек», проводившейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех образований, замеченных Бертоном, был Фехнер – его мозг в ходе какого-то непонятного для нас «психического вскрытия»; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти.
Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа.
Твой А.».
Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала о том, что я дошел до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной. Я повернулся к окну. Пространство за ним было темно-фиолетовым, над горизонтом еще тлели облака, похожие на угасающий уголь. Океан, окутанный тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами.
Нагретый воздух с легким запахом озона, казалось, загустел. Абсолютная тишина царила на станции. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, осталась далеко позади. Меня уже почти не интересовало, кто «гости» Снаута или Сарториуса. «Через некоторое время, – подумал я, – мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от «гостей», то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов все снова придет в равновесие».
Комнату поглотила темнота, сейчас очень похожая на земную. Только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти улыбнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.
Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.
Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.
– Крис?.. – донесся до меня тихий голос, почти шепот. – Ты здесь, Крис? Так темно.
– Это ничего, – сказал я. – Не бойся. Иди сюда.
Совещание
Я лежал на спине, без единой мысли. Темнота, наполняющая комнату, сгущалась. Я слышал шаги. Стены пропадали. Что-то возносилось надо мной все выше, безгранично высоко. Я застыл, пронизанный тьмой, объятый ею. Я чувствовал ее упругую прозрачность. Где-то очень далеко билось сердце. Я сосредоточил все внимание, остатки сил на ожидании агонии. Она не приходила. Я только становился все меньше, а невидимое небо, невидимые горизонты, пространство, лишенное форм, туч, звезд, отступая и увеличиваясь, делало меня своим центром. Я силился втиснуться в то, на чем лежал, но подо мной уже не было ничего, и мрак ничего уже не скрывал. Я стиснул руки, закрыл ими лицо. Оно исчезло. Руки прошли насквозь. Хотелось кричать, выть…
Комната была серо-голубой. Мебель, полки, углы стен – все как бы нарисованное широкими матовыми мазками, все бесцветно – одни только контуры. Прозрачная жемчужная белизна за окном. Я был совершенно мокрый от пота. Я взглянул в ее сторону – она смотрела на меня.
– У тебя затекла рука?
– Что?
Она подняла голову. Ее глаза были того же цвета, что и комната, серые, сияющие, окаймленные черными ресницами. Я почувствовал тепло ее шепота, прежде чем понял слова.
– Нет. А, да.
Я обнял ее за плечо. От этого прикосновения по руке побежали мурашки. Я медленно обнял ее другой рукой.
– Ты видел плохой сон?
– Сон? Да, сон. А ты не спала?
– Не знаю. Может, и нет. Мне не хочется спать. Но ты спи. Почему ты так смотришь?
Я прикрыл глаза. Ее сердце билось рядом с моим, четко и ритмично. «Бутафория», – подумал я. Но меня ничто не удивляло, даже собственное безразличие. Страх и отчаяние были уже позади. Я дотронулся губами до ее шеи, потом поцеловал маленькое, гладкое, как внутренность ракушки, углубление у горла. И тут бился пульс.
Я поднялся на локте. Никакой зари, никакой мягкости рассвета, горизонт обнимало голубое электрическое зарево, первый луч пронзил комнату, как стрела, все заиграло отблесками, радужные огни изламывались в зеркале, в дверных ручках, в никелированных трубках; казалось, что свет ударяет в каждый встреченный предмет, как будто хочет освободиться, взорвать тесное помещение. Уже невозможно было смотреть. Я отвернулся. Зрачки Хари стали совсем маленькими.
– Разве уже день? – спросила она приглушенным голосом.
Это был полусон, полуявь.
– Здесь всегда так, дорогая.
– А мы?
– Что мы?
– Долго здесь будем?
Мне хотелось смеяться. Но когда глухой звук вырвался из моей груди, он не был похож на смех.
– Думаю, достаточно долго. Ты против?
Ее веки дрожали. Хари внимательно смотрела на меня. Кажется, она подмигнула, а может быть, мне это только показалось. Потом подтянула одеяло: на ее плече розовела маленькая треугольная родинка.
– Почему ты так смотришь?
– Ты очень красивая.
Она улыбнулась. Но это была только вежливость, благодарность за комплимент.
– Правда? Ты смотришь, как будто… как будто…
– Что?
– Как будто что-то ищешь.
– Не выдумывай.
– Нет, как будто думаешь, что со мной что-то случилось или я не рассказала тебе чего-то.
– Откуда ты это взяла?
– Раз уж ты отпираешься, значит, наверняка. Ладно, как хочешь.
За пламенеющими окнами родился мертвый голубой зной. Заслонив рукой глаза, я поискал очки. Они лежали на столе. Я присел на постели, надел их и увидел ее отражение в зеркале. Хари чего-то ждала. Когда я снова улегся рядом с ней, она усмехнулась.
– А мне?
Я вдруг сообразил:
– Очки?
Я встал и начал рыться в ящиках, на столе, под окном. Нашел две пары, правда, обе слишком большие, и подал ей. Она примерила те и другие. Они сползали у нее на кончик носа.
В этот момент заскрежетали заслонки. Мгновение, и внутри станции, которая, как черепаха, спряталась в своей скорлупе, наступила ночь. На ощупь я снял с нее очки и вместе со своими положил под кровать.
– Что будем делать? – спросила она.
– То, что полагается, – спать.
– Крис.
– Что?
– Может, поставить тебе новый компресс?
– Нет, не нужно. Не нужно… дорогая.
Я сказал это, сам не понимая, притворяюсь я или нет, но вдруг обнял в темноте ее тонкие плечи и, чувствуя их дрожь, поверил в нее. Хотя… не знаю. Мне вдруг показалось, что это я обманываю ее, а не она меня, что она настоящая.
Я засыпал потом еще несколько раз, и все время меня вырывали из дремы судороги, бешено колотящееся сердце медленно успокаивалось, я прижимал ее к себе, смертельно усталый, она заботливо дотрагивалась до моего лица, лба, очень осторожно проверяя, нет ли у меня жара. Это была Хари. Самая настоящая. Другой быть не могло.
От этой мысли что-то во мне изменилось. Я перестал бороться и почти сразу же заснул.
Разбудило меня легкое прикосновение. Лоб был охвачен приятным холодом. На лице тоже лежало что-то влажное и мягкое. Потом это медленно поднялось, и я увидел склонившуюся надо мной Хари. Обеими руками она выжимала марлю над фарфоровой мисочкой. Сбоку стояла бутылка с жидкостью от ожогов. Она улыбнулась мне.
– Ну и спишь же ты, – сказала она, снова положив марлю мне на лоб. – Болит?
– Нет.
Я пошевелил кожей лба. Действительно, ожоги сейчас совершенно не чувствовались.
Хари сидела на краю постели, закутавшись в мужской купальный халат, белый в оранжевые полосы, ее черные волосы рассыпались по воротнику. Рукава она подвернула до локтей, чтоб они не мешали.
Я был дьявольски голоден, прошло уже часов двадцать, как у меня ничего не было во рту. Когда Хари сняла компресс, я встал. Вдруг мой взгляд упал на два лежащих рядом одинаковых белых платья с красными пуговицами – первое, которое я помог ей снять, разрезав ворот, и второе, в котором она пришла вчера. На этот раз она сама распорола шов ножницами. Сказала, что, наверное, замок заело.
Эти два одинаковых платьица были самым страшным из всего, что я до сих пор пережил. Хари возилась у шкафчика с лекарствами, наводя в нем порядок. Я украдкой отвернулся от нее и до крови укусил себе руку. Все еще глядя на эти два платьица, вернее, на одно и то же, повторенное два раза, я начал пятиться к двери. Вода по-прежнему с шумом текла из крана. Я отворил дверь, тихо выскользнул в коридор и осторожно ее закрыл.
Из комнаты доносился слабый шум воды, звяканье бутылок. Вдруг эти звуки прекратились. В коридоре горели длинные потолочные лампы, неясное пятно отраженного света лежало на поверхности двери. Я стиснул зубы и ждал, вцепившись в ручку, хотя не надеялся, что сумею ее удержать. Резкий рывок чуть не выдернул ее у меня из рук, но дверь не отворилась, только задрожала и начала ужасно трещать. Ошеломленный, я выпустил ручку и отступил. С дверью происходило что-то невероятное: ее гладкая пластмассовая поверхность изогнулась, как будто вдавленная с моей стороны внутрь, в комнату. Покрытие откалывалось мелкими кусочками, обнажая сталь косяка, который напрягался все сильнее. Вдруг я понял: вместо того чтобы толкнуть дверь, которая открывалась в коридор, она силилась отворить ее на себя. Отблеск света искривился на белой поверхности, как в вогнутом зеркале, раздался громкий хруст, и монолитная, до предела выгнутая плита треснула. Одновременно ручка, вырванная из гнезда, влетела в комнату. Сразу в отверстии показались окровавленные руки и, оставляя красные следы на пластике, продолжали тянуть, дверь сломалась пополам, косо повисла на петлях, и оранжево-белое существо с посиневшим мертвым лицом бросилось мне на грудь, заходясь от слез.
Если бы это зрелище не парализовало меня, я бы попытался убежать. Хари судорожно хватала воздух и билась головой о мое плечо, а потом стала медленно оседать на пол. Я подхватил ее, отнес в комнату, протиснувшись мимо расколотой дверной створки, и положил на кровать. Из-под ее сломанных ногтей сочилась кровь. Когда она повернула руку, я увидел содранную до мяса ладонь. Я взглянул ей в лицо: открытые глаза смотрели сквозь меня без всякого выражения.
– Хари!
Она ответила невнятным бормотанием.
Я приблизил палец к ее глазу. Веко опустилось. Я подошел к шкафу с лекарствами. Кровать скрипнула. Я обернулся. Она сидела выпрямившись, со страхом глядя на свои окровавленные руки.
– Крис, – простонала она, – я… я… что со мной?
– Поранилась, выламывая дверь, – сказал я сухо.
У меня что-то случилось с губами, особенно с нижней, по ней словно мурашки бегали. Пришлось ее прикусить.
Хари с минуту разглядывала свисающие с косяка зазубренные куски пластмассы, затем посмотрела на меня. Подбородок у нее задрожал, я видел, каким усилием она пыталась побороть страх.
Я отрезал кусок марли, вынул из шкафа присыпку на рану и возвратился к кровати. Все, что я нес, вывалилось из моих внезапно ослабевших рук, стеклянная баночка с коллодием разбилась, но я даже не наклонился. Лекарства были уже не нужны.
Я поднял ее руку. Засохшая кровь еще окружала ногти тонкой каемкой, но все раны уже исчезли, а ладони затягивала молодая розовая кожа. Шрамы бледнели просто на глазах.
Я сел, погладил ее по лицу и попытался ей улыбнуться. Не могу сказать, что мне это удалось.
– Зачем ты это сделала, Хари?
– Нет. Это… я?
Она показала глазами на дверь.
– Да. Не помнишь?
– Нет. Я увидела, что тебя нет, страшно перепугалась и…
– И что?
– Начала тебя искать, подумала, что ты, может быть, в ванной…
Только теперь я увидел, что шкаф сдвинут в сторону и открывает вход в ванную.
– А потом?
– Побежала к двери.
– Ну и?..
– Не помню. Что-то должно было случиться…
– Что?
– Не знаю.
– А что ты помнишь? Что было потом?
– Сидела здесь, на кровати.
– А как я тебя принес, не помнишь?
Она колебалась. Уголки губ опустились вниз, лицо напряглось.
– Мне кажется… Может быть… Сама не знаю.
Она опустила ноги на пол и встала. Подошла к разбитой двери.
– Крис!
Я взял ее сзади за плечи. Она дрожала. Вдруг она быстро обернулась и заглянула в мои глаза.
– Крис, – шептала она. – Крис.
– Успокойся.
– Крис, а если… Крис, может быть, у меня эпилепсия?
Эпилепсия, боже милостивый! Мне хотелось смеяться.
– Ну что ты, дорогая. Просто двери, понимаешь, тут такие, ну, такие двери…
Мы покинули комнату, когда с протяжным скрежетом открылись наружные заслонки, показав проваливающийся в океан солнечный диск, и направились в небольшую кухоньку в противоположном конце коридора. Мы хозяйничали вместе с Хари, перетряхивая содержимое шкафчиков и холодильников. Я быстро заметил, что она не слишком утруждала себя стряпней и умела немногим больше, чем открывать консервные банки, то есть столько же, сколько я. Я проглотил содержимое двух таких банок и выпил бесчисленное количество чашек кофе. Хари тоже ела, но так, как иногда едят дети, не желая делать неприятное взрослым, даже без принуждения, но механически и безразлично.
Потом мы пошли в маленькую операционную рядом с радиостанцией. У меня был один план. Я сказал Хари, что хочу на всякий случай ее осмотреть, уселся на раскладное кресло и достал из стерилизатора шприц и иглу. Я знал, где что находится, почти на память, так нас вымуштровали на Земле. Взял каплю крови из ее пальца, сделал мазок, высушил в испарителе и в высоком вакууме распылил на нем ионы серебра.
Вещественность этой работы действовала успокаивающе. Хари, отдыхая на подушках разложенного кресла, оглядывала заставленную приборами операционную.
Тишину нарушил прерывистый зуммер внутреннего телефона. Я поднял трубку.
– Кельвин, – сказал я, не спуская глаз с Хари, которая с какого-то момента впала в апатию, как будто изнуренная переживаниями последних часов.
– Ты в операционной? Наконец-то! – услышал я вздох облегчения.
Говорил Снаут. Я ждал, прижав трубку к уху.
– У тебя гость, а?
– Да.
– И ты занят?
– Да.
– Небольшое исследование, гм?
– А что? Хочешь сыграть партию в шахматы?
– Перестань, Кельвин. Сарториус хочет с тобой увидеться. Я имею в виду – с нами.
– Вот это новость! – Я был поражен. – А что с… – Я остановился и закончил: – Ты один?
– Нет. Я неточно выразился. Он хочет поговорить с нами. Мы соединимся втроем по видеофону, только заслони экран.
– Ах так! Почему же он просто мне не позвонил? Стесняется?
– Что-то в этом роде, – невнятно буркнул Снаут. – Ну так как?
– Как договоримся? Скажем, через час. Хорошо?
– Хорошо.
Потом Снаут нерешительно спросил:
– Ну, как ты?
– Сносно. А ты как?
– Думаю, немного хуже, чем ты. Ты не мог бы…
– Хочешь прийти ко мне? – догадался я. Посмотрел через плечо на Хари. Она склонила голову на подушку и лежала, закинув ногу на ногу, с безотчетной скукой подбрасывая серебристый шарик, которым оканчивалась цепочка у ручки кресла.
– Оставь это, слышишь? Оставь, ты! – донесся до меня громкий голос Снаута.
Я увидел на экране его профиль. Остального я не слышал – он закрыл рукой микрофон, – но видел его шевелящиеся губы.
– Нет, не могу прийти. Может, потом. Итак, через час, – быстро проговорил он, и экран погас.
Я повесил трубку.
– Кто это был? – равнодушно спросила Хари.
– Да тут один… Снаут. Кибернетик. Ты его не знаешь.
– Долго еще?
– А что, тебе скучно? – спросил я.
Я вложил первый из серии препаратов в кассету нейтринного микроскопа и по очереди нажал цветные кнопки выключателей. Глухо загудели силовые поля.
– Развлечений тут не слишком много, и, если моего скромного общества тебе окажется недостаточно, будет плохо, – говорил я рассеянно, делая большие паузы между словами, одновременно стискивая обеими руками большую черную головку, в которой блестел окуляр микроскопа, и вдавливая глаз в мягкую резиновую раковину. Хари сказала что-то, что до меня не дошло. Я видел как будто с большой высоты огромную пустыню, залитую серебряным блеском. На ней лежали покрытые легкой дымкой, словно потрескавшиеся и выветрившиеся плоские скалистые холмики. Это были красные тельца. Я сделал изображение резким и, не отрывая глаз от окуляров, все глубже погружался в пылающее серебро. Одновременно левой рукой вращал регулировочную ручку столика и, когда лежавший одиноко, как валун, шарик оказался в перекрестье черных нитей, прибавил увеличение. Объектив как бы наезжал на деформированный, с провалившейся серединой, эритроцит, который казался уже кружочком скального кратера с черными резкими тенями в разрывах кольцевой кромки. Потом кромка, ощетинившаяся кристаллическим налетом ионов серебра, ушла за границу поля микроскопа. Появились мутные просвечивающие сквозь опалесцирующую воду контуры наполовину расплавленных, покоробленных цепочек белка. Поймав в черное перекрестье одно из уплотнений белковых обломков, я слегка подтолкнул рычаг увеличения, потом еще; вот-вот должен был показаться конец этой дороги вглубь, приплюснутая тень одной молекулы заполнила весь окуляр, изображение прояснилось – сейчас!
Но ничего не произошло. Я должен был увидеть дрожащие пятнышки атомов, похожие на колышущийся студень, но их не было. Экран пылал девственным серебром. Я толкнул рычаг до упора. Гудение усилилось, стало гневным, но я ничего не видел. Повторяющийся звонкий сигнал давал мне знать, что аппаратура перегружена. Я еще раз взглянул в серебряную пустоту и выключил ток. Взглянул на Хари. Она как раз открыла рот, чтоб зевнуть, но ловко заменила зевок улыбкой.
– Ну, как там со мной? – спросила она.
– Очень хорошо, – ответил я. – Думаю, что лучше быть не может.
Я все смотрел на нее, снова чувствуя эти проклятые мурашки в нижней губе. Что же произошло? Что это значило? Это тело с виду такое слабое и хрупкое – а в сущности неистребимое – в основе своей оказалось состоящим… из ничего? Я ударил кулаком по цилиндрическому корпусу микроскопа. Может быть, какая-нибудь неисправность? Может быть, не фокусируются поля?.. Нет, я знал, что аппаратура в порядке. Я спустился по всем ступенькам: клетки, белковый конгломерат, молекулы – все выглядело точно так же, как в тысячах препаратов, которые я видел. Но последний шаг вниз никуда не вел.
Я взял у нее кровь из вены, перелил в мерный цилиндр, разделил на порции и приступил к анализу. Он занял у меня больше времени, чем я предполагал, я немного утратил навык. Реакции были в норме. Все. Хотя, пожалуй…
Я выпустил каплю концентрированной кислоты на красную бусинку. Капля задымилась, посерела, покрылась налетом грязной пены. Разложение. Денатурация. Дальше, дальше! Я потянулся за пробиркой. Когда я снова взглянул на каплю, тонкое стекло чуть не выпало у меня из рук.