Полная версия
В стране слепых я слишком зрячий, или Королевство кривых… Книга 1. Том 2
– Мама… – я поднялся. – Ты… такое натворила, Таня… да нормальнее её я вообще никого не знаю. Нормальнее и сильнее. И талантливее. Ты сама…
Но и мама тоже вскочила.
– Я?! я – да! Я ужасная, безрассудная женщина, гордячка, всё потерявшая из-за желания не быть жертвой вечных супружеских измен главного Питерского Казановы! Которой надоело ловить на себе сочувственные взгляды и слышать перешёптывания, что у моего мужа очередная возлюбленная. Да, я захотела отомстить ему и себе за то, что выбрала его, а не кого-то другого, что могу любить только его! Да, никаких оправданий! Хотите – ненавидьте меня! И Таню упустила. Когда, не знаю… может быть и давно, с самого начала. Я никогда не была близка с ней, как бывают близки с дочерьми. Но и моя мать не была близка со мной. Куда ближе с вами, детьми… да, пусть я негодная мать и дурная жена, но ты сам, Платон?! Ты был хорошим братом? Когда узнал о том, что Таня в положении. О чём ты думал? О ней? О том, что её жизнь под откос? А не о том, что это повредит твоей репутации? Не об этом? Что ты сделал? Ты поговорил с сестрой, посочувствовал, погладил по голове? Что ты сделал?! Чужой парень стал ей как брат, приходил каждый день, на каждый её звонок, на любую просьбу отвечая. Не было бы его, неизвестно, может быть, Таня ещё в тот вечер, когда попала в больницу, умерла от кровотечения. Какой-то Валера Вьюгин оказался рядом! Вот так, идеальный брат, и суровый обвинитель. Я виновата. Виновата, конечно, что Таня не ночевала дома, а я и не знала об этом. Сколько это продолжалось, сколько было мужчин, чей ребёнок был у Тани, которого так охотно признали Бадмаевы, я не знаю. И когда она пошла по рукам, я тоже не знаю. Для меня работа всегда была важнее всего остального. И для тебя! Разве не для этого ты живёшь теперь так, что твой взгляд гаснет? И ты прав, и я понимаю тебя и поддерживаю. Не надо обвинять других, пока не посмотришь на себя…
– Да, я сын своих родителей-чудовищ, – сказал я, направляясь к двери. – Только вы просто чудовища, как дети-эгоисты, а я… куда хуже…
Я не стал договаривать, потому что понял сейчас, что признаться в том, что я замышлял против Тани, я не могу. Не им. Они мне казались сейчас детьми, которые продолжают играть в игры, ломают игрушки при этом, нас, своих детей… Мама… если бы мы хотя бы остались в Ленинграде… Ты не можешь себе представить, чего ты лишила меня, когда загнала нас в этот Кировск. Как мне, парню из Кировска трудно среди московских снобов. Но, с другой стороны, то, что ты писатель и небезызвестный, открывает для меня кое-какие двери и сердца. Так что, даже если ты и виновата в чем-то перед нами с Таней, но столько же ты дала нам просто тем, кто ты.
Я вышел под черное вечернее небо. День начал прибавляться, уже январь. Иней толстыми комьями висел на деревьях. Дышалось удивительно легко. Машин зимой в Кировске почти нет, все ставят свои в гараж. Сейчас и прохожих уже мало, я направился к дому, думая, знать бы, что Катя одна дома, я позвонил бы и позвал её к себе, мама останется, конечно, у моего отца. У нашего отца… ох, мама… обиженная женщина способна разрушить полмира…
Я почти дошёл до дома, когда увидел знакомую фигуру, вернее, походку, потому что фигура как-то изменилась, я ещё не совсем понял, как именно, но… Лётчик.
– Лётчик! – крикнул я, бросаясь за ним через дорогу.
Он обернулся, ёжась и пряча уши в воротник, и шарф, чего он так замёрз-то?
– О… Платон, приехал, значит, – он достал руку из кармана и снял перчатку, чтобы пожать мою. Твёрдая рука, но ледяная.
– Ты замерз, что ли? – усмехнулся я, от меня едва ли не пар валил, а он съёжился
– Да околел не то слово, – засмеялся Лётчик. – Прождал проклятый автобус на станции, лучше бы пешком пошёл.
– А что ты делал там?
– Вагоны разгружал, Платон, что ещё? Вот, заработок несу, – он показал две бутылки водки в карманах, верно, сейчас валюта, почище денег.
– Может, зайдём ко мне? – предложил я.
– На водку мою покушаешься? – засмеялся Лётчик.
– У меня своя есть, не переживай. Идём? Я там со скуки, пока родителей ждал, жаркое приготовил, угощу тебя.
– Вкусное? – спросил Лётчик со смехом.
– Ага. Мясо отменное было.
– Ладно, пошли уже скорее, а то щас сдохну. С утра не ел, – махнул головой Лётчик.
Едва мы разделись и прошли на кухню, я налил Лётчику водки, пока будет разогреваться жаркое, ему надо согреться.
– Ещё выпей, – сказал я, наливая ещё.
– Напьюсь же…. – сказал Лётчик, но водки выпил. – В первый раз так вкусно тёплая водка. В серванте держишь?
– В буфете.
Лётчик снял, наконец, и шарф. И тут я понял, что в нём изменилось: он немного похудел, всегда бы эдакий налитой колобок, не рыхлый, но сбитый. Сильный, хотя и толстый. А сейчас и не такой толстый, на ляжках джинсы свободно болтаются, всегда крепкие ляжки обтянуты были любыми штанами.
– У меня тут сосед от водки помер недавно, – сказал Лётчик, садясь за стол, взял нож и хлеб, всё знает, где у нас, и нарезал спокойно, ровными ломтями. Не в первый раз это делает, всё привычно ему здесь всё, я думаю, он лучше меня знает и где какая посуда стоит.
– Ну, тебе не грозит.
– Напрасно ты так уверен. У меня отец от водки помер, так что наследственность у меня самая паршивая.
– Ну да… наследственность… – пробормотал я, думая, какая у меня наследственность? Самая превосходная на первый взгляд, но это тоже, как расценить…
Жаркое согрелось, распространяя замечательный аромат по всей квартире.
– М-м-м, пахнет и правда очень вкусно, – сказал Лётчик, берясь за ложку.
Позволив ему съесть почти всё, и выпив вдвоём уже по три рюмки, я спросил, наконец:
– Лётчик, вы очень сдружились с Таней?
Он поднял глаза на меня, немного опьянел, действительно.
– Или ты… влюблён в неё?
– Ты ещё спроси, не сплю ли я с ней, – сказал Лётчик, откладывая ложку. – Ваша мать уже спросила. Точнее утверждала, что это так, когда оказалось, что Таня…
– Мама?! – изумился я.
Лётчик кивнул, вздыхая, и достал сигареты. И вот вам, поднялся, достал пепельницу, я и не знал, что она у нас есть, появилась, из цветного стекла, не иначе как Таня купила для него, довольно красивая вещица… Лётчик закурил, и снова превратился в голливудского киногероя с этой обыкновенной «Стюардессой» в зубах…
– Я тоже удивился, когда она влетела к нам в квартиру, с этими обвинениями, – сказал он, выдыхая дым, привычно встав к форточке.
Вот так можно считать, как живёт человек, просто наблюдая за ним. Он тут у нас свой. А он меж тем продолжил говорить:
– Хорошо, мамы дома не было, а остальные поминали соседа Витьку и сидели пьяные, ничего не разобрали. Это вы в отдельной квартире живёте, мы – в коммуналке, на другой день весь город говорил бы, что Таня из-за меня… что… – он нахмурился, отворачиваясь.
Ему больно, только я не мог понять, от обиды за несправедливые обвинения или потому что ему жаль Таню.
– Только, когда я после размышлял об этом и вспоминал весь разговор, то понял, что произошло, догадался, что с горя Лариса Валентиновна… Сразу предвосхищаю я все твои вопросы на эту тему: я не влюблён в Таню, никогда не смотрел на неё в этом смысле, тем более не касался.
– Ну… ты может и не влюблён, – сказал я, выдыхая. – Могу и поверить, мне трудно судить о сестре в этом смысле, привлекательная она, как женщина и насколько. Зато её я понять могу, и она точно тебя любит.
Лётчик посмотрел на меня и хмыкнул, качнув головой:
– Ты шутишь, Платон? Ты посмотри на меня. И на неё. Что я ей, пельмень безглазый… – он даже засмеялся, дымя и ноздрями, как дракон. – Не-ет, просто… я оказываюсь там, где надо, чтобы помочь ей. Будто нарочно. Кстати…
И тут он вдруг переменился в лице, разворачиваясь ко мне. И глаза его, очень светлые, сейчас жгли через те два метра, что разделяли нас.
– Вот скажи мне, Платон Олейник, преданный и любящий брат, как ты мог натравить на сестру волков? Ты представляешь, что они сделали бы с ней? Ты всерьёз полагал, что стаей, почуявшей кровь, можно управлять? Особенно «деревенскими»? «Попугать, не бить, не насиловать», ты думаешь, они удержались бы?
Я отпрянул в ужасе. Теперь, из его уст это прозвучало так страшно и так непоправимо, что я готов был провалиться сквозь землю.
– Т-ты… откуда знаешь? – прошептал я, потому что голос мгновенно пропал.
– Я был там. И звериные их рыла видел… – Лётчик раздавил сигарету в пепельнице. – Мне интересно, ты сейчас приехал почему? Надеялся, что она умерла?
– Да ты что… – беспомощно прошептал я.
– Да ничего, Платон, я многое могу понять, и как жениться на деньгах и связях, и как под нужных людей подстилаться, хотя сам и не умею… как ни глупо… Но чтобы родную сестру под целую банду «деревенских». Да любую девчонку, но сестру… Свою кровь…
– Я не…
– Только не ври, – скривился он с отвращением. – Даже если бы я не знал этого от Тани, я сейчас бы понял, что это так.
Я взял бутылку и налил нам по целой рюмке, это грамм семьдесят пять примерно…
– Так Танюшка знает, что… это я? откуда? Кто сказал ей?
Я выпил, выпил и он, даже не поморщившись.
– Никто. Незачем говорить тем, кто может сложить в уме два и два. Таня никогда глупой девочкой не была. И слабой не была тоже. От того, что с ней произошло, любая сломалась бы. Но, когда предают самые близкие люди… Когда ты… Ты представь, только на мгновение вообрази себя на её месте: ты оказываешься беременной, не знаю, пьяна она была или влюбилась в Бадмаева этого, теперь не важно, на беременность, не рассчитывала. Тебе шестнадцать, ты мечтаешь о Ленинграде, Академии Художеств, и вдруг всё раздавлено вот этим… А твои близкие не просто возмущены и отвернулись с отвращением, но хотят твоей смерти…
– Нет… – прошептал я и ещё налил водки.
– Да да! – махнул Лётчик, и мы снова выпили. – Ты думал, как сестра, родившая в шестнадцать, будет выглядеть в твоей анкете. Мама писательница, журналистка, отец главный учёный-гуманитарий в городе, бабки-дедки герои войны и блокадники, сам ты, как с первомайского плаката, а тут такое… А только я секрет тебе открою, Платон Андреич, теперь времена сильно изменились, а ты, журналист, и не почуял. Теперь трудные подростки на волне событий, «перемен» орут, и главной силой перестройки становятся. Потому что даже номенклатурщики стали вести себя как такие вот подростки и хулиганы…
Он прав. Это удивительно, как он верно видит всё. Только он не видит всего до дна. Конечно, всё так, как он сказал, но это верхний слой морской воды, а в глубинах как были, так и есть старые свинцовые жопы и ничто их не сдвинет. Они как управляли, так и будут управлять, даже если этих самых горе-подростков в правительство посадят на потеху толпе, наслаждайтесь реформами и демократией. И пусть плебс пребывает в сладостной иллюзии перемен. Все перемены будут за его счёт, не за их…
Но насчёт модных тенденций относительно трудного подростка в виде родной сестры, Лётчик прав абсолютно, а я сплоховал, сразу это понял, теперь тем более…
– Спасибо тебе, Валер, что ты… спас Таню, – сказал я и снова налил водки.
– Да пошёл ты! – мы выпили снова.
– Нет, правда, мне жаль, что ты не влюблён в Таню, и что ты… в общем я был бы спокоен, если бы… ты был с ней.
– Пошёл ещё раз!
– Нет, правда. Не повезло Тане с братом и вообще с семьёй, но с тобой повезло.
– Господи… напился, дур-рак… – пробормотал Лётчик, ещё более пьяный, чем я.
Мы давно допили мою водку, что стояла в буфете в хрустальном штофе сто лет, и допивали уже Лётчиковскую бутылку. А потом прикончили и вторую, съели всё жаркое, которым Лётчика потом выворачивало в туалете, я слышал, но помочь был не в силах, валяясь, налитый хмелем, как свинцом. Но поздним утром я выполз, наконец, в непреодолимой жажде и желании отлить, и, просыпаясь по дороге в ванную, почувствовал запах кофе. У мамы всегда был запас кофе, она любила работать по ночам, когда все спят, присутствуют, но не мешают. Я вышел на кухню, там Лётчик гипнотизировал кофеварку. Поднял больные глаза на меня.
– Кофе у тебя украл, – хрипло сказал он. – Мы всю водку выпили вчера?
– А ты похмелиться хотел?
Лётчик позеленел, морщась:
– Ох, молчи… я думал, сдохну. Никогда ещё столько не пил… Даже курить не могу, выворачивает…
– Вот и хорошо, бросай, – прохрипел и я, чувствуя себя ещё пьяным.
– Ох… молчи, голова щас разорвётся…
Словом, в эту ночь и это утро мы очень сблизились с Лётчиком, как не были раньше, я всегда знал, что он парень отличный, и только сейчас понял, что настоящих близких друзей у меня нет, а вот в его лице, похоже, всё же появился.
Часть 5. Кошмар и солнце
Глава 1. Ад и его обитатели
Любой человек, который хоть раз в жизни был отравлен, представляет, каково это, приходить в себя. Когда вначале появляются запахи, за ними возвращаются звуки, потом начинаешь понимать, как и что с твоим телом, и самым последним приходит зрение. Когда я, наконец, открыла глаза и почти ничего не увидела, я снова их закрыла и стала думать, почему я чувствую не только странную муть в голове, такая была после наркоза в больнице, пересохшие губы, но и то, что мои руки и ноги… привязаны. А ещё, и это было страшнее всего и всего непонятнее, у меня было чёткое ощущение, что… со мной только что было то, что было с Маратом прошедшим летом, потому что между ног было больно и мокро. Что это значит?..
Я снова открыла глаза и теперь увидела, наконец, темноватое помещение, свет лился только от двери с окошком, там, в коридоре горел неярко. Я повертела головой и увидела светло-коричневые стены, окно без занавесей, но с частыми и двойными решётками, скудная больничная обстановка, я сама всё в той же рубашке, что я помнила, с зеленоватыми клетками, под тощим байковым одеялом, впрочем, тут было тепло, даже душно, воздух застоялый, даже затхлый, пахнущий телами и… нездоровьем. И нездоровьем непростым, не телесным, а каким-то иным… Но всё это было не главное, самое важное состояло в том, что я была привязана к кровати. Буквально. Настоящими ремнями захвачены запястья и лодыжки.
Почувствовав всё это, я пришла в такой ужас, настоящий животный ужас: меня держат в плену и… насилуют… и в этом самом ужасе, я собралась закричать, даже воздуха уже набрала в грудь, но к счастью вскрик вышел без звука, какой бывает, когда кричишь во сне. С колотящимся сердцем я замерла, поняв вдруг, что на мой крик придёт тот, кто только что… я не хотела произносить этого даже про себя…
«Подожди… подожди, Таня… подожди… Ш-ш-ш… дыши! Дыши ровно. Ровно, глубоко, вспомни, как в детстве учили в больнице, дышать ровно и глубоко, это успокаивает ход сердца… Дыши. Дыши… Вот так… тише… тише… Так кровь начинает правильно циркулировать и снабжать кислородом мозг. Ну вот… теперь думай. Надо понять, где ты и что происходит», – сказала я себе, заставляя дышать ровно, чтобы постепенно выровнялся и бег сердца.
Сначала, где я?
Это точно больница, хотя и похожа на тюрьму, но что мне делать в тюрьме? Хотя я уже ничему не удивляюсь… Но нет, больница, это и по вони ясно. Но не та, где я была до сих пор. Ничего похожего. И стены, и одеяла и кровать, и запах, там пахло карболкой, хлоркой тоже, а здесь совсем иное, так пахнет там, где люди и не проветривают, а моют без энтузиазма, никакого сходства с хирургией, гинекологией, даже с терапией… есть и запах больничной еды, подмешанный вот к этому. Но всё превозмогает он – тела плохо моющихся или особенно неприятно пахнущих людей… Странно.
«Что странного, Таня, мозг работает плохо, вот ты и не сообразишь никак. Посмотри на печати на этом постельном белье и всё станет ясно. Ищи печать», – сказал мне мой разум.
И я стала оглядывать себя и постель. Да, я привязана, но приподняться я могу. Вблизи вижу плохо… как испортилось зрение, вот чёрт. Но вдаль превосходно, только темно тут. Я наклонилась и подтянула зубами пододеяльник за угол… мне стоило применить всю гибкость, на которую я была способна, чтобы выгнутся, чтобы видеть печать так, чтобы прочесть. «Областная психиатрическая больница №1» стояло на подслеповатом штампе…
Мне казалось, я уже знаю, что такое ад… Вот сейчас ужас ещё больший пробрал меня и я снова чуть не закричала, но сдержалась, если бы я не чувствовала, что кто-то только что насиловал меня, я не боялась бы закричать, а я боялась, что он вернётся, поэтому только заплакала, стараясь не издавать звуков…
Со слезами пришла головная боль. Но я, наконец, успокоилась, и снова заставила себя соображать.
Почему я здесь? Вот это вопрос, который я сейчас не разрешу точно.
И как мне выбраться? Это тоже только утром можно понять. Наверное, какой-то врач со мной поговорит, и я пойму всё…
Я стала вспоминать, не могло ли произойти что-то, чего я не помню? Но из-за этого я оказалась здесь. Что я могла сделать настолько ненормального, чтобы меня вот так положили в дурдом? От этого слова я опять затрепыхалась, настолько мне становилось страшно. Мне стало казаться, что оттого, что я здесь, я стану сумасшедшей и меня продержат до конца жизни. Потому что из тюрьмы выпускают, когда кончается срок, а из психбольницы не выпускают никогда…
Утром, Таня, утром. До утра ты всё равно ничего не поймёшь. А теперь дыши ровно и думай… Успокойся! Успокойся, не вспоминай, что тебя насиловали тайно, и что это мог быть не один человек… Всё! Всё, дыши… ровнее. Глубже…
Я закрыла глаза, чтобы заставить себя дышать ровно, чтобы сердце не перескакивало через удары, не захлёбывалось. Я заставила остановиться слёзы и отвлечься от связывающих ремней. Никогда прежде я не была несвободна, никогда не могла подумать, что окажусь в таком месте. Почему? Что я могла сделать и не помнить. А ведь я не помню… ничего не помню после того, как ушли Кира и Володя. Володя… милый, золотистый, радостная улыбка всё время выскакивала ему в глаза искрами, он был так рад нашей встрече. И я была рада. Очень. Не было и речи, чтобы возобновить наши отношения, я, такая как теперь после всего, что было с Маратом, не могу снова быть девушкой Володи, они чистый, как первый снег, а на мне повалялся весёлый мохнатый пёс… Нет, теперь мы не можем быть парой, я всегда буду стыдиться себя, того, что так поступила с Володей, что изменила ему. Но мы можем снова дружить, теперь мне хотя бы не надо выходить замуж… Прости меня, мой бедный, несчастный нерождённый сыночек, так многим ты мешал в мире, что Бог и не позволил тебе родиться. Мой сыночек…
Я заплакала, снова заплакала, как заплакала в больнице, когда пришла в себя от наркоза и мне сказали, что ребёнка не будет. Во мне была лёгкость и пустота, звенящая, гулкая пустота, там, где уже поселилась ещё маленькая, но тёплая и осязаемая моим сердцем и моим телом жизнь. Я уже любила его, моего малыша, у него уже было место в моей душе и оно росло с каждым днём, когда я, замирая от неведомого раньше счастья, ощущала его движения и толчки внутри себя, а они становились всё отчётливее и привычнее. Я планировала, как мы будем жить, как мне всё устроить, понятно, что представляла с трудом, потому что вообще плохо представляла, что такое дети, я только хорошо помнила себя маленьким ребёнком, и мне казалось, что я пойму, что надо делать и как. Ведь все справляются. И мама подскажет, так что я почти не волновалась уже об этом. Меня волновала только учёба и то, как мне совместить её и малыша, как сделать так, чтобы не расставаться с ним, вот это я пока вообразить не могла со всей отчётливостью. Но, думаю, и это решилось бы как-то. О мужчинах я не думала вовсе, ни о Володе, ни тем более о Марате, я только не хотела, чтобы с ним была беда и несправедливость. Мама его меня пугала своим напором, я понимала её умом, но я не была готова к тому, что моя жизнь так сильно обогатится новыми людьми. Однако, с появлением малыша, я уверена, и я сама изменилась бы.
И вот, теперь… теперь ничему этому не бывать. И меняться не придётся. Вот от этой мысли, от этой потери и жалости к моему мальчику, которого я так и не увидела, я заплакала снова. И так, что завыла в голос, вокруг никого не было, и я могла себе это позволить. Но от этого начала опять пухнуть голова и путаться и застывать мысли. Поэтому я снова стала командовать себе, как в детстве: «Дыши! Не плачь, дыши!»…
К тому же я слышала, как говорили маме, что детей вообще может больше не быть. Я не могла ни осознать до конца, ни как-то понять этого до сих пор. В гинекологии я была так слаба, и в голове всё время был туман от этой слабости. Теперь туман развеялся. Почему? Сколько прошло времени, сколько я здесь? Моя голова яснее потому, что я стала здоровее или потому что она прояснилась от ужаса, что окружает меня? Я не могла пока этого понять. Хотя бы разобраться с тем, какой сегодня день. Володя с Кирой приходили накануне Нового года, теперь мне казалось, что Новый год прошёл уже давно. Но насколько давно? Своё тело я ощущала совсем иначе, настолько, что его будто вовсе больше нет. Кроме вот этого тошнотворного ощущения между ног теперь. Так нет, об этом тоже думать нельзя. Я подумаю об этом завтра, когда осмотрюсь. Я пойму, кто сделал или делал это, не сомневаюсь, что этот человек захочет посмотреть в моё лицо в сознании. Я пойму это по взгляду. Надеюсь только, что это был один человек…
Боже мой…
Я опять запрокинула голову, заставляя себя ровно, спокойно и глубоко дышать, не позволяя сбиваться и сбивать сердце с правильного хода. Я даже заставила себя заснуть, вспоминая, как мы с Валерой гуляли в усадьбу, какие мы обнаружили там замечательные комнаты, промерзшие и холодные, но пронизанные светом. Снега не было внутри, потому что почти все стёкла были целы, только иней выступал на стенах, и Валера даже сказал, что если растопить камины и печи, а дымоходы там просто перекрыты заслонками, но не заложены, то будет и тепло… Мне снова захотелось там жить. И, думая об этом, я заснула…
Наутро свет солнца сквозь довольно плотные облака проникал очень слабо, но это обычное наше зимнее северное утро, сизое, но радостное, потому что ночь тут у нас зимой так длинна, что кажется, не доживёшь до рассвета. Я открыла глаза, потому что меня трясли за плечо:
– Таня! Таня! Просыпайся. Слышишь меня?.. Зоя Михална, проснулась.
Я разлепила веки и увидела сначала просто свет, но силуэты быстро сконцентрировались и собрались в двоих человек: большущую тётку с желтыми от гидроперита дикими кудрями, впрочем, ей пора снова краситься, корни жуткие, изжелта-чёрные… И вторая, маленькая и какая-то жёлтая, с очень спокойным лицом, почти неподвижным взглядом небольших серых глаз, у этой, в отличие от первой, наверное, «очень модной», аккуратная причёска «бабетта», волосок к волоску начёсиком. Эта самая Зоя Михална внимательно смотрела на меня, но когда я, наконец, смогла сконцентрировать свои глаза на её, она немного приподняла свой взгляд куда-то вверх, будто мне на лоб.
– Таня, как ты себя чувствуешь? Танюша? – спросила она удивительно низким для её дробненькой фигурки голосом с хрипотцой, впрочем, она курит, я чувствую сильный запах табака, пропитавший её, потому и хрипит.
– Хорошо, – сказала я, чувствуя, что я уже не привязана к кровати. – А где я?
Я решила не показывать, что я понимаю, где я, тем более что тут со мной было уже… Я хотела сначала понять, что они думают, обо мне и что ещё мне готовят.
– Ты в больнице, тебе было очень плохо, но теперь всё будет хорошо. Ты помнишь, почему было плохо?
– Нет, – сказала я, и в этом не было ни капли притворства.
– Ничего. Мы поговорим об этом. Ты готова поговорить, Танечка?
– Да. Конечно.
– Очень хорошо. Сейчас будет завтрак, тебе обязательно надо есть, а потом тебя проводят ко мне, и мы побеседуем. Хорошо?
Она обернулась к тётке-громиле и сказала:
– Елена Евгеньевна, у неё дополнительное питание, не забудьте предупредить Анну Иванну.
– Конечно-конечно, Зоя Михална, не беспокойтесь, – кивнула громила, а я подумала, ну как у неё может быть такое красивое и интеллигентное имя-отчество? Её должны были какой-нибудь Громилой Косматовной назвать.
С этими словами доктор поднялась и направилась из палаты, но на пороге обернулась:
– Постельное поменяйте ей, помойте и новое бельё дайте. Но сначала покормить.
Она ушла, а громила Евгеньевна по-хозяйски отбросила одеяло.
– Пфуй! Ну, вставай, давай, мыться пойдём! В столовой все от смрада сдохнут, если сразу пойдёшь. Давай-давай, живее!
Оттого, что я лежала много дней, у меня потемнело в глазах, едва я села. Качнувшись, я задержалась на кровати. Н-да, смердит от меня изрядно, потом и не только моим, семенем и грязью, кровью даже и просто телом. Слишком…
– Не прикидывайся, принцессу дома станешь строить, тут не дворец. Давай, накидывай халат, а то кости по дороге растеряешь, скелетина.
Вытертый байковый халат жуткого какашечного цвета был мне сильно велик, но я уютно завернулась в него. Почти как в одеяло. Громила Евгеньевна взяла меня за руку повыше локтя и потянула за собой к двери, а я ещё не попала в какие-то стоптанные тапки босыми ногами. Пол, покрытый линолеумом очень холодный, будто там под линолеумом лёд. Или могилы… на лодыжках у меня синяки и ссадины, как и на запястьях, хоть ремни и мягкие, но кожу мне сильно повредили, и суставы болят, как будто их выворачивали…