Полная версия
Время жёлтых мангысов
Блез Анжелюс
Время жёлтых мангысов
Смерть и девушка
Струнный квартет No. 4 Франца Шуберта
Хоть многие считали её привлекательной, а некоторые даже – почти красавицей, Олиса считала себя уродиной. Уебищной уродиной. Искренне и без сомнений. Её раздражало в себе практически всё. Смотреть в зеркало на себя она не могла без отвращения, но смотрела, чтобы вызвать в глубине своей души ещё большее омерзение по отношению к самой себе. И это и понятно, ведь Олиса была невротиком и, как говорится, чем хуже, тем лучше. Ей казалось, что бывают такие минуты, когда время идёт на секунды, и всё это длится часами. Хоть ей было уже тридцать два года и она считала себя вполне взрослым человеком, Олиса никак не могла понять для себя, почему её отец не очень хотел её в детстве видеть, а мать, как правило, называла её «мразью» и «выродком». Поведение отца было необъяснимым, но как же ей втайне хотелось, чтобы он хоть однажды обнял её и посадил к себе на колени, назвав её при этом «своей маленькой девочкой». Но однажды она нашла для себя объяснение, что в её отношениях с отцом было не так: её мать была так холодна и деспотична, что отец, чтобы хоть как-то получить каплю любви, бегал по продажным женщинам, шлюхам или, как любила повторять Олисина мать – прошмандовкам и блядям. Как-то Олиса увидела настоящих блядей, которые завлекали клиентов у ресторана «Нептун», и она поняла, как привлечь внимание отца: нужно сделать свои губы пухлыми при помощи специальной операции и хирургически исправить форму своих оттопыренных ушей. Да, это и впрямь, был прекрасный план. Но для его реализации надо было немного поработать над финансовой частью для его реализации. И долгие десять лет она потратила на то, чтобы познакомится с разными мужчинами, которые могли бы ей заменить её отца, который не замечал её существования. Там были разные красавцы с характерными признаками мужского пола: моряк-нарцисс, проводивший больше времени у зеркала, чем за штурвалом корабля; старый толстый торговец антикварной мебелью, живущий с ещё более старой мамой; бандит-романтик, влюблённый в тайгу и стрелковое оружие, да, и ещё куча разного забавного народа, который почему-то Олисе пришёлся не по вкусу. Но она не унывала, а что ей оставалось делать, если положиться на кого-то было просто невозможно, а папа был ей защитой только в мечтах.
Одним словом, годы шли и не то, чтобы она старела, но медленно и верно Олисе начинало казаться, что кожа уже не та, да и мордашка тоже, ну а о фигуре говорить совсем не приходилось. Хотя губы она себе подкачала, да и оттопыренные уши вроде как привела в порядок, хотя, если честно, удовлетворение она испытала от этого весьма сомнительное, да и к тому же, ей всё время казалось, что уши у неё такие же оттопыренные, как и раньше. Зачем только столько бабок за это заплатила, да ещё и вынуждена была спать целых три месяца с мерзким потным шведом, чтобы эти бабки добыть.
Не мужчины, а козлы, но что поделаешь, если без этого на красоту сама не заработаешь.
Короче, вроде порядок навела с ушами и губами, даже липосакцию бёдер сделала, а принц всё не едет, да и нахер, если честно, ей этот принц, ей бы такого, как папа, вот это было бы другое дело. В общем, решила она сменить стратегию и залипла на модных эксклюзивных шмотках, а вдруг они помогут ей найти мужчину своей мечты. Правда, пришлось на время связаться с одним подонком-наркодилером, чтобы обеспечить себя с его помощью деньгами для покупки модных одежд. Чтобы освободить свою совесть от лишних мучений, Олиса повторяла про себя избитую фразу о том, что цель оправдывает средства. Много времени она потратила на это святое дело, носилась как угорелая из одного модного бутика в другой-наимоднейший. А бабок на это истратила просто несчетное количество, да и подругами обзавелась с такими же наклонностями. Ну куда же без подруг? Без подруг нельзя. Но счастье как-то, блин, всё не приходило. Словно маньяк переезжала она с одного модного показа в Милане, на другие – в Лондоне, Дюссельдорфе и Вене. Вроде купит себе одежонки от кутюрье, а в зеркало посмотрит – просто тряпки какие-то за баснословные деньги, да и сама – уродина, ни дать не взять. И главное лицо её в этом зеркале какое-то, блин, грустное и несчастное. Устала она очень, одним словом, от этой бессмысленности. Однажды, она сидела в каком-то безлюдном баре в Мюнхене и беспрерывно пила какой-то модный коктейль в одиночестве. Настроение было поганое. Ей хотелось нажраться и забыться. И тут она услышала музыку, которая прямо что-то перевернула всё у неё внутри: звучал какой-то струнный квартет Шуберта, и от пронзительных звуков этой мелодии ей стало прямо не по себе. Сколько же времени она потратила на эту мишуру и чушь, а главное, для чего? Она и сама не могла себе толком этого объяснить. Правда в том, что годы прошли, а счастья так и нет. И принца нет, и семьи, да и подруг настоящих тоже, одни какие-то тупые овцы, живущие в своих сомнительных козьих иллюзиях. Вся жизнь, как сплошной черновик: всё чего-то ждала, на что-то надеялась, а по делу – все мужики в её жизни – козлы, подруги – завистливые стервы, а чего-то такого, настоящего, в её жизни так и не было. Посмотрела она пьяным глазом на свои модные шмотки, на браслет Cartier, и горько заплакала, вторя мелодии Франца Шуберта. И тут она, закрыв глаза, вдруг реально поняла, что ничего ей так в этой жизни не хочется, как просто сесть к своему уже давно умершему папе на колени и почувствовать его тёплое объятие, и не нужно было бы больше никому и ничего доказывать, не бегать в суете за какими-то модными тряпками, не спать с мужиками-козлами, которых не любишь и не уважаешь, не претворяться хорошей и нужной, да и вообще, прекратить весь этот цирк, приносящий сплошные страдания в её слишком короткую жизнь.
ТТ@09.07.2021Тайные стихи
«Глупые стихи, что писал я в душной и унылой пустоте…»
Неизвестный античный автор,VI в. до н. э.Мой отец часто ходил по комнате: из угла в угол, по периметру и, даже, по кругу. Он говорил, что сочиняет стихи, правда я их никогда не видел, да и никто другой, если честно, тоже. Он говорил, что сочиняет их «в голову», поэтому ему не нужно их записывать. Он мог ходить по комнате часами, особенно зимними долгими вечерами, когда за окном гуляла вьюга и противно скрежетало в печной трубе. Внезапно он останавливался, поднимал указательный палец к потолку, как будто вспомнив что-то важное, потом стремительно шёл на кухню, где так же стремительно выпивал две рюмки водки с холодной и острой закусками, удовлетворительно кряхтел себе в пушистые, чуть посеребрённые сединой, усы, и вновь возвращался в гостиную, где вновь принимался без остановки ходить по комнате и сочинять стихи. Он называл это творческим порывом и запрещал отвлекать его по пустякам во время спонтанного стихосложения.
Неизвестно, что он понимал под пустяками, но когда во время очередного поэтического озарения внезапно умерла его старшая сестра, домашние решили его тоже не отвлекать этой печальной новостью, и поэтому отец узнал об её смерти уже спустя многие годы.
Эти незначительные детали жизни других он как-то не замечал и, погружаясь в мир спонтанной поэзии, жил в каком-то своём, особом мире, который был недоступен окружающим. Он ходил по комнате и сочинял. Что именно он сочинял никто из домочадцев не знал, но смутные догадки на этот счёт имели место быть.
Однажды, в воскресенье на кухне жарили блины, и он, схватив один из блинов, принялся тщательно его разглядывать на просвет. Затем он бросил его на тарелку и ринулся в гостиную чтобы что-то срочно записать в свой маленький блокнот, который хранил от других в глубокой мистической тайне.
В один из летних вечеров, накануне летнего солнцестояния, он достал из сундука старый офицерский кортик и зачем-то срезал им все апельсины с куста, который декоративно украшал наш крашенный в белый цвет подоконник. На расспросы по поводу происходящего он демонстративно ничего не ответил, вместо этого он извлёк из холодильника початую бутылку «Посольской» водки и стремительно выпил три рюмки, пренебрёгши какой-либо мало-мальской закуской. Его поведение было странным и не типичным для того человека, которого мы знали в течении последних лет, тем не менее, мы никоим образом не выражали негодования его феерическим выходкам, списывая всё это на внезапное творческое озарение.
Однажды, накануне дамского праздника всех красивых женщин, наша матерь обнаружила на кухонном столе отцовский блокнот, который тихо и скромно лежал между вчерашним варёным коровьим рубцом и большой банкой маринованных молдавских патиссонов из Болгарии. Блокнот, словно вольная морская чайка, лежал на столе раскрытый и невинный. Раскрытый на той самой странице, где рука отца зачем-то вывела стальным пером следующие проникновенные строки, посвящённые некой даме сердца:
«Хоть я давно живу с другой, но не прикажешь сердцу биться, когда…». Это всё, что удалось прочесть нашей любопытной матери, когда разгневанный отец не ворвался в кухню, разбив при этом хрустальную дверь, а затем с силой, наигранной силой, ударил свою жену наотмашь по щеке. Он вырвал из её трясущихся от страха рук блокнот, бросил себе за пазуху и на минуту закурил, глядя себе под босые ноги, с длинными, отросшими благодаря вкусной и здоровой пище, ногтями. «Бьет, значит любит!» – пронеслось у обомлевшей от внезапной пощёчины нашей матери в голове быстрее пули, и она сказала, обратясь к нему:
«Как это приятно, когда ты посвящаешь мне, твоей любимой жене, такие прекрасные вирши! А что там дальше написано? Прочти!». Но отец, нахмурив лоб, не удостоил её ответа. Он молча открыл холодильник, достал бутылку водки со слезой, налил себе большой мухинский стакан и, запрокинув голову как настоящий горнист, моментально опрокинул в себя его содержимое, закусив ломтем вяленой конины, которую ему прислал друг детства из Бурятии. После этого инцидента он не разговаривал ни с кем из домашних в течении недели. Чтобы забыть про этот неловкий случай, матери пришлось сварить борщ. На кости. На говяжьей. И на бруньках.
Вот все говорят об устрицах, ну хорошо, пусть не говорят, но думают. А что такое устрицы? Да ничего, просто дрянь какая-то, ничего не стоящий французский пшик, баловство полоумных. То ли дело, наваристый на буряке и барсучьем сале калмыцкий борщ! Это це дело, читатель ты мой! С таким борщом и свадьбу сыграть можно и поминки отпраздновать, да, что там свадьба, таким борщом можно и водолазов кормить и космонавтов, да и самого папу римского не стыдно, если честно. Вот такой царский борщ был сварен в тот день нашей рукодельной матерью, ровно между криками петухов и программой «В мире животных». Мы сидели в гостиной и вдыхали как наркоманы неимоверный мясо-овощной аромат, который лился из кухни словно церковный фимиам. В это самое время отец тихо стоял у подоконника и подсчитывал количество ординарных зелёных мух, которые занимались опылением куста флёрдоранжа, необычайно ароматного в том далёком году. На цифре семьдесят семь он сбился и, смачно и громко плюнув на пол, стремительно убежал на кухню, чтобы выпить холодной водки. Он называл это «теоремой сорок шесть». Мы спрашивали его об этом, но он как обычно не удосужился нам ответить что-то вразумительное, лишь неразборчиво буркнув что-то типа – «Не с барского плеча чай кафтан носить, а то умных вон поди много, а дураки перевелись совсем!». После таких делов состояние его здоровья резко ухудшилось, он впал в кому и кататонический ступор, не выходя из них годами. Редко, когда весенняя капель начинала звучать за окном, он открывал словно сомнамбула свои поддёрнутые поволокой глаза, и бубнил что-то невразумительное и мало жизнеутверждающее, что-то о ночных полях пшеницы и угрюмых болотцах, и об одиноких дождливых вечерах, когда нет покоя одинокому ночному страннику в непроглядной мгле. Ничто не помогало вывести его из этого поэтического состояния: ни знаменитый своими жизненными соками наваристый калмыцкий борщ, ни сербские трюфели, ни териберские голубые устрицы. Только стакан холодной водки, принятый через капельницу, под репчатый лук и краюху ржаного хлеба, сдобренного свежим чесноком, на несколько секунд возвращал его в привычную для нас всех реальность. Отец вскакивал по ночам на своём топчане и, обращаясь неизвестно к кому, произносил лишь краткий вопль «O madre, madre!» и вновь падал навзничь, как подбитый опьяненными ромом матросами огромный баклан. И вот однажды пришла телеграмма, странная такая телеграмма, подписанная Богом. Мы подумали, что это очередная дурацкая шутка, например, от дяди Баруха из Усть-Урсалы, был у нас такой дебиловатый родственничек, который промышлял незаконным промыслом козьей шерсти и подпольным производством оргазмотронов. Но всё оказалось куда печальней: это была действительно телеграмма от Бога, и Он вызывал отца к себе на совещание по каким-то срочным и неотложным делам. Времени на раздумье не давалось совсем. Понятно, что делать было нечего и надо было ехать. Собрали ему чемоданы, ну, сальцо там в промасленной бумаге, водку в резиновой грелке, чистый воротничок, десяток варёных яиц, четвертушку ржаного хлеба, да, ещё положили в дорогу расческу из рогов марала и двенадцать медных греческих монет, но это на всякий случай, мало ли что может в пути приключиться. На дорогу, конечно, выпили хорошенько водки по старому тюркскому обычаю, потом и на коренную и на посошок и, конечно, на ход ноги. Через аршин времени отец уехал, так и не оставив своего адреса назначения. А может и нет там никакого адреса? Какой адрес может быть у Бога? Разве что – «Бог. До востребования». В общем, через какое-то время жизнь опять наладилась: мы выращивали на подоконнике помидоры-черри, в ванне – лук-латук, занимались, так сказать, важными делами. Жизнь шла своим чередом, и было время и для печалей, и для радости, да, и для прочих плотских утех, если честно. Однажды, я ходил по комнате и повторял про себя в забытьи одну из эклог Вергилия, когда вдруг на глаза мне попался чудом завалившийся за хрустальный аквариум тот самый старый блокнот отца, в котором он всё время что-то записывал в коротких перерывах между питием холодной водки и загадочной программой «Время». Я открыл записную книжку наугад и замер на мгновение, как мартовский покойник в растаявшем на солнце снегу, многие страницы были вырваны, единственное четверостишье, которое предстало моему удивленному взору в этом ничтожном манускрипте было следующее:
«Маленький кролик бежит по опушке,
Солнце светит соснам в макушки.
Радостным светом сияет земля.
Кто мне ответит, а где же здесь я?
Соль солёна и ночь нежна,
Жизнь хороша и желанна жена.
Есть у меня и друзья и семья,
Кто мне ответит, а где же здесь я?»
ТТ@28.08.2021Тайная вечеря Авздотьи Педровны
Древнерусская тосказка
Про влечение к смерти и другие редкие духовные деликатесы
«Я не бегу.
На свете смерти нет:
Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете…»
Арсений Тарковский «Жизнь, жизнь».Ей было жалко саму себя ещё с раннего детства. Из этого нелепого чувства жалости проистекало другое чувство, или скорее желание – тихо и грустно умереть, свернувшись калачиком под ковром печальной осенней листвы или тоскливо по-собачьи утонуть в грязных желтых водах реки со странным татарским названием Сукаглея.
Учась в третьем классе деревенской школы, она, Авздотья, глядя на ускользающее в никуда русло реки, даже родила удивительную поэтическую фразу – «Река Сукаглея уходит в камыш», дальше дело правда не пошло, но и тут судьба устроила ей западлянку (какое странное русское слово!), оказалось, что эту фразу уже написал некто Арсений Тарковский задолго до рождения в этот мир самой Авздотьи Педровны.
Одним словом, в её странном влечении к смерти не было ничего удивительного, как мог бы отметить это Карл Густав Юнг, если бы он что-то знал про случай Авздотьи: смерть была повсюду, она витала в воздухе, парила вечерней землей и шелестела листвой деревьев.
Однажды Авздотья стала свидетелем бесчеловечного убийства большого чёрного петуха по кличке Кайзер. Ему бессовестно отрубили топором голову и пока вскипала вода для супа, безголовое тело петуха бессмысленно бегало по пустому двору, а голова всё кукарекала, как будто призывая посредством сакральной петушиной магии несуществующий уже для него наступающий рассвет. Прямо в этом прослеживались некие библейские коннотации, бес мне в ребро.
Да, такая смерть произвела впечатление, что уж тут говорить. От таких впечатлений жизнь отодвинулась на второй план и на трон бытия, если так можно выразиться, взгромоздилась её величество Смерть.
«Жить, не живя» – вот что стало основным лейтмотивом в дальнейшем существовании внезапно полюбившей смерть Авздотьи.
Ей понравились многие вещи, о существовании которых она раньше даже не догадывалась: тёмные пыльные кладовки, в углах которых были повешены, словно казнённые преступники, старые иконы, источающие запах безнадёжности и глубокого уныния; она любила аромат картофельных и репных ям, которые по её глубокому убеждению напоминали собой флёр могил и массовых захоронений.
Однажды она случайно забрела в какой-то подпольный тайный храм, который местные православные неофиты запрятали в неказистое и одиноко стоящее строение бани по-чёрному, и там она, словно бы оказавшись в какой-то опиумной курильне, вдоволь надышалась опьяняющим ароматом ладана или лауданума, который свёл её почти с ума своими глубокими инфернальными нотами хмельных хтонических тайных недр земли и запрещённых космических мистерий.
Из тёмных закопчённых от гари углов этой древней баньки смотрели на неё своими глубоко осуждающими глазами какие-то ветхие иконы, источающие внеземные космические волны, то ли с нереально далёкого Ориона, то ли с мифического Арктура. Было страшно и одновременно заманчиво находиться вблизи этого страха, как бы чувствуя свою сопричастность этой будоражащей душу вселенской жути.
Тьма, страх, истерзанное и распятое тело на кресте, заунывные голоса испуганных прихожан, всё это наполняло существовании Авздотьи какой-то особой значимостью.
О сладостный мир смерти и влечения к ней! Мир мёртвых, скрытый от нас ореолом непроницаемой тьмы. Сколько очаровательных открытий лежит на пути к этому удивительному миру. Всё светлое в жизни было как будто запрятано ею в кладовку, из которой ничего не могло выбраться наружу, чтобы нарушить незыблемость устоявшегося царства страха и лелеемой ею жути.
Безусловно, что и сама страна, в которой родилась Авздотья, давала пищу для страшных размышлений и трепета перед неизбежной карой Ойца Небеснаго и суровым персидским взором строгой женщины в чёрном, которую именовали Богоматерью, суеверно крестясь при этом три раза, рисуя в воздухе перстами символический инструмент древней римской казни.
Живописными были и сами окрестности, в которых испокон веков прозябали местные жители, как будто бы созданные рукой средневекового мастера эпатажа Иеронима Босха.
Старые покосившиеся избы, заросшие бурьяном и душистой крапивой; тёмные и глубокие овраги, полные инфернальных испарений и страшных, вполне оправданных, предчувствий.
А «добрые» детские сказки, в которых люди ели людей, жаря их в печи, травили друг друга или превращали в жаб; потом сказания про каких-то замурованных в стены цариц и цесаревичей, рассказанные на ночь «добрыми» бабками и няньками; или про страшные сатанинские пытки в казематах жуткого царя Ивана Грозного.
Вся эта византийская печаль и ужас, если честно, производили на Авздотью амбивалентное воздействие: она и ужасалась до жути и, одновременно, какое-то сладкое ощущение вечной тайны сосало у неё под ложечкой, как будто делая её сопричастной этой мрачной космической мистерии.
Бродя по кривым, как её собственная судьба сельским дорогам, полных ям и колдобин, она словно в горячечном бреду всё время повторяла стихи серебряного поэта не от мира сего – Велимира Хлебникова, как будто бы специально для неё им написанные:
«Точно больными глазами,
Алкаю, Алкаю.
Смотрю и бреду
По горам горя,
Стукаю палкою».
– Правда интересно, почему вокруг один кошмар и ужас? – часто задавалась Авздотья этим странным вопросом. Вот и сейчас, узнав на уроке родной литературы, чем закончилась судьба фрау Карениной, она опять задумалась об этом. Нет, не то, чтобы думанье было её коньком, но, ознакомившись с литературными судьбами таких персонажей, как Печорин, Раскольников, князь Балконский, наконец, volens-nolens, задумаешься об этом.
Ведь кто-то же всё это делает! Или может быть, подумаете вы, что князя Достоевского весь этот инфернальный мрак заставляли писать рептилоиды или орионцы? А сиятельный граф Толстой не сам разве извлекал эти мысли из своей головы, а с помощью гиперболоида инженера Гарина?
Впрочем, всё это чепуха.
– Может быть какой-то страшный недуг поразил всю эту страну ещё с древних времён? – опять начала свой внутренний диалог Авздотья, – например, какой-нибудь русский сплин или древнерусский рак?
Надо сказать, что в той местности особым культовым шиком были похороны и всё, что было связанно с заупокойными ритуалами. На похороны и поминки все шли как на праздник.
Никакой Первомай и День Октябрьской звезды не могли сравниться с этими истинно народными гуляньями: бабки истошно скулили, вызывая своим заупокойным воем ужас и трепет в душах собравшихся на тризне; гречишные блины и кутья съедались во славу вечной жизни новопреставившегося, а мутный шмурдяк, изготовленный на буряке и картофеле в больших количествах выпивался за упокой души усопшего и за его «комфортное» пребывание в мире ином.
Как древние мантры повторялись за столом такие совершенно бессмысленные фразы, как «Все там будем» или «Бог дал, Бог взял» и тому подобная ахинея.
Согласно древнему ассирийскому культу, покойников клали в гроб-лодку без вёсел, обитую кумачом, из-за чего этот ритуальный объект напоминал собой космический спутник, правда отправляли его после завершения мероприятия не ввысь, а в диаметрально противоположенном направлении – в сырую землю, в глубокие хтонические недра.
Приметы в той стране тоже были странные: например, если на вашем пути встретятся похороны, то будет вам счастье, а проживание напротив кладбища вообще считалось редким везением. Был ещё такой суеверный изыск – как наступить в говно, особенно собачье, тогда пределов этой радости не было бы вообще.
Наверное, жизнь Авздотьи Педровны могла бы сложиться иначе, если бы она имела возможность ознакомиться с редким по красоте и грациозным по замыслу высказыванием одиозного немецкого философа Мартина Хайдеггера – «Человек не господин сущего. Человек пастух бытия», но к счастью или к несчастью она никогда не знала о его существовании, к тому же, Хайдеггер считался оголтелым фашистом в среде славянских интеллектуалов, и его мысли в той стране не приветствовались совсем.
Все эти мелочи, на первый взгляд, создали у Авздотьи весьма стройную систему влечения к смерти и искреннего желания к ней прикоснуться как можно скорее. Там, где обычные люди по глупости своей ищут радости бытия и счастья, она скрупулёзно выискивала атрибуты смерти и её физического проявления.
– Просто так радоваться жизни могут только моральные уроды и абсолютные дегенераты, не способные страдать и чувствовать боль окружающего мира. Ведь вокруг нас смерть сеет свой урожай и скалит свою ненасытную волчью пасть, – так часто думала про себя она и при этом наслаждалась одной, только ей известной, правотой в этом вопросе. Впрочем, с ней об этом и так никто не дискутировал.
Была ли у Авздотьи семья и дети? Автор не может ответить на этот вопрос однозначно, так как не знает точно, но надеется, что нет, так как понятно даже самому отсталому буряту, лишенному какого-либо понимания насчёт вечного противоборства добра и зла, что такая семья была бы воистину несчастной и проживала бы в тягчайших условиях вечного невроза и глубокой мистической паранойи.
Здесь, право, стоит на мгновение остановиться и пойти путём метафор и иносказаний, к чему были склоны наши далёкие предки, нашедшие когда-то свой тихий и безопасный Эдем за прочными монастырскими стенами в горных массивах Лигурии и Пьемонта, сразу после окончательного падения Римской империи, которую историографы именовали великой.
Бывают такие острые камни, которые лежат в русле реки и тщательно сопротивляются отдаться силе и влиянию мощного водного течения, но в конечном счёте, спустя тысячелетия, они превращаются в валуны, обтекаемые и круглые, поддавшиеся водной стихии, которая изменила их форму.