Полная версия
Возвратный тоталитаризм. Том 1
Как логическая конструкция понятие национализма достаточно «пустое» (это – «концептуальный туман» или «концептуальная трясина», по выражению К. Гирца[26]), что позволяет нагружать его любыми значениями коллективности, которые вкладывают в него социальные акторы при апелляции к символическим значениям «национальности» и всегда с учетом перспективы других действующих лиц – как своих союзников, так и оппонентов, включая и воображаемых персонажей (например, «врагов», «союзников», «друзей»). В различных контекстах («дискурсах») это понятие обычно наполняется смыслами, привносимыми членами группы, идентифицирующими себя как общность по этническим признакам и всегда только в соответствии с определенными социальными интересами группы: борьбы за статус в иерархии, за общественное или государственное признание, за участие в распределении материальных или идеальных символических благ (казенных или иных доходов, привилегий, льгот, чести, превосходства, силы, благородства, «культурности» и пр.). Тематика национального всегда окрашена борьбой с другими реальными или воображаемыми акторами (соперниками, врагами, союзниками) за престиж, авторитет, власть, социальные позиции, за ресурсы или их защиту, стремлением к достижению идеальных целей, мобилизацией своих сторонников и дискредитацией противников и т. п.
Решающим элементом конструкций национализма следует считать институциональную базу «общности происхождения»: общность может быть представлена структурами общества (политической, экономической, классовой, сословной, этнической, конфессиональной, территориальной и т. п.), общины, негосударственными организациями «гражданского общества» или структурами государства. Последнее принципиально меняет националистическую идеологию, поскольку придает ей статус государственной принадлежности (подданства или гражданства), защищенной от критики и изменений силой легального принуждения к ее принятию и защите. Поэтому борьба за институционализацию «нации» (правовое закрепление особости национальной принадлежности) обычно носит выражено политический характер.
Общий тренд эволюции национальных представлений (как и многих других социальных определений и образцов) состоит в постепенном ослаблении аскриптивности в социальных характеристиках и усиливающейся универсализации значений, которые ранее считались «прирожденными», «естественными», а потому – неизменными, то есть природными – такими, как этническая или расовая принадлежность, пол, статус в социальной иерархии (принадлежность к аристократии)[27], в какой-то степени и религия, точнее – церковная или кастовая принадлежность. На протяжении ХХ века мы имеем дело с постепенным процессом размывания и перехода от этнического («примордиального») понимания национализма (единства по крови) к политическому или гражданскому национализму (единству граждан, открытой институциональной общности), то есть сдвига лояльности от одного типа общности (племенной, расовой, этнической, языковой, конфессиональной, локально-территориальной) к другой, предполагающей единство и солидарность по универсалистским критериям общественной причастности (политической, государственно-правовой, культурной)[28]. Второе не обязательно вытесняет первое, а скорее надстраивается над отношениями первого порядка, дополняя чувство ответственности перед следующими поколениями специфическим комплексом переживаний и сантиментов престижа национальной общности как государства, замещающего прежнее понимание сословной или родовой чести, в некоторых случаях – идеологическим сознанием особой миссии своего «народа» (нации)[29].
Политический национализм (общность происхождения равноправных граждан) невозможен без сложного и многообразного, дифференцированного «общества», «гражданского общества», то есть системы социальных связей, ассоциаций, объединений, союзов, основанных на солидарности акторов или общности их интересов, а значит – не имеющих в своей основе в качестве конституирующих отношения господства и подчинения. А потому политический или гражданский национализм сам по себе уже является симптом современного, то есть постмодерного, состояния общества. Концептуальные двусмысленности возникают потому, что попадающие в поле внимание исследователей феномены модернизации и, соответственно, строительства национальных государств исходят как нормы интерпретации из первых теорий национализма, построенных на опыте европейских политических движений к национальному государству.
Положение этнической общности в закрытых, иерархических системах оказывалось равнозначным «сословному» со всеми сопутствующими значениями «чести», «благородства», «превосходства» или, напротив, лишенности ценности, когда речь идет не о сопоставлении с другими «народами», «странами», а о принадлежности к «верхам» и «низам». В этом плане принадлежность к «народу» синонимична с общностью в «низости», «подлости» и других подобных социальных маркировках, указывающих на ее низкий статус или занятия, которые вызывали у других групп презрение, страх, отчуждение и порождали у членов общности чувство коллективного унижения, подчиненности, иногда – несправедливости социального порядка. Соответственно, появление в публичном пространстве свидетельств подобных отношений может служить более адекватным признаком многослойности социальных структур, сочетания архаических и модерных пластов регуляции, чем формальные характеристики государственных образований[30].
В условиях сильной и длительной дискриминации этнонациональной общности (или этноконфессиональной, этносословной группы, определенной по аскриптивным, то есть внешне приписываемым и не подлежащим изменению признакам), понимания отсутствия каких-либо реальных перспектив улучшения положения группы, тем более – сознания абсолютной безнадежности положения, у ее членов возникают утопические конструкции «национального» и, возможно, при некоторых обстоятельствах, эмансипационные идеологии нации, консолидация на основе идеи «освобождения» – от империи или другой угнетающей нации, доминирующей религии. Так было в Польше, в балтийских странах, у некоторых народов Кавказа и др.
Напротив, закрепление господствующих позиций властвующей группы может обосновываться поддержкой подданных, апелляция к аморфной массе которых строится на мифологии «общности их происхождения» с власти предержащими. Тем самым некоторые значения власти (приписываемые властью самой себе добродетели и воображаемые достоинства – героизм, патриотизм, готовность к самопожертвованию, высокая нравственность, бескорыстие, духовность и т. п.) распространяются на всех подданных.
Соответственно, присвоение социально депримированными группами символического статуса, которым наделены те, кто у власти, кто обладает ресурсами, благами, означает не просто постулирование их родственности (единства происхождения), но и намек на то, что и у низовых слоев также есть своя толика «чести», частные привилегии, права на преимущественное занятие некоторых социальных позиций (право на госслужбу, работу в правоохранительных органах или системе образования, продвижение по карьерной лестнице), которыми пользуются высокостатусные группы. Например, претензии на получение преференций при распределении социальных благ (в социальном обеспечении или медицинском обслуживании, получении жилья, работы и пр.). Квалификация русских как «государствообразующего народа» может выступать как основание для претензий на получение дополнительных льгот или преимуществ, то есть быть маркером социального неравноправия в низовых слоях.
Интеграция целого строится на сознании угроз (внутренних или исходящих извне) положению членов общности, возможной апелляции к власти за защитой (восстановлением справедливости) и необходимости ответной поддержки власти[31]. Доступным и понятным характер идеологического использования конструкции «национализма» делает только конкретизация латентных интересов «этнонациональной» или «национальной» группы. Никакой же общей теории «национализма» не может быть создано, поскольку весь смысл концептуальной работы в сфере исследования национализма заключается в сравнительно-типологическом описании своеобразия того или иного проявления или вида «национального» (движения, идеологии, институциональных практик), отталкивающегося от генерализованного понятия «национализма», получающего нормативный характер, но именно потому непродуктивного в эмпирическом плане. Хотя сами по себе интегративные представления о коллективном целом лишены определенности, они служат условием для экспликации исторического или политического представления о «национальном». Другими словами, конструкции коллективного целого могут быть развернуты в любом отношении, которые оказываются значимыми для институтов господства.
Поэтому эмпирическая типология национализмов требует учета идеологического или политического характера значений национального – тех смыслов, которые вкладывают действующие акторы в понятие национального целого: здесь могут быть значимы моменты территориальной целостности, а следовательно – скрытая апелляция к власти как к силе, удерживающей единство регионального управления, к значению государственного языка (культуры, истории, литературы), то есть контроля в школах над подрастающим поколением и т. п. Национализм может быть эмансипационным (подчиненным в первую очередь требованиям гражданского общества, ориентированным на модель национального государства), соединяясь при этом с идеологией модернизации, либо, напротив, защитным и компенсаторным (подчиненным интересам правящего режима в сохранении сложившегося порядка, как в России, или каких-то радикальных групп, претендующих на власть, как это было в Германии или Италии, даже во Франции в 1920–1930-х годах)[32].
Для наших целей – анализа процессов в посткоммунистической России (другие страны здесь выступают лишь как основание для сравнения) – в общем и целом достаточно такой дихотомии для первичной проработки эмпирического материала, получаемого в ходе социологических исследований общественного мнения.
В первом случае интересы коллективной консолидации предполагают освобождение этнонационального сообщества («народа», «нации») от империи или какой-то другой внешней силы, как это было в Восточной Европе в момент краха социализма или в короткий период распада СССР и «выхода» союзных республик из Союза или попыток руководства автономных республик РСФСР повторить их опыт (Чечня, Татарстан); во втором – массовые интересы связаны с задачей сохранения патерналистского государства, с иллюзиями в отношении него.
Ключевые идеологические моменты современного русского национализма тесно соединены с травматическим переживанием краха СССР и поражения в холодной войне, утратой статуса супердержавы, занимавшего центральное место в структуре коллективной идентичности русских. Сознание принадлежности к огромной стране, одной из двух самых мощных в военном плане, которую «раньше все в мире боялись и уважали», восполняло у «маленького человека» никогда не проходящее чувство повседневного унижения, сознание хронической бедности, бесправия и зависимости от наглой и деспотической власти. В этом отношении русский национализм, как бы ни различались его отдельные версии и течения, питается негативной энергией массового ресентимента, с одной стороны, и коллективной фрустрации, с другой. Он лишен образов будущего, обращен в мифологизированное прошлое и занят преимущественно поиском внутренних и внешних врагов, виновников краха империи (второго на протяжении ХХ века), деградации страны, неудавшегося демократического транзита, незавершенной модернизации и т. п.
Поэтому можно характеризовать идеологию русского национализма как хроническое изживание навязчивых комплексов национальной неполноценности, порожденных повторяющейся при каждом новом режиме неудачей модернизации общества и болезненным переживанием исторической драмы несостоявшегося национального государства. Эта идеология радикально отличается от задач национальной консолидации, коллективной мобилизации для освобождения от внешнего господства, как это было в странах Восточной и Центральной Европы. Русский национализм носит защитный, компенсаторный, утешительный характер, будучи «оборотной», теневой стороной слабеющего великодержавного сознания. Никаких целей развития он не выдвигает и выдвинуть не может. Такого рода идеологии активизируются всякий раз, когда разворачивается кризис политической системы, возникает проблема смены или переходного состояния власти, а значит – необходимость ее оправдания и легитимации. Самые влиятельные идеологические течения русского национализма выполняют чисто консервативную функцию – апологию наличной структуры господства, а не выработку политических целей национального развития[33]. Смысловые основания прославления (или критики) власти могут радикально различаться между собой: от ностальгии по советскому коммунизму до блеска и величия бывшей российской империи, от мифов о расовом превосходстве русских до православного фундаментализма.
В новейшей истории России было четыре волны национализма, идеологические ресурсы которых используются путинскими пропагандистами и в настоящее время:
1) появление в начале XX века первых русских националистических партий и движений, представивших философию русского национализма (после реформ Александра II и вызванных ими противоречий между архаической системой патримониального бюрократического господства и быстрым развитием капитализма, соответственно, появлением зачаточных форм гражданского общества, сословного и местного самоуправления);
2) националистическая легитимация тоталитарного государства в 1930–1940-х годах. Отказ от идей «перманентной мировой революции» и переход к «построению социализма в одной отдельной стране» означали своеобразную идеологию реставрации империи. Первоначально она была нужна Сталину для того, чтобы оправдать ликвидацию партийных функционеров предшествующего поколения («старых большевиков») и подкрепить установившиеся институты господства апелляцией к дореволюционным традициям. После Второй мировой войны русский имперский национализм стал основанием для установления защитных барьеров против проникновения западных идей, демократической культуры, воспитания русско-советского патриотизма в ходе кампании борьбы с космополитизмом;
3) в эпоху брежневского «застоя», наступившего после свержения Хрущева, русский национализм стал постепенно приобретать характер полуофициальной идеологии. Коммунистическая идеология, окончательно дискредитированная хрущевскими реформами и подавлением «Пражской весны», фактически умерла. Советское руководство от целей коммунистической экспансии перешло к задачам консервации советской системы (именно на этот период приходится время социализации нынешнего руководства России);
4) последняя волна русского национализма поднимается после прихода Путина к власти. Реформаторы и ориентированные на Европу либералы в правительстве вытесняются сотрудниками органов госбезопасности. Это время реванша советской номенклатуры за поражение начала 1990-х годов, восстановление, а затем и закрепление господства антидемократической, антизападно настроенной бюрократии с характерной для нее идеологией «сильного государства» и приоритетом государственных интересов, осуждением «разгула демократии в 1990-е годы» и западного либерализма.
Путинская идеология (восстановление морально-политического единства власти и народа) сводится к следующим тезисам: «стабильность» (несменяемость власти), преодоление «хаоса», вызванного ельцинскими реформами, «традиционализм» или «возрождение Великой России», особый статус православия и его значение в деле «нравственного воспитания» общества («духовные скрепы»), борьба с западным влиянием (на роль «агентов» которого кремлевские политтехнологи назначили организации гражданского общества и движения за правовое государство и права человека).
Признаки неотрадиционалистского поворота в политике Путина появились в 2004–2005 году, перед празднованием 60-летия Победы во Второй мировой войне, превратившемся в помпезный, растянутый на год церемониал государственного величия. Произошедшая смена персонального состава российской элиты, замена демократов на КГБешников и генералов требовали иной легитимации политики и власти. Путин выразил его в своей мюнхенской речи в феврале 2007 года как принцип противостояния России и Запада, противоречия между США, «стремящимися к мировому господству», и возрождающейся, усиливающейся России, которую именно поэтому западный мир воспринимает как конкурента, которого стоит опасаться. Оборотный смысл этой мифологемы, определяющей направленность новой политики руководителей России, сводился к утверждению зоны особых приоритетных интересов России («русский мир», то есть все постсоветское пространство), что предполагало принятие системы защитных мер и изоляцию от вмешательства западных стран («экспорта демократий»), утверждение принципа «многополярного мира», свертывания курса на построение правового государства, приоритетность национального законодательства и ограниченный суверенитет международного права.
Оправдывающая эту политику национальная идеология представляла собой эклектическое смешение всех предшествующих обоснований русского национализма: реабилитация Сталина и советской государственной системы сочетается здесь с прославлением царских министров и генералов, усиление милитаристской риторики – с православием и цензурой в сфере культуры, СМИ, образования; историософия и мистика с запретом на критический анализ советского прошлого.
Восстановление патриотической гордости – при отсутствии видимых достижений – могло происходить только за счет навязывания обществу представлений о враждебности окружающего мира. Населению, с одной стороны, постоянно внушалась мысль о том, что западные страны, в первую очередь США, стремятся ослабить Россию, расчленить ее, поставить под контроль ее сырьевые богатства, что Запад – это исторический враг, насаждающий чуждую русской культуре мораль и идеологию либерализма, прав человека, разрушающий основы государственной солидарности. С другой – шло и идет непрерывное самовосхваление, подчеркиваются особые качества «духовности», «открытости», миролюбия и доброты русских. Тем самым проводится идея изоляционизма и «особого пути» развития России, отличного от западной модернизации, необходимости опоры на собственные силы, автономное развитие экономики.
Восстановление тотальных структур массового сознания шло незаметно для самого общества. Можно выделить два типа реанимированных идеологем: первые характерны для «закрытого общества» (демагогия осажденной крепости), страны, находящейся во враждебном окружении, нуждающейся в особых средствах защиты, требующей особого режима существования (бдительности, заботы о национальной безопасности, территориальной целостности), вторые – риторикой государственного патернализма, вобравшей в себя как остатки социалистической идеологии и массовой политической культуры советского времени, так и элементы новой постсоветского времени – болтовню о социальном государстве, национальные проекты и т. п.
Процесс реставрации структур тоталитарного сознания шел постепенно, одни понятия и представления замещались другими или играли роль вводных образований для последующей их замены на собственно тоталитарные идеологемы. Так, борьба с терроризмом (порожденным неспособностью новой власти решать проблемы нового федеративного государственного устройства – перейти от унитаризма к федерализму) трансформировалась в борьбу с международным терроризмом, потребовавшим военного вмешательства во внутренние дела других стран и участия в войнах за пределами России. Борьба с мнимым влиянием Запада (угрозой со стороны НАТО, США и других стран) способствовала переключению внимания общества с внутренних проблем на внешние, обоснованию необходимости применения чрезвычайных мер – «укрепления государства» (то есть освобождения власти от общественного, в том числе – парламентского, партийного, публичного контроля), отмены свободы слова и информации, а значит – превращению правящей клики в суверенного обладателя государственной машины насилия и принуждения и права распределения национальных доходов.
Государственный патернализм: базовая структура постсоветского массового сознания. Внешняя политика – область наименее проблематизируемая массовым сознанием. Она даже номинально не подлежит контролю со стороны «общества». Другими словами, внешняя политика в России, с точки зрения общественного мнения, приобрела чисто символический[34] или церемониальный характер, став обязательным предметом всеобщей аккламации. Поэтому она (как и военная доктрина или доктрина национальной безопасности) полностью закрыта для рациональной дискуссии в обществе[35].
Внешняя политика квалифицируется либо как череда политических провалов у реформаторов и демократов – у Горбачева и у Ельцина, либо как область наиболее значимых достижений – у Путина. Без переходов и аргументов. Само по себе такое восприятие какой-то области жизни указывает на «сверхценный» характер происходящих в ней событий. Отсюда – невозможность спокойного и прагматического анализа, болезненная чувствительность к вопросам «представительства национальных интересов» и «защиты национального достоинства»[36]. Особая важность этой тематики связана с тем, что других возможностей выразить значения «всего целого», национального единства, кроме как представив свою страну в борьбе с другими странами и силами (соответственно, с исходящими извне опасностями и угрозами), нет. Взгляд на коллективное целое семантически возможен (допустим) лишь как точка зрения власти, руководства страны. В этом заключается суть идентификации «страна – власть», «Запад —Россия», «враг – “лишь бы не было войны”». Страна не существует как совокупность самодостаточных и достойных самих по себе граждан, а лишь как власть («государство»), руководствующаяся только своими интересами, а значит – обладающая полным суверенитетом в отношении неопределенного множества своих подданных.
Частые споры по поводу того, движется ли Россия в сторону национального государства либо остается по преимуществу империей, довольно схоластичны. Их суть – сведение своеобразия российской государственности к одному из общепринятых классификационных определений. Если же исходить из содержания массового сознания, стараясь выделить определяющие коллективные установки и конвенции относительно природы российского государства, то здесь доминантным признаком «государства» будет идея права на насилие, на принуждение, ничем иным не обоснованное, кроме самого статуса государства. Другими словами, российское понятие «государства» логически тавтологично, государство – самотождественно, самодостаточно. Сам акт высказывания о государстве (власти) определяет, конституирует, формирует значения подданного, гражданина, подчиненного, обывателя – человека, во всем зависящего от государства. «Национальность» здесь – не характеристика единицы из множества равнозначных субъектов, образующего все целое, а лишь маркировка принадлежности или отнесенности к одному из государственных таксономических классов обывателей, которые не могут сами по себе стать «политическим телом». Точно так же в понятии «империя» значимым и привлекательным остается только одна идея: это идея насилия, объединяющего все разнородные территории путем принуждения или завоевания. В ней нет других общих значений, кроме триумфа силы, героизма колонизационных завоеваний, милитаризма, права повелевания. Дело не в империи как конституционной форме государства или истории его возникновения, территориальном принципе организации и управления, а в принципе легитимности – суверенности субъектов насилия. Поэтому в российском контексте «национальное государство» – это синоним «государства подданных русской власти».
В этом отношении оно имеет общее, взаимосвязанное или пересекающееся содержание с понятиями «патернализм», «национализм», «консерватизм», «империя», «великая держава» и другими, аналогичными по функции. Правильнее было бы сказать, что они имеют родственное происхождение, у них общие корни или истоки, общая посылка: консолидация через насилие. Поэтому важнейший фактор национального или коллективного «единства» – это всегда объединение не «за», а «против».
В публичном поле могут быть представлены (допустимы) лишь успехи руководства страны, защищающего «национальные интересы России», или осуждение «преступных ошибок» предшествующего руководства – отдача Крыма, вывод советских войск из Германии, «беловежский сговор» и пр.[37]
Суть этих «интересов» сводится к трем пунктам:
а) актуальная защита режима, его сохранение, то есть обеспечение условий функционирования крупнейших корпораций, возглавляемых доверенными лицами из ближайшего окружения Путина (уравнивание интересов отдельных групп с интересами всего населения);
б) противодействие «экспансии Запада», в частности – расширению НАТО: подавление либеральных идей и ценностей демократии, отказ от приоритетности международного права, прав человека, всего, что противостоит смысловым основаниям репрессивных режимов, утверждение символического авторитета России в мире;