bannerbanner
Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны
Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны

Полная версия

Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Харизматичный человек, блестящий и одаренный лингвист, Дворянков произвел сильное впечатление на кабульцев: он читал лекции в местном университете, устраивал поэтические чтения, брал интервью на пушту, в случае необходимости переходя на диалект собеседника[84]. Советско-афганские культурные связи, некогда утраченные, теперь восстанавливались. В 1960‐х годах во время одной из поездок Дворянков подружился с неким Нур Мохаммадом Тараки, тогда начинающим писателем, сочинявшим «„слезливые“ повести и рассказы о нелегкой жизни афганских бедняков»[85]. Они вместе ездили по стране, чтобы удостовериться в том, что только радикальная революция может трансформировать афганское «феодальное» общество. Профессор и его ученик, объединенные любовью к пуштунскому языку и верой в силу литературы как свидетельства о социальных проблемах, вскоре сыграют решающую роль в советской и афганской истории[86]. Положение Дворянкова в советской системе укреплялось год от года по мере того, как его ученики поднимались по ступеням служебной лестницы в государственных и партийных учреждениях. Благодаря дружбе с Дворянковым Тараки стал известен в Москве, куда он приезжал по программам обмена Союза советских писателей и Общества советско-афганской дружбы[87].

Полный энтузиазма Дворянков не сумел разглядеть некоторые назревающие проблемы. Сотрудники «сектора Афганистана» в ИВ АН СССР А. Д. Давыдов и Н. M. Гуревич (оба ученики Рейснера) изменили основанный на «пятичленке» подход своего наставника к экономической истории страны. С помощью данных, полученных в результате кропотливого исследования торговых архивов царских времен в Ташкенте, Гуревич показал, что Афганистан постоянно пребывал на феодальной стадии развития. Давыдов, исследуя афганскую «базарную» экономику, утверждал, что страна движется к капитализму[88]. Оба вывода влекли за собой политические последствия. Если Афганистан находился только на грани перехода от феодализма к капитализму, то радикальное перераспределение собственности вызвало бы хаос. А если он был «вечно феодальным» государством, то благоприятные революционные условия могли настать еще только через столетия.

Помимо этих разногласий по поводу экономической истории Афганистана, между различными востоковедами разверзлась языковая и интеллектуальная пропасть. Асланов, Лебедев и другие ученые создали условия для изучения пуштунского языка в МИВ/МГИМО, но там готовили не исследователей, а дипломатов. Рейснер изучал в основном персидскую цивилизацию, границы которой определялись распространением персидского языка, ислама и высокой культуры. Зависимость от первоначально выбранного пути привела к вытеснению нефилологических исследований культуры пуштунов, белуджей и пенджабцев. Рейснер и Асланов обучались во время работы в советском консульстве в Кабуле, но в Британской Индии подобных представительств не было, и британцы не пускали в Радж даже американских социологов[89].

Кроме того, «учреждение» советского Таджикистана способствовало еще большему пренебрежению к языку и культуре пуштунов. Когда этнографы в 1924 году выделили из Узбекской ССР Таджикскую АССР, а затем в 1929 году последняя получила статус полноценной союзной республики, такие ученые, как Семенов, посвятили себя изобретению таджикских традиций для этого нового государственного образования. Когда же к власти пришли таджикские интеллектуалы, такие как Б. Г. Гафуров, директор ИВ АН СССР с 1956 по 1977 год, началось серьезное изучение этой республики. Старые таджикские ученые, прошедшие обучение в Институте востоковедения, такие как М. С. Асимов (президент АН Таджикской ССР), объединились с российскими коллегами для создания Республиканского института востоковедения в Душанбе – исследовательского центра, куда таджикские исследователи могли бы возвращаться после обучения в Москве[90]. Режим правления персидской мусахибанской элиты покровительствовал пуштунской филологии и истории, однако советскому востоковедению не хватало настоящего центра изучения пуштунов.

Такое постоянное сосредоточение на персидском, а не на пуштунском мире может показаться вполне объяснимым, однако оно создало слепые зоны по отношению к политике самоопределения пуштунов. После 1947 года, когда раздел Индийского субконтинента превратил миллионы «патанов» в пакистанцев, Кабул начал выступать за создание «Пуштунистана», который замышлялся как национальное государство пуштунов, выходящее за границу линии Дюранда в сторону Пакистана. При внимательном изучении становится ясно, что позиция Кабула была рассчитана скорее на иностранцев и не включала серьезных внешнеполитических намерений. Подавляющее большинство работ о «Пуштунистане» (кстати, само это слово – персидский топоним) написаны не на пушту, а на персидском, и большинство людей, которые должны были жить на предполагаемых территориях этого государственного образования, понятия не имели, что находятся в «Пуштунистане».

Проблема, однако, заключалась не столько в лицемерии Кабула, сколько в том, что поведение афганских властей по отношению к политике идентичности пуштунов могло запутать иностранцев, желающих понять, что происходит в регионе. Несмотря на преждевременную деколонизацию Афганистана и его запутанную этническую структуру, мусахибанская элита, особенно после 1947 года, позиционировала себя как лидеров афганского государства, в котором доминируют пуштуны, и требовала самостоятельности… для другого пуштунского национального государства. Афганистан сам по себе был продуктом краткого межвоенного периода деколонизации, и его лидеры пользовались ярлыком пуштунской государственности, чтобы легитимировать себя перед иностранной и местной аудиторией. Однако они делали это, принимая одновременно послевоенную концепцию деколонизации, в которой идея свободы заключалась не в религиозном, а в национальном самоопределении, то есть в национальном государстве. Не имея филологического и страноведческого основания для того, чтобы дискредитировать притязания афганского государства на пуштунскую аутентичность на их собственных условиях, иностранные ученые должны были либо согласиться с притязаниями Кабула, либо провозгласить (как и поступили некоторые из них), что Пакистан фактически обеспечил альтернативную, если не лучшую возможность для национальных устремлений, чем межвоенная «постколония» (Афганистан) или родственное ей послевоенное образование («Пуштунистан»).

В Москве были ученые, способные разобраться в этой путанице, но серьезным исследованиям Афганистана мешала слабая институционализация. Давыдов и другие исследователи, хорошо владевшие пушту, придерживались терминологии «афганское крестьянство», избегая упоминания национальностей[91]. Лебедев преподавал пушту в МГИМО, но в ИВ АН СССР имелись только курсы персидского и индийских языков. Для таджикских националистов, таких как Гафуров, углубленное изучение пуштунской цивилизации поставило бы под сомнение легитимность персидского языка и персидского государства как примет модерности[92]. Те, кто занимался преподаванием пушту в МГИМО, в том числе молодой дипломат В. В. Басов, оставались институциональными маргиналами. А когда в начале 1980‐х годов в Институте востоковедения наконец-то начали изучать пушту, направления изучения языка стали зависеть от гендерного аспекта. Студенты с хорошими связями (в подавляющем большинстве мужского пола), желавшие работать в роскошных (по сравнению с Москвой) местах – Багдаде или Дамаске, – занимались арабским. Студенты (по преимуществу студентки) не столь элитного уровня были вынуждены довольствоваться корейским (билет в один конец в Пхеньян) или пушту[93].

И все же само присутствие большего количества женщин говорит о том, что академические реформы создали нечто новое в рамках социализма. Советская академия изменила жизнь таких людей, как В. А. Ромадин, бывший торговый моряк из Бишкека, защитивший в 1952 году кандидатскую диссертацию о племенах юсуфзай, а позднее вместе с археологом В. М. Массоном написавший первую общую марксистскую историю Афганистана[94]. М. Р. Арунова, игравшая одну из важнейших ролей в исследованиях этого региона, посвятила свою докторскую диссертацию изучению раннего афшаридского государства; в том же направлении развивалась деятельность ее коллеги Ю. В. Ганковского, о котором будет подробно рассказано в дальнейшем[95]. Крупные администраторы, такие как Гафуров, способствовали карьерному продвижению советских таджиков, таких как С. M. Мерганов, изучавший пушту в Душанбе, а затем в 1968–1969 годах служивший переводчиком в советском консульстве в Кабуле, где он познакомился с Дворянковым. После дипломатической службы он продолжил работу в ИВ АН СССР, где закончил диссертацию и вместе с Дворянковым вел переговоры с левыми активистами в Кабуле[96]. Медленно, с остановками и заминками, советская академия создавала культурную среду для взаимодействия русских, таджиков и пуштунов, Москвы и Кабула, Пушкина и Тараки, после краха эксперимента Амануллы и в предвидении революционного будущего.

Однако мираж «Пуштунистана» продолжал создавать напряженность. Для ученых старшего поколения, таких как Рейснер или Р. А. Ульяновский, возглавлявший сектор развивающихся стран Международного отдела ЦК КПСС, разногласия между Карачи и Кабулом поднимали вопрос: должен ли Советский Союз поддерживать самоопределение постколониальных государств и народов? Если главным критерием была деколонизация, то и Пакистан можно было рассматривать как прогрессивную силу в борьбе против британского империализма. Но если более высокой целью оказывалось постколониальное национальное государство, то навязывание урду пакистанским пуштунам или белуджам представлялось несправедливым. Ульяновский, однако, не был полностью убежден такой логикой. Москва предоставляла помощь Индии и Афганистану, но никогда не отворачивалась и от Пакистана, – в 1961 году был подписан первый советско-пакистанский договор о взаимопомощи. На практике, однако, такая позиция означала, что «в советских ВУЗах, включая ВУЗы спецслужб, до 1978 года количество изучающих малоиспользуемый язык урду, который не принадлежит ни одному из основных народов Пакистана, превышало количество изучавших язык пушту, на котором говорили десятки миллионов пуштунов региона»[97].

Это заявление бывшего советского советника в Афганистане В. Б. Кравцова кажется явным преувеличением, поскольку затушевывает сложности постколониальной диглоссии. Но Кравцов точно передал ту революционную точку зрения, которой придерживался Кабул и которая была принята многими действовавшими из лучших побуждений учеными, принадлежавшими к не имеющим своих государств народам. Если серьезно относиться к послевоенному национальному самоопределению, применяя этот критерий последовательно и считая национальное государство третьего мира прежде всего инструментом антиколониализма, то Турция с ее курдским населением или Пакистан с его пуштунами, как и любые другие государства, где во множестве проживают лица без собственного национального гражданства, должны быть раздроблены на части. Для самопровозглашенного революционного государства не поддерживать подобные стремления, не относиться к языкам и культурам своих народов как к равным по значению турецкому или урду было бы не чем иным, как лицемерием.

В сообществе страноведов точка зрения, которую высказывал Кравцов, воспринималась как заговорщический уклон. В 1958 году, в возрасте шестидесяти лет, после исследовательской поездки в Таджикистан скончался Рейснер, и его должность занял его почти сорокалетний ученик Ю. В. Ганковский[98]. Научная репутация Ганковского укрепилась после публикации монографии по истории Дурранийской империи, что стало основой его карьеры, в которой академические успехи совмещались с консультациями для КГБ[99]. При этом Ганковский стал также и председателем финансируемой Пакистаном советской Ассоциации друзей Пакистана. Извне казалось, что это общество занималось безобидным культурным обменом. В сотрудничестве с пакистанским коллегой поэтом Фаиз Ахмад Фаизом Ганковский работал над улучшением имиджа Пакистана, хотя в СССР активно действовала индийская культурная дипломатия. Благодаря Ганковскому Фаиз получил в 1962 году Международную Ленинскую премию «За укрепление мира между народами»; большинство его произведений было переведено на русский язык. Но Кравцов подозревает, что эта организация была только прикрытием другой деятельности[100]. «Если спросить меня как человека из КГБ, то [Ассоциация друзей Пакистана] это фактически их агентура», – говорил Кравцов[101].

Связи Ганковского с Пакистаном были только одной стороной его сложной судьбы. Как и его отец (и как Ульяновский), Ганковский был репрессирован и с 1947 по 1955 год находился в лагерях, однако остался ортодоксальным марксистом-ленинцем[102]. Обсуждение подробностей его ареста остается под запретом, но, судя по тем отрывочным сведениям, которые собрал один из исследователей, Ганковский, будучи офицером Красной армии, предотвратил казнь обвиняемого в политическом преступлении солдата. Он спас жизнь человеку, но получил восьмилетний срок, который отбывал в казахской степи[103]. «В Ганковском жило как бы два человека, – вспоминает его друг Хафиз Малик[104]. – Долгое заключение не озлобило Юрия на советскую систему. Он был горячим сторонником советской политики, но всегда оставался очень осторожным в своих словах и поступках»[105]. Малик вспоминал, что Ганковскому «строгая спартанская жизнь казалась естественной и „социалистической“. Длинными русскими зимами он ходил в одном и том же потертом костюме, а летом носил нечто подобное, но полегче. Однажды я подарил ему несколько хороших рубашек с дружеским намеком: „Юрий, пожалуйста, носи на здоровье“. Он отказался».


Ил. 2. Советский востоковед, профессор, доктор исторических наук Юрий Владимирович Ганковский, заведующий отделом Ближнего и Среднего Востока Института востоковедения Академии наук СССР. Фото Б. Бабанова, 1979 год (С разрешения РИА Новости)


Биография Ганковского не должна затемнять его впечатляющих научных достижений. В своей монументальной книге о Дурранийской империи ученый раскрыл финансовую и административную историю страны и пришел к тем же политическим выводам, что и автор экономической истории А. Д. Давыдов. По словам Ганковского, эмиры из династии Садозай обложили бедные пуштунские территории, составлявшие значительную часть империи, налогом, меньшим по сравнению с богатой периферией. Отдаленные богатые провинции Синд, Пенджаб и Кашмир и другие обеспечивали бóльшую часть налоговых поступлений. Действительно, во время Первой англо-афганской войны потенциальный афганский эмир в изгнании Шуджа-хан объяснил англичанам, что средства на афганскую армию получались главным образом «от доходов зависимых земель Пенджаб, Синд, Кашмир и Мултан, а часть из Хоросана» – до тех пор, пока зарождающаяся Сикхская империя не покорила их из Кабула[106].

Но богатые равнинные районы и Кашмир, собранные когда-то в Сикхскую империю, теперь принадлежали Пакистану. Раздел Британской Индии превратил историческое финансовое ядро афганского государства в пакистанскую территорию. Не было тайной, что постимперскому афганскому государству, лишенному своих богатых равнинных владений, все время недоставало денег. История показала, что афганскую империю можно было построить лишь благодаря господству Пенджаба и Кашмира. В более поздней книге Ганковский обратился к истории национальных движений в Пакистане, для того чтобы исторически контекстуализировать и, возможно, делегитимизировать силы левых пуштунских националистов, угрожавших разрушить Пакистан своими центробежными насильственными действиями[107]. Вместо того чтобы поддержать романтический левый пуштунский национализм, Ганковский показал, как консервативные пуштунские элиты и малики (богатые землевладельцы) вступали в сговор с пакистанской армией и элитой Всеиндийской мусульманской лиги, где преобладали пенджабцы, чтобы помешать воплощению идеи «Пуштунистана», в котором ведущую роль могли сыграть прогрессивные силы, которые заговорщики рассматривали как угрозу своим привилегиям. Пуштунские элиты использовали военный и полицейский аппарат пакистанского государства для подчинения себе крестьянства и рабочего класса[108]. Одним словом, сочувствуя, как и многие, стоявшим на стороне пуштунов левым, нельзя было принимать всерьез пропаганду Кабула о заговоре «единой провинции» и пакистанских «патанах». Разумные марксисты должны были указать на те реальные классовые интересы, которые объединяли Пакистан, а не предполагать там правление буржуазной пенджабской диктатуры, находящейся на грани краха.

Однако, как отмечал Кравцов, исследования Ганковским Пакистана и его лоббистская деятельность в пользу последнего стали смешиваться[109]. Из-за тесных связей Всеиндийской мусульманской лиги с иностранными правительствами независимый Карачи склонялся к оппортунизму и искал союзников не только в Вашингтоне. Пакистанские дипломаты были готовы давать взятки представителям советского МИДа и КГБ. Ганковский отправился в Пакистан, чтобы прочитать две лекции, но получил гонорар за десять. Не всегда он выступал и в качестве объективного наставника: Ганковский подвергал критике работы специалистов по пушту, в большей степени сочувствующих пуштунскому самоопределению, таких как Басов. Хотя последний быстро поднимался по службе в МИДе, престижные издания, такие как «Вестник Института востоковедения АН СССР», отказывались печатать его работы.

В сотрудничестве с Ульяновским из международного отдела ЦК Ганковский старался обеспечить своим пакистанским покровителям более мягкую линию советской южноазиатской политики. Тесные связи Москвы с Нью-Дели препятствовали любой пропакистанской деятельности. Индия «объективно» являлась союзником СССР, а такие ученые, как Г. А. Поляков и О. Жаров, монополизировали вопросы политики по отношении к Афганистану. Тем не менее в 1971 году, как утверждает Кравцов, Ульяновский звонил в Дели и умолял Индиру Ганди не вторгаться в Пенджаб. Это утверждение не противоречит и другим сообщениям. В апреле 1971 года Дурга Прасад Дхар, доверенный советник Ганди и посол Индии в Советском Союзе, в письме к индийскому секретарю Министерства иностранных дел Трилотхи Нат Каулю предположил, что Кабул «оказывает материальную помощь угнетенным восточным бенгальцам, возрождая их интерес к патанскому движению»[110]. На тайной встрече с индийскими дипломатами в Лондоне в июне 1971 года министр иностранных дел Индии Сваран Сингх открыто обсуждал возможность использования пуштунского национализма для разделения Западного Пакистана[111]. Индийцы не только рассматривали версию о том, что Кабул стал проводить ревизионистскую политику. Ганковский сообщил Хафизу Малику, что в 1971 году Москва уговорила Захир-шаха не поддаваться на просьбы его генералов взять Пешавар[112].

Союз Ульяновского и Ганковского, похоже, оставался весьма влиятельным на протяжении большей части эпохи холодной войны[113]. Они добились многого. После нескольких лет напряженности в отношениях между СССР и Пакистаном, начавшейся после инцидента с самолетом «У-2», Москва сохранила нейтралитет во время индо-пакистанской войны 1965 года и в апреле 1965 года приняла президента Мухаммеда Айюба Хана в Москве. У партийных лидеров наконец появилась возможность заявить о важности для СССР Центральной Азии, хотя делали они это поневоле. Если Таджикистан когда-то воспринимался как республика, стоящая «у ворот Индостана», то сорок один год спустя в Ташкенте состоялись мирные переговоры по урегулированию индо-пакистанской войны, в результате которых конфликт был погашен при участии ООН, причем СССР выступал в качестве гаранта[114]. В 1968 году после нескольких лет предварительных переговоров Председатель Совета министров СССР А. Н. Косыгин посетил город Равалпинди для подписания соглашения о поставках оружия. Освободительная война в Бангладеш и подписание в августе 1971 года Индийско-советского договора о дружбе и сотрудничестве обострили отношения в регионе, но даже во время этого конфликта «Индира Ганди не могла получить от Советского Союза разрешения на войну» против Пакистана. А. А. Громыко, посетив в это время Вашингтон, заверил Никсона, что «советская политика сделала все возможное, чтобы предотвратить конфронтацию»[115].

Возникает вопрос: не подорвало ли революционную идеологию то, что Москва приняла международный порядок? В беспощадном колониальном мире СССР и эмират Афганистан были насущно необходимы друг другу: советское правительство первым признало право Афганистана на существование, а Афганистан первым признал Советский Союз. Когда такие дипломаты, как Басов, приезжали в Кабул, они видели свидетельства пятидесятилетней советско-афганской дружбы: построенные с советской помощью здания, говорящих по-русски студентов и офицеров. Они могли посмотреть совместно снятый фильм, посвященный советско-афганской дружбе «Миссия в Кабуле» 1971 года, снимавшийся в Афганистане и Индии при участии тысяч статистов, где в качестве положительных героев выступали советские дипломаты, работавшие над тем, чтобы страна избавилась от колониального гнета и вошла в новый международный порядок[116].

Тем не менее победа в Великой Отечественной войне и взрывной рост числа независимых национальных государств, многие из которых стали ориентироваться на СССР, изменили приверженность Москвы Кабулу на международной арене. Фильм «Миссия в Кабуле» представлял 1921 год как финал национального освобождения, а не как начало борьбы, которая прервется в 1929 году. Советские дипломаты наблюдали, как авторитарная монархия подавляет интеллектуалов, выступавших за демократизацию и конституционное правление[117]. Когда один из них, Мир Гулам Мухаммад Губар, написал прогрессивную историю Афганистана с древних времен до Амануллы, Захир-шах приказал изъять почти все ее экземпляры[118]. Когда врачи диагностировали у Губара гепатит, режим Дауда отказал ему в поездке в Советский Союз для лечения. Вместо этого он эмигрировал в Западную Германию, где и умер весной 1978 года. Политика разрядки принесла мир, но ценой справедливости. Могло ли стареющее советское руководство справиться с кризисом?

Ускорение справедливости, замедление времени

Слабость работы советского правительства со странами третьего мира стала заметна вскоре после начала этой работы. Все более воинственная Китайская Народная Республика, возглавляемая Мао Цзэдуном и Чжоу Эньлаем, становилась привлекательной альтернативой советскому социализму[119]. Постколониальным странам казалось, что СССР по сравнению с маоистской державой слишком доволен существующим положением вещей, помирился с белыми империалистами и не намерен вести с ними революционные войны. В тех странах, где левые не стояли у власти, они спорили о том, кто олицетворяет «подлинный» антиимпериалистический социализм – Москва или Пекин[120]. Зимой 1963/64 года Чжоу Эньлай побывал в десяти африканских странах, Бирме и Пакистане, предлагая всем помощь. Вскоре Китай осуществил крупный железнодорожный проект в Танзании, чтобы соединить богатую медью Замбию с Дар-эс-Саламом – портом в Индийском океане. Иными словами, Пекин поставил Москву перед выбором: «…либо продолжать путь мирного сосуществования, надеясь выиграть битву с капитализмом посредством экономической конкуренции как внутри самого Советского Союза, так и на примере своих протеже в развивающемся мире, либо укреплять свой тыл в соревновании с Китаем, рискуя отношениями с Западом, чтобы продвигать более воинствующую марку революции»[121].

Китай был не единственной проблемой. Многие проекты, продвигавшиеся Советским Союзом в странах третьего мира, не принесли ему политических дивидендов. Посмотрим, что произошло в Гвинее, где СССР впервые попытался сыграть существенную роль в жизни лежащих к югу от Сахары стран Африки[122]. Вскоре после того, как 2 октября 1958 года Гвинея отказалась от членства во Французском сообществе в пользу полной независимости, ее лидер Ахмед Секу Туре подписал соглашения с Советским Союзом и Чехословакией о поставках товаров и тяжелого вооружения[123]. Это казалось многообещающим началом: в колониальные времена Туре изучал марксизм-ленинизм вместе с французскими коммунистами и был известен как «отец-основатель гвинейских профсоюзов»[124].

Но вскоре возникли непримиримые разногласия. Туре энергично стирал социальные различия и увлеченно занимался развитием сельскохозяйственного производства, но его не манили советские идеи о пролетарском классовом сознании и индустриализации[125]. Советские дипломаты жаловались, что Туре расхищает средства, выделяемые стране для создания важных проектов[126]. Гвинейцы сетовали на то, что СССР строит бесполезные объекты: американский посол писал, что «при постройке советской фабрики консервированных томатов в Маму не учли того, что в этом районе не имелось ни помидоров, ни воды»[127]. Впоследствии Туре дистанцировался от Москвы, а после забастовки учителей изгнал советского посла из страны, обвинив его в заговоре[128]. Вместо советских делегаций в страну зачастили китайцы, впечатлившие гвинейцев своей политической установкой: тратить на жизнь не больше местных жителей[129]. «Национальные демократы», подобные Туре, которые, согласно советским догмам, должны были двигаться к социалистической экономике, теперь превратились в «националистов», подозреваемых в приверженности маоизму.

На страницу:
4 из 6