bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

В самом начале, когда Однорукий Монагас увидел Айзу на автовокзале, он испытал потрясение, а впервые прильнув глазом к отверстию и в косом свете, падавшем из оконца, рассмотрев обнаженное тело девушки, решил, что перед ним потустороннее существо, и толстяк ощутил, как у него перехватило дыхание.

Ему было невдомек, что он стал первым мужчиной, узревшим наготу Айзы. Он почувствовал слабость в распухших ногах, которые подгибались, отказываясь держать его огромный зад, и чуть было не грохнулся на пол – пришлось на несколько мгновений прислониться лбом к стене и ухватиться за край стола единственной рукой.

У Монагаса тут же пересохло во рту, он разинул его как можно шире, чтобы воздух проник в легкие, и принялся мастурбировать, привалившись к стене. Сперма стекала по грязным обоям с желтыми цветами, но он не обращал на это внимания. Затем бессильно плюхнулся в обшарпанное кресло, которое жалобно заскрипело под его ста тридцатью килограммами жира, и долго сидел с широко раздвинутыми ногами, с расстегнутой ширинкой, глядя в одну точку, потому что перед его глазами все еще стояла невероятная картина, которую он только что созерцал.

– Никогда не думал, что на свете существует что-то подобное! – хрипло проговорил он. – Никогда!

Стены комнаты были оклеены фотографиями голых женщин, вырванными из самых откровенных мужских журналов, однако сейчас, окидывая взглядом эти тела, которые прежде казались ему совершенными, он видел перед собой всего лишь собрание уродливых карикатур.

Однорукому от рождения, тучному, вонючему и рано облысевшему Мауро Монагасу приходилось довольствоваться разглядыванием журналов или услугами самых дешевых проституток. В тех редких случаях, много лет назад, когда он пытался вступить с кем-то в более прочные отношения, он всегда чувствовал, что его грубо отталкивают, и калека быстро пришел к выводу, что ему суждено в одиночестве толстеть в жалкой гостинице, доставшейся ему в наследство от матери. Заполучить постояльцев с каждым разом становилось все труднее, поскольку здание разваливалось прямо на глазах.

В его жизни не было ничего такого, о чем стоило бы помнить, если не считать того воскресенья, когда он чуть было не угадал всех шестерых победителей из «лошадиной таблицы», но упустил возможность разбогатеть, и в свои почти шестьдесят он был законченным неудачником.

Повинуясь влечению, сопротивляться которому не было никакой возможности, он с трудом поднялся и вновь прильнул глазом к отверстию.

Лежа на кровати, как раз напротив, Айза была поглощена чтением, и толстяк смог в свое удовольствие рассмотреть ее крепкие слегка раздвинутые ноги, гладкие бедра и легкую выпуклость темного мыска, едва прикрытого крохотными белыми трусиками. Он представил себе, как погружает лицо в ее промежность и целует, ища языком нежный и сладкий вход в розовую пещеру, которую наверняка до сих пор никто не исследовал, – и рот его наполнился влагой, густая слюна потекла вниз и застряла в седой бороде.

Он с удивлением обнаружил, что впервые в жизни за короткое время достиг второй эрекции, и прямо-таки прилип к отверстию, возбужденно щупая себя, пока в соседнюю комнату не вошла Аурелия Пердомо и не села в ногах Айзы, лишив его возможности пожирать девушку глазами.

Ночью, лежа в кровати в своей вонючей каморке, по которой свободно бегали тараканы и клопы, Однорукий Монагас в течение нескольких часов не мог заснуть, вспоминая чудесное видение прошедшего дня.

Воскресенья были особенно замечательными днями в жизни Айзы, не только потому, что братья отдыхали от тяжелой погрузки и разгрузки кирпичей, но еще и потому, что это была единственная возможность выйти из заточения и немного подышать свежим воздухом.

Рано утром, еще до того, как шпана и шайки карманников высыпали на улицы, девушка с братьями и матерью покидали пределы района и углублялись в другой Каракас – зону фешенебельных микрорайонов, Восточного парка – или даже отправлялись в густой лиственный лес у подножия Авилы и дальше, за Сан-Бернардино[9].

Это были долгие прогулки вчетвером: они наслаждались обществом друг друга и природой, потому что Каракас, по их мнению, был замечательно расположенным и очень красивым городом, хотя и казалось, что люди одержимы неистовым желанием его разрушить.

Было такое место у подножия Авилы, где высокий водопад с шумом обрушивался вниз среди крон величественных сейб[10] и каоб, которые давали тень бравшей там начало речушке. Айзе нравилось приходить туда первой, чтобы в одиночку насладиться неописуемым душем ледяной воды, которая словно освобождала ее от пота, вони и напряжения, накопившегося за столько дней заточения в грязной каморке.

Затем, уже чистая, она растягивалась на траве где-нибудь в укромном уголке, чтобы насладиться обильным завтраком, который приносила Аурелия: типичные креольские лепешки, начиненные сыром вперемешку с канарским гофио[11], обнаруженным ими в одной лавчонке, которой заправлял выходец с Ла-Пальмы. В это время они строили планы, как наконец-то получат документы и смогут подыскать себе пристанище в другом районе города, где Айза будет избавлена от необходимости влачить существование добровольной затворницы.

– Если бы вы позволили мне работать, дело бы пошло быстрее! – настаивала она. – Я чувствую себя совсем никчемной!

Однако Себастьян, который по праву старшего сына без споров стал главой семьи, был категорически против, и его поддерживали мать и брат:

– Нет, пока мы не переедем и не узнаем лучше здешнюю жизнь. Это тебе не Лансароте, я постоянно слышу о том, что пропадают девушки. Одних насилуют и убивают, других увозят в публичные дома на нефтепромыслах или переправляют в Колумбию и Бразилию. Кто знает, что может случиться, когда нас не окажется рядом, чтобы тебя защитить!

– Я не ребенок!

– Да! – сказал Себастьян. – К несчастью, ты не ребенок, однако и это не наш мир, и нам еще неизвестны здесь все входы и выходы. Люди приезжают отовсюду, есть и не только бедные эмигранты вроде нас, желающие одного – заработать на жизнь и вырваться из нужды. Вместе с крестьянами, рабочими и изгнанниками просочились воры, убийцы, аферисты и сутенеры, по которым плачут все тюрьмы Европы.

– А кто такой сутенер? – поинтересовалась его сестра.

– Человек, который охотится за девушками, чтобы превратить в проституток, – вмешалась Аурелия. – Такого, слава богу, на Лансароте не водилось.

– Как человек может заставить женщину заниматься проституцией против ее воли? – удивленно спросила Айза. – Я этого не понимаю.

– Я тоже этого никогда не понимала, однако это так, – убежденно сказала мать. – Они накачивают их наркотиками, спаивают или избивают, точно не знаю, но такое было всегда, и Себастьян прав: этот город небезопасен, и, пока мы в нем не освоимся, нам придется держать тебя на привязи.

– Но ведь другие девушки…

Аурелия Пердомо не дала ей закончить, мягко погладив дочку по лицу.

– Ты не такая, как другие девушки, Айза, – сказала она. – Мы обсуждали это много раз. Мужчины испытывают к тебе сильное влечение, и это принесло нам слишком много проблем. – Она слегка улыбнулась. – Положись на своих братьев, – попросила она. – Они делают все возможное, чтобы вытащить нас отсюда. Это вопрос нескольких дней!

Однако дни оборачивались неделями, а те – месяцами, потому что к прежним тратам присоединялись все новые, и всем не раз приходилось ложиться спать без ужина, поскольку заработков двух поденщиков и тех грошей, которые женщины выручали за шитье, не хватало, и найти приличное жилье, подальше от этого жуткого района и мрачного здания, по-прежнему не было возможности.

Так что Айза научилась смирять себя и помалкивать, хотя часто думала, что сойдет с ума от тоски и бездействия, особенно в те долгие часы, когда мать уходила, чтобы отдать готовую работу или выстаивать бесконечные очереди перед окошками Управления по делам иностранцев. Тогда девушку охватывало тягостное ощущение, что стены вокруг нее смыкаются, и ее обуревала тревога, будто за ней постоянно следят чьи-то невидимые глаза.

Однако она изо всех сил старалась отогнать от себя подобные мысли, опасаясь, что они станут навязчивыми, поскольку это чувство – что за ней следят – не покидало ее с тех самых пор, как она превратилась в потрясающей красоты женщину, и дома, в Плайя Бланка, стоило ей переступить за порог, мужчины провожали ее восхищенными взглядами.

Пришлось Айзе отказаться от привычки гулять по пляжу, бредя по щиколотку в воде, поскольку такие прогулки превратились в главное развлечение местных парней, а когда мать посылала ее за хлебом, множество глаз – она об этом знала – следили за ней украдкой из окон.

Ясно, что своим присутствием она провоцировала мужчин, пробуждая в них самые низменные инстинкты, как ни пыталась этого избежать. Уверенность в том, что это и есть причина ужасных несчастий, обрушившихся на ее семью за последнее время, тяжким камнем ложилась на душу, и, хотя братья и мать старались избавить ее от подобного чувства вины, оно по-прежнему гнездилось в глубине ее сознания.

Ее тело, ее лицо и Дар, унаследованный от какой-то неведомой прабабки и позволявший «усмирять зверей, приносить облегчение страждущим, приманивать рыбу и утешать мертвых», превращали Айзу Пердомо, единственную девочку в роду Вглубьморя за пять поколений, в совершенно исключительное, но вместе с тем – по этой самой причине – крайне уязвимое существо.

Способность разговаривать с мертвыми отличала ее от остальных людей и в то же время придавала ей отстраненный и неприступный вид, возбуждавший и привлекавший мужчин, словно они догадывались, что им никогда ее не заполучить. Вот почему с того времени, как Айза Пердомо осознала, что превратилась в женщину, она чувствовала себя загнанным зверем, которому, казалось, никто не намерен давать передышки.

– Порой мне хочется изуродовать себе лицо или отрезать грудь, – совершенно откровенно признавалась она матери. – Только тогда все успокоились бы. Зачем мне все это – то, чем меня наделила природа или кто бы там ни был, – если это вынуждает меня сидеть взаперти, словно я какая-нибудь прокаженная, и приносит нам всем сплошные несчастья? Прямо напасть какая-то!

Аурелия старалась заставить ее выкинуть эти мысли из головы, однако в глубине души была вынуждена признать, что действительно, не будь ее дочь так красива, жили бы они себе и не тужили на Лансароте, и Абелай Пердомо, двухметровый здоровяк, которого она так любила, не погиб бы в море.

Но никто не был виноват в том, что Айза такой уродилась. Ни она сама, ни ее родители, ни далекая прабабка, унаследовавшая магические чары от Армиды – та была первой колдуньей, обосновавшейся на Канарах, и, по преданию, от нее и передавались потомкам сверхъестественные способности.

Но как от них избавишься?! Изуродовать лицо или отрезать грудь, как в тяжелые минуты предлагала сама Айза? Такое можно ляпнуть лишь сгоряча, и они обе это понимали. Только время было властно над красотой Айзы Пердомо, и, пока ее собственная природа не разрушит изнутри совершенную гармонию ее тела, она обречена жить в нем, как бы тяжело ей ни приходилось.

– Когда мы покинем этот район, все будет по-другому, – неустанно повторяла Аурелия. – Потерпи, дочка! Всего лишь немного потерпи.

Однако Айза знала, что ничего не изменится: мужчины везде одинаковы – да ты хоть океан переплыви! – и она так и останется жертвой своей красоты и своего Дара, сколько бы ей ни пришлось колесить по свету.

И не одна она это понимала. Братья, привыкшие к тому, что, став женщиной, их сестра порождает бурю, где бы ни оказалась, с каждым разом все яснее сознавали, что огромный город, этот новый Вавилон, в который их забросила судьба, меньше всего годится на роль прибежища для такой девушки, как Айза.

Стройка, на которой они работали, где архитектором был немец, прорабами – креолы, бригадирами – итальянцы, а каменщиками и разнорабочими – венгры, поляки, португальцы, колумбийцы, испанцы и турки, как нельзя лучше отражала происходившее вокруг. Нашествие народов было таким стремительным и бурным, что приезжие не успевали сформировать новое общество со своим собственным укладом и обычаями, а каждая группа, даже отдельный человек стремились навязать свои правила и свой образ жизни.

То, что в одном районе было хорошо, уже на соседней улице считалось плохо. То, что каким-то сообществом воспринималось благожелательно, в соседнем выглядело зазорным. Бога, которому молились одни, проклинали жившие напротив. И при этом все уверяли друг друга, что стремятся создать новую нацию!

И если для одних это действительно была новая родина, с которой они связывали все свои помыслы, пустив здесь корни и навсегда забыв разрушенную Европу, то другие ненавидели эту страну. Их волновало лишь то, как заработать денег и вернуться в отчий край, по которому они тосковали и с которым, сколько бы воды ни утекло, все еще были накрепко соединены незримыми нитями.

С точки зрения этих людей, Венесуэла, место их временного пребывания, не заслуживала уважения, и им не хотелось прилагать каких-либо усилий, чтобы приспособиться к обстановке или хоть как-то ее изменить ее к лучшему. Они намеревались выжать из нее все, что можно, и уехать, выкинув ее из головы и даже мысленно не поблагодарив за то, что однажды, когда они были на грани отчаяния, эта страна распахнула перед ними двери, позволив начать новую жизнь.

Эти временные переселенцы, которые только и думали, что о возращении домой, были, вне сомнения, хуже всех, поскольку свято верили в то, что в один прекрасный день исчезнут, только их и видели, и им было плевать, какое воспоминание о них останется.

Сутенерами, проститутками, ворами и мошенниками двигало желание накопить определенную сумму и убраться восвояси, чтобы вновь, но уже где-то в другом месте, превратиться в законопослушных граждан. Так в этом городе и в это время оказалось опрокинуто всякое представление о нравственности.

Асдрубаль и Себастьян поняли это сразу, и это открытие было для них сильным ударом. Они были воспитаны матерью в строгости и усвоили нехитрые, но суровые правила небольшой рыбацкой деревушки, а потому их часто брала оторопь оттого, с каким бесстыдством и наглостью многие из окружающих творили самые невероятные вещи.

Возможность получить несколько банкнот оправдывала любой поступок, и люди – особенно женщины – словно превратились в вещи, которые отбрасывались в сторону, как только надобность в них отпадала.

Понятия домашнего очага и семьи стремительно разрушались. Тревожная статистика свидетельствовала о том, что, если подобная деградация будет продолжаться, очень скоро почти семьдесят процентов детей, родившихся в стране, будут внебрачными, половина их спустя какое-то время окажутся покинутыми на произвол судьбы, что конечно же вызовет быстрый рост беспризорности и преступности среди молодежи. Это неминуемо приведет к очередному увеличению числа брошенных детей, а следовательно, есть опасность, что через два поколения в Венесуэле будет больше преступников, чем честных граждан.

Где же выход из положения?

Ни Себастьян, ни Асдрубаль не смогли бы ответить на этот вопрос, потому что в действительности думали лишь о том, как бы каждый день зарабатывать хоть какие-то деньги, чтобы выжить и не дать бурным волнам окружающей жизни поглотить их крепкую семью.

Вглубьморя всегда, с самого основания рода и приобретения прозвища (совершенно заслуженного), были сплоченным семейным кланом. Никакому внутреннему разладу так и не удалось их расколоть, никакому давлению извне – разобщить. Однако сейчас они попали в другой мир, и Себастьян, который всегда был самым умным из всей семьи, испытывал глубокую тревогу. Его беспокоила и Айза, подвергавшаяся опасности в агрессивной, враждебной среде, и Асдрубаль, который был простодушнее, больше привязан к их прежней жизни и теперь проникся неприязнью к стране, в которой ему никак не удавалось освоиться.

Себастьян знал, что, как бы им ни было здесь неуютно, они обречены навсегда остаться в Венесуэле, потому что они, Пердомо Вглубьморя, никогда не смогут вернуться ни в Испанию, ни на Лансароте.

У Однорукого Монагаса задрожали колени, и он чуть не свалился в обморок, когда, открыв дверь, увидел перед собой на вонючей лестничной площадке своей жалкой гостиницы грозную фигуру дона Антонио Феррейры, более известного как дон Антонио даз Нойтес[12]. Ростом бразилец вымахал под потолок, унылую физиономию украшали огромные обвисшие усы, а глаза были настолько черны и невыразительны, что по ним никогда не удавалось понять, пожмет ли он вам сейчас руку или пырнет ножом.

Толстяк Мауро Монагас знал дона Антонио даз Нойтеса в лицо, а больше понаслышке, и он даже представить себе не мог, что однажды повстречает его, высоченного, как кипарис, и серьезного, как филин, у себя на пороге, да еще в сопровождении Лусио Ларраса, постоянного водителя и телохранителя.

На какое-то мгновение он слегка растерялся, словно засомневавшись, уж не призрак ли это, и бразильцу пришлось привести его в чувство: мягко и решительно отстранить со своего пути.

– Добрый день! – поздоровался гость глухим голосом, который шел словно бы из живота, а не из горла. – Скажи девчонке, пусть выйдет.

– Какой девчонке?

Даз Нойтес и Лусио Ларрас вошли, не спрашивая у Мауро разрешения, и телохранитель закрыл дверь. Тем временем дон Антонио даз Нойтес повернулся к Однорукому и смерил его взглядом с высоты своего невероятного роста, словно таракана, шмыгавшего по кухне.

– Красотке, о которой все только и говорят, – процедил он.

– Айзе?

– Не знаю, как там ее зовут. Мне известно лишь то, что всякий раз, когда она выходит на улицу, район начинает бурлить. Говорят, она живет здесь. – Он сделал короткую паузу. – Позови-ка ее!

Мауро Монагас чуть было не отказался, потому что уже успел привыкнуть к мысли о том, что девушка принадлежит ему и ни у кого больше нет права ее видеть или за ней подглядывать. Однако его одолел страх перед бразильцем и его головорезом-телохранителем, и, пройдя по сырому и темному коридору, он легонько постучал в дверь.

– Айза! – негромко позвал он. – Айза, тут один сеньор хочет тебя видеть.

Однако дверь не открылась, и через несколько секунд изнутри раздался голос:

– Кто это?

– Дон Антонио даз… – Он заколебался и кое-как выкрутился. – Это очень важный сеньор, – сказал он. – Он хочет с тобой поговорить.

Вопрос прозвучал сухо и отчетливо:

– О чем?

Толстяк вопросительно посмотрел на обоих мужчин, ожидавших в коридоре под единственной лампочкой, и тогда дон Антонио Феррейра ответил со всей невозмутимостью, с какой только позволял его глухой голос:

– О работе. Я хочу предложить ей работу.

Вновь воцарилось молчание. Стало ясно, что девушка колеблется, однако затем она уверенно ответила:

– Приходите вечером. Когда будут братья.

Бразилец слегка опешил и уже готов был разразиться гневом, но тут Однорукий вновь принялся колотить в дверь.

– Но Айза! – воскликнул он. – Что за ребячество! Дон Антонио – человек занятой и не может терять время на то, чтобы появляться, когда тебе заблагорассудится. Сейчас же выходи! Всего на минутку!

– Не хочет приходить, пусть не приходит! – был ответ. – Но я не выйду.

Дон Антонио Феррейра резко мотнул головой, и Лусио Ларрас собрался вышибать дверь, однако был остановлен Мауро Монагасом, который поднял вверх свою единственную руку и пригласил их молча последовать за ним в соседнюю комнату.

Там он со всеми предосторожностями вынул деревянную затычку из отверстия в стене и дал им возможность спокойно рассмотреть Айзу. Та, полуодетая, сидела совсем близко от окна и старательно зашивала старые брюки старшего брата.

Это зрелище произвело впечатление даже на такого человека, как дон Антонио даз Нойтес, перевидавшего немало обнаженных женщин. Он долго стоял не шелохнувшись, завороженный безмятежностью, веявшей от тела и лица женщины-девочки. Наконец он отстранился, вновь закрыл отверстие затычкой и направился к двери, погрузившись в задумчивость.

Уже на лестнице повернулся к хозяину дома и удивленно спросил:

– Она что, никогда не покидает комнату?

– Только по воскресеньям. Они уходят очень рано и возвращаются, когда стемнеет…

Бразилец ничего не сказал и, понимающе кивнув, начал спускаться по лестнице вслед за своим телохранителем, чтобы исчезнуть в лестничном проеме, даже не попрощавшись.

Только увидев из окна своей комнаты, как дон Феррейра и его телохранитель садятся в шикарный серый «кадиллак» и отъезжают вниз по улице, Однорукий Монагас с облегчением перевел дыхание и всей тяжестью рухнул в многострадальное, истерзанное кресло, в очередной раз исторгнувшее возмущенный скрип. Он пережил жуткий страх при мысли, что у него силой отнимут самое дорогое, что у него было.

Эта девушка, эта недотрога, почти неземное создание – кроткое, нежное и далекое, – которая бесшумно двигалась или часами тихо сидела в своем заточении, нежданно-негаданно перевернула его однообразное существование. Постоянно одолевавшие его чувство пустоты и сознание собственной никчемности исчезали, стоило только вынуть из стены деревянную затычку и узреть существо, которое он любил неистово и нежно, как человек, никогда никого в этом мире не любивший. Он и думать не мог о возвращении в то время, когда ее тут не было.

У него уже даже почти не возникало охоты мастурбировать или же ощупывать свое тело, когда он стоял, прильнув глазом к отверстию. Ему хватало и того, что у него была возможность удерживать в памяти каждый жест девушки, восторгаться тем, как Айза закидывает назад длинные волосы, падающие ей на глаза, как она время от времени поворачивает лицо к свету, проникающему в окно, восхищаться ее царственной позой – прямая спина, выпяченная грудь, вздернутый подбородок – и дразнящей кошачьей грацией, с которой она передвигается или наклоняется, чтобы расправить постель.

Иногда он спрашивал себя, пораженный, как это возможно, что она никогда не сделала ни одного резкого или лишенного гармонии движения – скажем, неловко плюхнулась на стул – и он ни разу не заметил у нее выражения скуки или бессмысленного жеста.

Можно было подумать, будто Айза Пердомо была воспитана наставниками какой-нибудь королевы и пребывала в уверенности, что постоянно находится под прицелом взглядов. А ведь оно так и было, потому что с самого детства Айза знала, что за ней в любое время наблюдают мертвые – те мертвые, которых она утешала, помимо всего прочего, спокойствием и мягкостью своих жестов, унаследованных вместе с ее Даром от кого-то из мертвецов, уже исчезнувших в ночи времен.

С кем это она иногда разговаривала?

Она не произносила ни слова, даже губы у нее не шевелились, однако что-то такое нет-нет да и мелькало в выражении ее глаз или в том, как она смотрела в одну точку, и толстяку Монагасу казалось, будто она ведет с кем-то безмолвную беседу – с кем-то вполне конкретным, кого ему ни разу не довелось увидеть, но чье присутствие вот-вот должно было стать явным.

В таких случаях Однорукому становилось не по себе, его прошибал холодный пот. Он отскакивал от стены, бросался на свою грязную постель и большими глотками пил теплое пиво. На него нападали страх и что-то вроде тягостного беспокойства. При этом сердце колотилось так сильно, что казалось: еще немного – и оно разорвется в груди, словно в ожидании молнии, которая должна была испепелить его за неслыханную дерзость – за то, что он шпионит за таким чудным созданием.

И откуда только она взялась?

Все его попытки приблизиться к девушке или даже к ее братьям и матери оказались безрезультатными. Когда Айза оставалась одна, она почти не выходила из комнаты, а когда вся семья собиралась вместе, они образовывали монолит, в который – сразу чувствовалось – ни за что не втиснуться никому из посторонних, а уж ему тем более.

Асдрубаль и Себастьян вкалывали от зари до зари и по возращении валились с ног от усталости. Аурелия обходила окрестности в надежде на то, что в каком-нибудь торговом заведении требуется уборщица, кому-то нужно оказать помощь по хозяйству или перешить одежду, которую она приносила дочери. Они ни с кем не общались, лишь вежливо здоровались со своим домоправителем, столкнувшись с ним где-нибудь в коридоре.

К ним было никак не подступиться, и все, что Мауро Монагасу удалось узнать, – это то, что они были с Канарского острова Лансароте, переплыли океан на крохотном голете, который затонул, а их отец погиб.

Все четверо, казалось, жили воспоминаниями об отце, тосковали об утраченном домашнем очаге и беспокоились по поводу судьбы младшей дочери, которой, похоже, что-то постоянно угрожало.

Братья, два бравых молодца, которым по возрасту было положено развлекаться (наверняка в других обстоятельствах они проводили бы больше времени на каблуках, за бутылкой рома, чем дома), вели себя так, словно добровольно отказались от собственной жизни во имя служения сестре. Однако двигало ими не доморощенное понятие чести, бытовавшее среди выходцев из Южной Италии, а, скорее, самоотверженность: они как будто были уверены в том, что у них на руках величайшая ценность, которая заслуживает любой жертвы.

На страницу:
2 из 6