Полная версия
Государева крестница
– Того не ведаю, – ответил гонец. – Мне что велено сказать, я и сказываю, а догадки строить… Может, и позовут, коли наказано дома быть неотлучно.
4
Андрей проснулся от остервенелого лая собак и не сразу сообразил, где находится и что с ним. Потом вспомнил все сразу: летящую вниз к Неглинному мосту караковую лошадку, девицу в зеленой душегрейке, оказавшуюся дочерью оружейника, вспомнился и сам Фрязин.
«Выходит, я у него остался», – подумал он; дальнейшее было смутно – вроде ведь собрался уже уезжать, как перевязали… Он потрогал повязку – голова болела, но уже не так сильно, и вздохнуть было больно. Ребра-то целы? Он помял грудь – целы, похоже. Лампадки в покое не было, лишь слюдяное оконце слабо светилось лунным светом. Собак внизу уняли, потом мимо двери прошли двое, негромко стукнула дверь, и за стенкой послышались голоса.
– …Опасно, великий государь, лучше б… – говоривший, похоже сам оружейник, оборвал фразу, словно испугавшись сказанного.
Да и не диво испугаться! Пьян, что ли, подумал с изумлением Андрей, а ну как донесут, что называл кого-то «великим государем», – за меньшее ломали на дыбе…
– Да что там, – перебил другой голос, – опасно, не опасно… Мне опасаться нечего, не один ехал, да и кто узнает. Во дворце боле надо опасаться, сам знаешь… По всем углам крамола сидит – высматривают, вынюхивают! Я в своей опочивальне слова лишнего опасаюсь молвить, а ну как подслушают? Мне это иудино племя до конца не искоренить, десять голов срубишь – ан двадцать выросло…
Теперь уже Андрею пришел черед испугаться до обмирания, потому что и этого второго собеседника узнал по голосу – низкому, хрипловатому, временами словно клокочущему едва сдерживаемой яростью. Царь – здесь, в работной у оружейника?!
– А дело у меня тайное, – продолжал Иоанн, помолчав недолго, – тебе же, Никита, верю, как самому себе, потому и пришел сюда скрытно. Про подземелье под кремлем ведаешь ли?
– Слыхал, великий государь, – отозвался Фрязин. – Самому видать не приходилось, но слыхал, будто есть такое.
– То-то и оно, «слыхал». И ты слыхал, и другие слыхали. А может, и побывали уже! Тем подземельем можно пройти от Середней палаты к Свибловой башне и к Боравинской, оттоль же выбраться в Занеглименье. Вход в подземелье – из моего тайного покоя, устроен давно, еще Алевизом. За столько-то времени как было про него не дознаться? Чует сердце – дознались, аспиды, про все дознались! Посему, Никита, велю я тот старый вход замуровать али того лучше – сделать за ним ловушку, колодец с железными рожнами: не зная, ступишь, ан люк под тобою и провалился. И аминь! А новый вход сделать там же, только поодаль, и дверь штоб была тайная же, невидная. Придумаешь там, как ее сокрыть…
Сотника Лобанова прошибло холодным потом. Фрязин, выходит, не предупредил царя, что рядом посторонний? Теперь одна надежда, что не вспомнит или побоится сознаться в оплошности…
– Да ты слушаешь ли? Чего в лице-то изменился, аль худо тебе?
– Прости, великий государь, слушаю, как не слушать. Лихоманка нынче прихватила, – должно, простыл маленько… А дверь тайную – это можно, и тягу вывести на сторону, неприметно. Потянешь, она и отворится…
Никиту и впрямь начинало уже трясти как в лихоманке, мало что зубами не стучал. Ну как проснется этот бес за стенкой, заворочается, закашляет? Обоим тогда конец: одному – что подслушивал, а другому – что дал подслушать, укрыл вора в своем дому, утаил от великого государя…
Государь меж тем продолжал увлеченно говорить о задуманном им тайном выходе из своих покоев к подземелью.
– Понеже изменою окружен паче прежнего, не могу жить безопасно даже среди своих ближних, – говорил он, сам распаляясь от своих слов. – Я ли Курбского не ласкал, не осыпал милостями? А Черкасские? А Вишневецкий? Да эти-то воры – ладно, они не таясь съехали к Жигимонту, открытый враг не столь опасен, как потаенный… Курбский, ехидна злоязычная… письмо еще мне имел наглость написать – из-за рубежа лается, исчадие сатаны, словно пес из подворотни! Так про него мне хоть ведомо, чего ждать можно. А остальные изменники – тут, на Москве, не в Вильне, а? Их как распознаю? Мало ли гистория повествует о цареубийцах, кои до последнего часа таились под личиной покорности. Когда древле преславного кесаря Иулия злодеи поразили кинжалами в сенате римском, не он ли воскликнул в горести: «И ты, Брутус!» – понеже сей был его любимцем и, сказывают, через кесаря даже усыновлен… Кому поверю, кого смогу без опаски прижать к сердцу? Сильвестра, попа, почитал яко отца родного, Адашева Алешку мнил другом! Испить подай, Никита.
– Квасу дозволь, великий государь?
– И то…
Никита нетвердой рукой нацедил ковшик. Испив, царь заговорил снова:
– Иной раз мыслю – не придется ли еще в чужих краях, у иноземного какого государя, убежища искать, защиты от боярской измены. Того дня и задумал тайный ход учинить, мало ли! Одному тебе верю, мастер… – С этими словами Иоанн встал и накинул на голову глубокий, скрывающий пол-лица куколь. – Ладно, пойду я. Главное знаешь, о прочем потолкуем на месте. Лекаря не прислать ли?
– Благодарствую, великий государь, не надо, бабка травами отпоит, ей не впервой…
– Полегшает – приходи тогда, Елисея спросишь, он тебя проведет. Ежели кто иной пытать станет, пошто пришел, скажешь обычное – зван-де замки ладить…
Никита с шандалом в руке пошел впереди, царь спустился следом. Четверо приезжавших с Иоанном стражников ждали на дворе за закрытыми воротами, не спешиваясь. Все, как и царь, одетые чернецами, на вороных конях, они едва угадывались в неверном свете бегущей сквозь редкие облака луны. Оставив свечу за порогом, Фрязин проводил царя через двор, хотел подержать стремя, но его опередили.
– Отворяй, Онисим, – кликнул он негромко.
Створка ворот приоткрылась без скрипа, и пятерых вершников поглотила тьма – только глухо постукивали копыта, да псы продолжали заливаться лаем им вслед, от двора ко двору. Как и не было ничего, будто приснилось…
Снова поднявшись наверх, Фрязин постоял у двери в камору, напряженно прислушиваясь. Прислушивался и Андрей, сразу насторожившись, когда осторожные шаги стихли за дверью. На миг помыслил ось даже – не зарежет ли, дабы обезопаситься? Нет, дверь с тонким просветом у притолоки оставалась неподвижной, потом половицы снова негромко скрипнули – стоявший под дверью удалялся.
Утром, когда он наконец проснулся после крепкого сна, Фрязина с дочкой дома не было – ушли к заутрене. Работник подал умыться, принес сотового меду, свежеиспеченный калач и кувшин теплого еще молока. Завтракая, Андрей порасспрашивал о хозяевах и узнал, что хозяева хорошие, не обижают. Сам – строг, но без строгости с нашим братом нельзя, и ежели взыскивает, то по справедливости, не облыжно. А девица нравная, балованная до невозможности, – известно, одна выращена, без сестер-братьев, как тут не избаловаться.
– Замуж пора, вот и бесится, – заметил Андрей, отхлебывая из крынки. – Не сосватали еще?
– Вроде не слыхать. Да то дела хозяйские, нам что… Сам-то тож невесть за кого не отдаст, еще подумает.
– Что, аль приданого много дает?
– Да уж не обидит, мыслю. Тут другое – ты не гляди, что он из посадских. В большой силе человек, с самим царем, бают, говорит, как вот мы с тобой…
Кабы так, подумал Андрей, вспомнив подслушанный ночью разговор, и опять его пробрало страхом, как ознобом. Что если надумает оружейник повиниться? «Прости, государь, скажет, был в ту ночь в доме сторонний человек – совсем у меня память отшибло. А теперь опасаюсь, не мог ли чего услышать, стенки-то в работной не рубленые…» Да нет, не повинится, теперь уж поздно.
Позавтракав, пошел проведать своего аргамака – конь мирно хрупал овсом, вычищенный до шелкового блеска. Хозяйство у оружейника и впрямь, видать по всему, велось исправно. Он вывел Орлика из конюшни, стал седлать и оглянулся поспешно, услыхав скрип и стук отворившейся калитки. Во двор вошли Фрязин с дочкою и низенькая толстая старуха в шитой бисером кике, видать нянька. Поздоровались и девицу тут же увели. Проходя мимо, она на миг подняла ресницы, и Андрея снова, как и вчера, обожгло.
– Как спалось, гостюшко? – спросил Фрязин, глядя на него пытливо. – Шум не разбудил ли?
– Какой шум? Вроде не слыхать было ничего, – беззаботным тоном отозвался Андрей и похлопал аргамака по шее.
– Да я, вишь, в ночь работал, заказ срочный приспел, так… сам понимаешь, то подпилок уронишь, то клещи со стола загремят. Сон, значит, у тебя крепкий!
– Не жалуюсь, Никита Михалыч, спать я горазд. Только головой до подушки, и как в омут.
– То добро, – повеселевшим голосом сказал оружейник. – Отца-то как зовут?
– Звали Романом.
– Давно ли похоронил?
– Тому шестнадцать годов – в пожаре оба сгинули, и отец, и мать. Когда царь женился, помнишь?
– Как такое позабыть! – покачал головой Фрязин. – Народу в том пожаре погибло – не счесть… Обедать останешься, Андрей Романыч?
– Прости, недосуг. Может, в другой раз пригласишь – не откажусь, а сейчас… Дозволь только с ней попрощаться.
– Это с кем же? – прикинулся Фрязин.
– С дочерью твоей, с кем еще.
Фрязин нахмурился, помолчав, потом кликнул работника, подметавшего и без того чистый двор:
– Тимошка! Скажи там Онуфревне, чтоб Настю вниз позвала…
Та не спешила – появилась, когда уже Орлик был заседлан, и подошла к отцу, не глядя на Андрея.
– Звал, тятенька?
– Попрощайся с гостем. Да повинись за вчерашнее, по твоей милости человек мало не убился!
Настя, не поднимая глаз, в пояс поклонилась Андрею:
– Прости, сударь, за мою девичью дурь. Не взыщи, я не хотела…
– Помилуй, Настасья Никитишна, за что мне тебя прощать – лошадь виновна, да и то не диво, что испугалась, с шумом всем этим. Вон, Орлик мой – конь ратный, привычный – и то вчера все ушами прял…
К Фрязину подошел работник:
– Слышь, Михалыч, там железо привезли, что заказывал, полосовое. Сам поглядишь аль мне принять?
Никита поколебался, глянул на дочку, на сотника, словно решая, можно ли оставить их вдвоем. Потом махнул рукой и пошел прочь. Настя, не поднимая глаз, спросила негромко:
– Ты с нами отобедаешь?
– Спаси Бог, недосуг мне нынче, Настасья Никитишна.
Она, легко вздохнув, взмахнула ресницами, смотрела на него уже не таясь. И вдруг прыснула еле сдерживаемым смехом, прижав к губам пальцы:
– Ох ты ж и потешный в этой тряпице – ровно турок в тятиной книжке…
– Какой турок?
– А в книжке иноземной нарисован, у него на голове так же вот накручено!
– С тобой поведешься, еще не так изукрасишься, – засмеялся и Андрей. – Оповести, как снова кататься-то поедешь, а?
– Да теперь, чай, тятенька не скоро отпустит. Разве что к зиме, на масленой…
5
Жил Андрей возле Андроникова монастыря на берегу Яузы, в доме дальнего родича, боярина Ховрина. Сам Ховрин был не из родовитых, года три как овдовел и теперь находился при войске в Ливонии; обе его дочери были давно замужем, и дом вела престарелая ключница. Увидев Андрея, она широко перекрестилась:
– Ну, слава те Господи, живой вернулся! А мы уж с Юсупкой твоим не знали, что и думать, – хоть по скудельням ходи да расспрашивай божедомов, может, уже сволокли… А чтой-то с головой у тебя?
– Пустое, Федотовна. Вечор пошумели маленько, о притолоку и зашибся…
Федотовна поверила, не усомнившись и не удивившись. Подобное нередко случалось и с Афанасием Ховриным, невоздержанным в винопийстве и порою тоже возвращавшимся домой в слегка поврежденном виде. А вот обмануть Юсупку оказалось труднее: старичок был не так прост. Давно в этом убедившись, сотник Лобанов втайне побаивался своего то ли слуги, то ли наставника, а более всего – дядьки. Непростого этого старичка Андрей – тогда еще будучи пятидесятником – добыл себе в первом астраханском походе, вместе с бесценной харалужной саблей. Гнались за изменником Ямгурчеем до самого Азова, но настигли лишь часть его двора и гарем; разгоряченные погоней, казаки князя Пронского с досады на неудачу порубили немало ханской челяди, но одного Андрей отбил, пожалев, – тот был стар и явно немощен, а скорее таковым прикинулся. Не зря говорят, что доброе дело всегда себя оправдывает: уж как радовался Андрей взятой в бою сабле, а вышло, что спасенный старичок еще большая ценность. Сперва оказалось, что он толмач и говорит по-русски, а на обратном пути Андрей занедужил, испив дурной воды, и басурман в два дня излечил его отваром из трав, собственноручно собранных там же в степи. И стало так: о чем басурмана ни спроси – все знает. Великой мудрости оказался дед, даром что мал ростом и плюгав.
Как его звать, никто не ведал и по сей день. Взятый в полон, на вопрос об имени он гортанно и с придыханиями произнес нечто столь долгое и неудобосказуемое, что Андрей только плюнул да рукой махнул. Правильно поняв, старичок сказал, что имя это и в самом деле трудно для языка урусов, но можно звать проще – ибн-Юсуфом, ибо так звали его почтенного отца. И стал он просто Юсупкой, но потом Андрей из уважения к возрасту и великой мудрости начал звать его по батюшке.
Помимо благодарности за спасение там, в ногайской степи, Юсупыч скоро привязался к своему новому хозяину как к родному сыну и стал все чаще донимать советами да запретами – того избегай, того пасись, этого лучше не делать… Андрея это порой выводило из себя, он грозился при первой оказии отправить Юсупыча с каким-нибудь торговым караваном в Крым, в Кафу или куда подальше – лишь бы избавиться от докучной басурманской опеки. И сам понимал, что никогда этого не сделает. Окрестить бы нехристя, думал он иногда, так нет же, и слышать не хочет. Оно понятно, от отцовской веры отказаться – это те не шапку сменить…
Толмачом Юсупыч был отменным: языков знал множество, кроме своих басурманских – татарского, перского да арапского. Во время ливонского похода перетолмачивал в Лаисе и Вендене показания пленных немцев, это Андрей слышал своими ушами и потому не сомневался, что так же легко мог бы Юсупыч говорить и с французами, и с италийцами. Во всяком случае, язык староиталийский, сиречь латынь, он знал отменно, наизусть читал ихние старинные вирши и все порывался научить этой премудрости и Андрея.
– У вас, в христианских землях, – внушал он, – латынь так же потребна для общения людям просвещенным, как правоверным необходим арабский. В какую бы страну ни привел тебя доблестный путь воина, на латынском языке ты всегда сможешь побеседовать с мудрым о возвышенных материях.
На это Андрей обычно отвечал, что о возвышенных материях говорить непривычен даже на своем родном языке, а из мудрых он пока знает одного лишь своего прецептора, и с него довольно. Однако сотню, не меньше, латинских слов он, чтобы не обижать Юсупыча, все-таки запомнил и иной раз даже употреблял их, желая старичка задобрить.
Знание столь великого множества языков было одной из причин тайных опасений, которые внушал ему крючконосый дядька. Андрей помнил о чуде с огненными языками, которые в Духов день сошли на апостолов, после чего тем стала понятна речь всех народов; но коль скоро на нехристя Святой Дух сойти явно не мог, оставалось лишь гадать, кем и откуда послан Юсупычу этот дар.
Сам Юсупыч объяснял это просто: много-де странствовал по разным землям и не был ленив к познанию. По его словам выходило, что родился он в Гишпании, откуда незадолго перед тем изгнали халифа, а оставшихся его подданных стали силком обращать в христианство, почему многие и бежали через море, в Магриб. Бежали и его родители, когда он был еще отроком. Почтенный отец хотел передать сыну свое торговое дело, но тот, по младости лет одолеваемый честолюбивыми мечтаниями, ушел из дому, едва достигнув юношеского возраста, и скоро оказался гребцом на венецианской галере. На одной скамье с ним, прикованный к тому же веслу, сидел некий франк; за год Юсупыч научил соседа говорить по-гишпански, а сам стал бойко говорить на языке франков, благо много слов оказалось похожих, явно произросших из единого корня. Когда веницейская галера была захвачена турецкой, он сумел уговорить франка принять ислам; и тот согласился – как оказалось, только для виду, дабы не быть снова приковану к веслу. Вместе они побывали в Стамбуле, в Греции, в Италии. Там нечестивый франк снова объявил себя христианином, а своего приятеля пристроил в услужение и обучение к некоему ученому мужу. Пробыв у него несколько лет и одолев семь свободных искусств, Юсупыч перебрался в земли германского императора, а оттуда – с ганзейскими купцами – в Московию. Но его тянуло к единоверцам, и поэтому он очутился в Казани, а потом и в Астрахани – поближе к Азову и вожделенным берегам Понта. Он тогда еще не оставлял надежды рано или поздно вернуться в Магриб.
Сейчас Юсупыч сидел в своем углу, зябко завернувшись в зипун, и глянул на вошедшего Андрея круглым глазом, сердито. Глаз этот и крючковатый большой нос делали его похожим на редкостную птицу папугу, каких порой держат на потеху в богатых домах, только маленько облезлую, без алого иль зеленого оперения.
– Аве домине центурион, – проскрипел он. – Как сие перетолмачишь?
– «Здрав буди, господине сотник». Здрав буди и ты, Юсупыч. Опять за латынь взялся?
– Едино дабы удостовериться, что у твоего великолепия еще не отшибло память. Почто голова перевязана?
– Зашиб по пьяному делу, пустяк.
– Подойди, я буду глядеть.
Андрей вздохнул и подошел, не пререкаясь. Пререкаться с Юсупычем было что воду в ступе толочь. Дед выбрался из зипуна, стал разматывать повязку, сердито бормоча непонятное.
– Как случилось? – спросил он, неожиданно сильными пальцами осторожно ощупывая голову вокруг ссадины.
– Лошадь сшибла…
– До того упился, что уже на коне не смог усидеть?
– Да не мой то был конь! Понесла чужая лошадь, я сдержать хотел.
– И вы, неразумный народ, еще дивитесь, почему Коран заказал правоверным пить вино! Не будь ты пьян, не свершил бы столь неразумного поступка.
– Не был я пьян, Юсупыч, не был, напраслину на себя возвел.
– Глупость того паче. Никто в здравом уме не станет на пути взбесившегося коня.
– Да там, видишь, девица была. Ну, в повозке этой. Так я и помыслил – убьется, жалко.
– «Жалко», – передразнил Юсупыч. – Откуда ведомо, что сие был бы урон? Я видывал девиц, от убиения которых произошло бы великое облегчение для многих.
– Бывает, – согласился Андрей, бросив на полати саблю и расстегивая кафтан. – А ну-ка глянь еще и тут – мозжит чего-то. У, синяк какой натянуло!
– Здесь тоже наложить повязку, сейчас достану бальзам. Что до девицы, которую ты кинулся спасать, то скажу еще раз – сие было неразумно. Если течение ее жизни иссякло и Аллаху угодно его остановить – это произойдет если не сегодня, то завтра…
– Типун тебе на язык, старый балаболка!
– …если же нет, твое вмешательство было напрасным, ибо ей ничто не грозило и опасность была лишь кажущейся.
– Выходит, и я тебя тогда под Азовом зря отбивал у казаков. Если Аллаху не угодно было, чтобы тебе снесли башку, то ее бы и не снесли и мое вмешательство было напрасным?
– Сыне, Аллаху было угодно, чтобы именно ты стал моим спасителем, и ты будешь стократ за это вознагражден. Теперь сыми рубаху и ложись, я тебя разотру…
Растерев и перевязав ему грудь, Юсупыч помог одеться и спросил:
– Девица, я так понимаю, оказалась достойна твоего внимания? Впрочем, излишне это спрашивать. Но она ведь низкого звания?
– Почему ты так решил?
– Достойнейший, мне ведомы здешние обычаи. Дочери бояр не выезжают без охраны и сопровождения.
– Она дочь искусного ремесленника, оружейного мастера, – с досадой сказал Андрей. – Не считаю это низким званием.
Юсупыч воздел руки:
– Аллах свидетель, я тоже! Изготовление оружия – благородное дело, в Гишпании этим могут заниматься даже идальгос. Только оружие и птичьи клетки, все прочие ремесла им настрого заказаны. Но он хоть богат, твой мастер?
– Мыслю, не беден…
– Это хорошо. Это поистине хорошо! Скажи, ты намерен когда-нибудь жениться? Ты ведь уже не юноша. Когда твоя почтенная матерь осчастливила Москву твоим рождением?
– Году в сорок четвертом, – подумав, ответил Андрей. – В семь тыщ сорок четвертом, так выходит. Казань в шестидесятом брали? Я шестнадцатилетним туда пошел.
– Да, тогда тебе уже двадцать восемь. Будь ты правоверным, у тебя давно было бы четыре жены и вдвое больше наложниц, здесь же ты не имеешь ни одной…
– Ладно, дед, с этим уж я как-нибудь без тебя разберусь.
– К тому времени ты будешь подобен старому петуху, способному лишь кукарекать… Прости, достойнейший, я запамятовал!
– Что такое?
– Утром приходили из Постельного приказа – боярин Годунов паки желает тебя видеть, но только у себя дома. Почему он к тебе столь милостив?
– Мне почем знать, Юсупыч. Дело боярское. Мало ли что им в голову придет…
6
Постельничий Димитрий Иванович Годунов был человеком потаенным. Никто не ведал, каким образом худородный вяземский помещик попал ко двору, в Постельный приказ, куда попасть было не так просто. Еще труднее было понять, как после внезапной смерти приказного дьяка Наумова сумел он без промедления занять его место – одно из важнейших при дворе, ибо постельничий не только ведает повседневным бытоустройством царской семьи, но и отвечает за ее охрану, будучи начальником внутренней дворцовой стражи. Спать постельничему положено в царской опочивальне, и ему доверена «малая печать» для скрепления скорых и тайных дел.
Из-за печати этой Годунов едва не попал однажды в большую беду. Один из ближних к нему людей был замечен в сношениях с литовскими лазутчиками, но его медлили брать, дабы узнать поболе. Медлили, медлили, да и промедлили: вор исчез, похитив малую государеву печать. Убедившись в пропаже, постельничий чуть ума не лишился от страха; по счастью, следивший за утеклецом верно угадал, куда тот должен был направиться со своей добычей. Годунов пришел к стрелецкому голове Кашкарову, с коим был в дальнем родстве, и, не объясняя, в чем дело, попросил указать надежного человека, способного исполнить тайное поручение. Полковник, мало подумав, назвал одного из своих сотников, Андрея Лобанова; два дня спустя, едва передвигая ноги и по самую шапку забрызганный грязью, сотник вошел в столовую палату, где ужинал Димитрий Иванович, и достал из-за пазухи знакомую сафьяновую кису. Распутав завязки трясущимися руками, постельничий вытащил печать и, удостоверившись, что цела, обессиленно опустился на лавку и осенил себя крестным знамением…
С той поры Лобанов был нередко зван в годуновские палаты, Димитрий Иванович не то чтобы чувствовал себя в неоплатном долгу – возвращенная печать была щедро оплачена серебряными ефимками, – просто в его отношении к людям дальновидный расчет всегда брал верх над чувствами, а расторопный сотник мог пригодиться и в будущем.
Расчет примешивался даже в отношениях с родственниками, хотя вообще он был человек скорее отзывчивый. Когда умер вдовый брат Федор, Димитрий, не раздумывая, забрал к себе в Москву сирот – двенадцатилетнего Бориса и семилетнюю Аришу. Это уж потом начали складываться в его хитромудрой голове разные честолюбивые планы относительно обоих.
Главным правилом его жизни было – окружать себя нужными и полезными людьми и чтобы те нужные и полезные люди не оставались бы рядом, но, напротив, расходились подальше и поглубже, расширяя поле его наблюдений. Годунов хотел знать все – и обо всех. Достоверные ли сведения, неясные слухи или просто сплетни – все могло пригодиться рано или поздно.
Вот и сегодня, щедро подливая Андрею отменной – не иначе, из царских погребов – мальвазии, Димитрий Иванович исподволь и ненавязчиво расспрашивал о том и о другом: какие новости в полку, как прошла вчерашняя встреча орденского посольства, не рассказывали ли чего люди из посольской охраны.
– А чего мне с ними разговаривать? Так, словцом перекинулся с капитаном рейтаров… язык не забыл ли, думаю. Нет, вроде помнится.
– У Юсупки своего немецкому-то обучился?
– У него, – кивнул Андрей. – Хотя и допрежь того знал маленько, еще от матушки-покойницы.
– Она что ж, из тех краев была?
– Подале откуда-то, я уж и не припомню, говорила вроде… не, не припомню. Язык у них как бы и на наш смахивает, и на ляцкий, но по-немецки там тож говорят. Она и стала меня учить – я мальчонкой еще был, не хотел, а матушка свое: учи, дескать, пригодится. А пошто он мне? В Ливонии Юсупыч толмачил, когда надо. Я, бывало, слушаю да угадываю, так ли понял. Он после по-русски перескажет, я и вижу, где ошибся, а где верно угадал.
– Да, языки чужие знать – оно пользительно, верно родительница тебе наказывала. Так с посольством этим все, говоришь, чином обошлось?
– Чего ж было не обойтись? Честь честью проводили от заставы до подворья, там уж другая стража стояла.