Полная версия
Государева крестница
Юрий Слепухин
Государева крестница
Книга первая
1
Бражничали накануне изрядно, хотя не до умоисступления. Только Борис Щенятев, из пеших стрельцов, по обыкновению захмелев сверх меры, под утро уже стал лаять его, крича непотребное: Лобановых-де по Москве развелось, что псов бездомных, – кинь палку через тын и зашибешь Лобанова. Этакого поношения было уж не стерпеть, Андрей за ворот кафтана выволок обидчика на двор и многажды кунал в кадь с дождевою водой, – покуда тот, вдоволь нахлебавшись, не протрезвел и не повинился как должно. Обиды на скудоумного он не затаил: что с него взять. Сдуру чего не вякнешь, да еще в подпитии! Эко вызмеился – Лобановых на Москве много… Щенятевых неужто меньше? Да и чем гордиться, сам-то небось не из тех, не из княжат,
какой-нибудь худородный побег, еще неведомо, отколь такое выползло…
Андрей и сам подивился, с чего это вспомнилась вчерашняя дурь. На душе было легко, ехал не спеша, щурясь от солнца и придерживая аргамака. На Тверской людно – еще кого стопчешь, не приведи Бог. До чего ж здешний народ охоч до зрелищ: скоморохи ли козла с медведем стравили, татя ли кнутом дерут, посольство ли едет – все увидеть надо. Особенно любопытно на иноземцев поглядеть… хотя мало ли тут ихнего брата, да и что в них такого? Люди как люди. Одеты, конечно, диковинно. Нынешние вот, что прислал ливонский гермейстер (небось опять о пленниках юрьевских приехали хлопотать), – у этих одежда попроще, без особой пышности – плащи с латинскими крыжами1 остроконечными, зато воинский доспех хорош, ничего не скажешь…
Да и мы, чай, не обсевки! Андрей погладил резную, в крупной бирюзе, рукоять сабли – дорогой, взятой тому восемь лет еще под Астраханью – и, потрепав по конской гриве, игриво подмигнул встречной молодке. Хотя тут же, получше ее разглядев, устыдился: больно нарумянена да насурмлена, не хватало еще среди бела дня перемигиваться с лиходельницей2.
Бориска, тот, пожалуй, от зависти на него ярится – что ездовой, не пеший. А самому кто помешал в ездовые верстаться? Конечно, у нас служба вроде бы и полегче. Хотя как когда! Нынче-то ладно все сошло, а бывает по-всякому, в ответе же за все он – сотник. С простого стрельца какой спрос?
Вечереть уже начинало, солнце клонилось за купола храма Успения, к самой кровле Большого дворца. Скоро и к вечерне ударят, а народ, гляди, не расходится по домам. Ну да завтра воскресенье, только и дел, что обедню отстоять… Шум стоял как на ярмарке, купцы – лавки уж скоро запирать – пуще зазывали покупателей: успеть бы еще чего продать, скоморохи бабам на потеху горланили охальное, взревывал медведь, громыхали накры3, гудели дудки, что-то свое лихо высвистывала сопель. Не в пример иным московским улицам, Тверская вымощена гладко обтесанными и плотно уложенными одна к одной еловыми плахами, но уж несколько дней стояло вёдро, было сухо, и густая пыль висела в воздухе, золотясь от косых солнечных лучей.
Гордо подбоченясь, покачиваясь в седле, сотник пробирался сквозь толпу, поглядывая по сторонам, негромко покрикивая: «Посторонись, эй!» или «Остерегись, дядя, стопчу!» Были тут и конные, но не густо, и женка какая-то ехала на легкой таратайке, запряженной маленькой каурой лошадкой, – молодая женка, видать со спины, ишь стройна, что твой стебелек… Заинтересовавшись, Андрей тронул шпорами аргамака, поравнялся с двуколкой и, оглянувшись будто невзначай, обмер.
…Он после и сам не мог понять, от чего обмер, вроде бы и не с чего было обмирать вот так, с первого-то взгляда. Испокон веку славится Москва пригожими девами, а эта и не была как будто такой уж невиданной раскрасавицей – в Ливонии и иных краях повидал сотник Андрей Лобанов и попригожей. А вот милее не встречалось, оттого и замерло ретивое. На голове у ней был обычный девичий венчик, оставляющий напоказ золотисто- русые волосы, а глаза удивили цветом – не серые али голубые, как обычно в наших краях, а темно-карие, в масть соболиным бровям. В остальном же – москвичка как москвичка, румяна да круглолика, и носику б не мешало чуть подлиннее вырасти. Ну да уж какой есть! Купецкая дочь, похоже; одета богато, в обшитой золотым позументом душегреечке бархатной цвета смарагда, однако не боярышня – те так вольно не ездят, без нянюшек да холопей.
– Не боязно ли, девица-красавица? – спросил он с улыбкой, осадив коня поближе, и заломил шапку, слегка поклонившись.
– Чего бояться-то, – отозвалась она певуче и искоса стрельнула глазами. – Не ночь на дворе… да и ездец рядом вон какой – при сабле. Неужто не оборонишь?
Он не нашелся что ответить, даже заробел маленько – ну бойка!
–Так мы вроде не уговаривались, а ты вон как – без провожатых. А ну как лихие люди умыкнут?
– Тятенька откупит. – Она тоже улыбнулась и снова ожгла его быстрым взглядом.
– Оно конечно… А ты чья ж будешь?
–Ишь любопытный какой! Много знать хочешь, стрелец. Ай состариться невтерпеж? Успеешь еще, да тебе, чай, не так долго и осталось…
Этого уж снести было нельзя, он прикусил губу и рванул левый повод, отворачивая послушного аргамака.
– Больно языката, как я погляжу! – крикнул гневно. – Я-то тя не обидел, невежа!
– Сам таков! – пронзительно закричала она ему вслед. – Научись сперва с девицами разговаривать, а уж после знакомься!
Здесь, недалеко уж от Неглинки, где Тверская круто спускается к Китай-городу, было посвободнее, и он пришпорил коня, донельзя огорченный тем, что девица-красавица оказалась сущей язвой. Позади оглушительно ударили в литавры, а потом послышался вдруг взрыв шума и гвалт, он обернулся – каурая кобылка летела по середке улицы, дробно молотя копытами по плахам мостового настила и кидая таратайку со стороны на сторону. Упущенные вожжи мотались по воздуху, а сама девица – видно было – едва удерживалась на сиденье, вцепившись в закраины кузовка. Прохожие разбегались в стороны, визжали бабы, с кудахтаньем сыпались куры из опрокинутой корзины, двое мужичков попытались словить ошалевшую кобыленку, но не преуспели, будучи явно в подпитии. Не на шутку испугавшись, – вот-вот убьется насмерть, экая дуреха, чего браться, коли не умеешь! – Андрей вздернул коня на дыбы, одновременно разворачивая назад, и бросил навстречу и наперерез. Соскочив с седла в тот самый миг, как лошади должны были столкнуться, он ухитрился поймать каурку за узду и осадил, задирая ей голову. Лошадь, уже вся в мыле, мелко дрожала, он успокаивающе потрепал ее по холке, подобрал вожжи и сделал шаг к таратайке, чтобы отдать их горе-вознице, которая – теперь уже ни кровинки в лице – смотрела на него круглыми глазами; и тут кобыла опять рванула, поддав задом, да так, что он, с намотанными на руку вожжами, зацепился каблуком за выступающий торец плахи и упал прямо под колесо. Андрея ударило сразу в грудь и в голову, показалось даже, будто что хрустнуло, и последним, что он услышал, был истошный девичий визг откуда-то сверху.
2
В году от сотворения мира семь тысяч восемнадцатом, по латынскому же еретическому счислению одна тысяча пятьсот десятом, прославленный фряжский зодчий Алевиз завершал в московском кремле возведение храма во имя Михаила Архангела – великокняжеской, а позже и царской усыпальницы. Однажды, обходя работы, он увидел в углу мальчонку-подносчика, который, пренебрегши прямым своим делом, ладил какую-то словно бы игрушку. Мастер хотел было поучить нерадивого тростью, но, подойдя ближе, изумился: из досочек, кругляшей и бечевки паренек сладил некое устройство, при помощи коего одним пальцем легко поднимал цельную шестивершковую плинфу на высоту верстака. Устройство было знакомое, подобные давно употреблялись в западных странах, но на Москве их не было, здешние строители привычно обходились более простой «векшей». Будучи спрошен, откуда сие, мальчонка виновато шмыгнул носом и ответствовал: «Не прогневайся, господине, сам измыслил…»
Возвращаясь по окончании работ на родину, Алевиз испросил разрешения великого князя взять с собой несколько русских посмышленее, дабы сделать из них наипаче добрых мастеров. Добрые мастера были Василию Иоанновичу нужны позарез – строение на Москве предполагалось большое, а выписывать строителей из чужих краев казне выходило накладно. И согласие на вывоз подданных великого государя было дано.
Так Михалко попал в Италию, откуда воротился спустя десяток лет уже зрелым мужем – одетый по-иноземному и бритый, как нехристь. Впрочем, все устроилось: платье Михалко сменил, оброс бородой, как положено на Руси, а вскоре и женился. Соседи, однако, продолжали дразнить его фрязином; под этим же уличным прозванием и был он занесен в писцовую книгу.
Недолго спустя после женитьбы явился к нему дворцовый служитель с повелением предстать пред государем. Михалко предстал, великий князь был не в духе, хмуро поглядел на коленопреклоненного мастера:
– Пошто, смерд, медлил на Москву воротиться?
– Учился я, государь, хотел как лучше… чтобы честью послужить твоему Величеству.
– Ну и чему выучился?
– Строительному делу, государь, на то и взят был. Мурованью кирпичному, каменосечной хитрости, знаю, как свод исчислить, какой камень к чему годится… много чего. Еще махины разные розмысливать умею.
– Какие еще махины? Замок хитрый сладить можешь?
– Так, государь. Замок, он тоже махина. Такой слажу, что ни един тать не отомкнет!
– Ну ин ладно. Понадобишься – кликнем, а покудова стройся, обзаводись, детей рожай. Оружейному делу тоже обучили тя?
– Нет, государь, того не было.
– Ступай! Родится сын – оружейником пущай будет, оружейники свои державе тоже потребны.
Так по государеву слову и вышло. Спустя полвека Никита Михайлов сын Фрязин был уже хорошо известен московским служивым людям как один из лучших оружейного дела мастеров, нередко исполнявший заказы для царского двора. По отцовскому примеру он, испросивши на то государева соизволения, побывал в чужих краях – недолго, но с пользой. До Медиолана, где учился отец, не доехал, но в немецких землях и королевстве французском кое-чему поучился, присовокупив увиденное к унаследованному таланту. Фрязинские самострелы с особым устройством взвода пробивали дубовую доску такой толщины, что не всякая и пищаль возьмет, а сработанные им колесцовые замки к пистолям и фузеям были безотказны в любую погоду. Грозный для других, царь Иоанн Васильевич был неизменно милостив к своему розмыслу4 – особенно после Казанского похода, где Никита ладил к пушечным станкам новые винтовые упоры, много ускорявшие наводку и делавшие ее более точной. Да и раньше того не бывал мастер обойден государевой милостью.
В тот год, как Иоанн Васильевич, присовокупивши к великокняжеским и прочим титулам первый и самоглавнейший – царь всея Руси, – взял в жены юную Захарьину и пол-Москвы сгорело от великих пожаров, радость пополам с бедою пришла и в дом Фрязиных: декабрем, едва успели снова отстроиться на пепелище, родилась у них третья дочь (первые две не выжили), а хозяйку Господь прибрал. Случилось это под самое Рождество, а в канун поминовения мученицы Анастасии Узорешительницы надо было Никите отнести готовую работу – ларец с хитрым запором, заказанный государем в подарок царице к ее тезоименитству. Пощелкав малым, в полмизинца, ключиком и с удовольствием послушав тонкий, отчетистый звон пружинок, молодой царь светло поглядел на мастера:
– Спаси Бог, Никитушка, снова ты нам угодил. А сам-то чего невесел?
– Горе у меня, великий государь. Радоваться бы – дочку Бог послал, дак… хозяйка приказала долго жить…
– Родами, што ль, померла?
Никита только покивал, не в силах ответить, с трудом вымолвил:
– Вишь, как оно получилось – завтра и похороны у меня, и крестины…
– Завтра, говоришь?
– Так, великий государь. Осьмой день потому. Поп молвил: не окрестишь на осьмой день, жди сорокового. Оно б и можно, да боязно – а ну как помрет дитё некрещеным…
– Завтра… Анастасией, выходит, нарекут?
– Должно, так… Дозволь, великий государь, пойду я!
– Погоди, успеешь. – Царь помолчал, концом трости коснулся Михайлова плеча. – Ты, это… о крестинах не хлопочи. Не до них тебе сейчас, без тебя дочь окрестим. Зря, што ль, выпало ей быть с моей голубицей тезкою. Я мамку пришлю, она и обратно привезет. Кормилицу приискал ли?
– Есть кормилица…
– То добро. Сильвестр окрестит, а я буду восприемником. Чего глаза-то выпучил?
Никита бухнулся царю в ноги:
– Помилуй, великий государь, за что мне, худородному, честь эдакая!
– Оно и добро, что худородный, мало мне родовитых? Кругом эти боярские выблядки, аспиды ненасытные, мучители… Ты знаешь ли, как они меня малолетнего – великого князя! – голодом морили? Как Шуйские-тати казну грабили?! Князь Иван при мне на отцову постель ноги клал, песий сын!! Ты…
Царь задохнулся, хватаясь за шитый жемчугом ворот, юношеское лицо его исказилось, в углах губ показалась пена. Никита смотрел на него, не смея ни приблизиться, ни сказать слова в утешение, – ему было страшно. Опомнится великий государь – что подумает? Перед кем обиды свои раскрывал, самым больным, сокровенным делился? Ох, быть беде.
Иоанн, впрочем, пришел в себя, успокоился, стал жадно пить из серебряного ковша, проливая на рубаху.
– Ступай, ладно, – махнул он рукой. – Плату в приказе выдадут, велю, чтоб не медлили. А мамку пришлю, как сказал…
Никита, возвращаясь из кремля, не знал, что и думать, чего желать – чтобы и в самом деле стала дочка царевой крестницей или чтобы опомнился государь, забыл о несуразной своей прихоти…
Ан нет же, не забыл! Назавтра, вернувшись с погоста, Никита нашел младенца уже дома; кормилица Онуфревна с трепетом показала ему свивальник тончайшего полотна, в котором привезли новокрещеную, и подарки – веницейский дукат «на счастье» и золотой же нательный крестик. Никита не удержался от мысли, что кум мог бы оказаться и пощедрее.
– Неприметно возили? – спросил он хмуро.
– Неприметно, батюшка, – успокоила Онуфревна. – Возок крытый, простой, никто и не сказал бы откудова…
– И ладно. Ты, того, чтоб ни слова живой душе, поняла?
Он и впрямь боялся, чтобы не узнал кто из соседей, где – и кем! – крещена его Настя. Одни не поверят, подумают – похвальбы ради выдумал невесть что; а поверят, так и того хуже – завидовать станут, а нету у человека хуже врага, нежели завистник. Даже если ты сроду ему никакого зла не делал.
Эти опасения скоро забылись, зато позже пришли другие. Сам государь о крестнице своей более не вспоминал, и на первых порах это, бывало, нет-нет и царапнет легкой обидой: «мог бы и вспомнить, коли сам предложил такое». Слаб человек, и, чтобы возгордиться, ему много ли надо; вот и Никиту Фрязина одолевали порой тщеславные не по чину мечтания: подрастет-де Настя, возьмут ее «наверх», к царицыному двору, а там же, глядишь, и жених сыщется… Позднее от эдаких замыслов впору было только крестным знамением обороняться – чур меня, чур, спаси и сохрани! Тринадцатый год шел оружейниковой дочке, когда отдала Богу светлую свою душу государыня царица Анастасия Романовна, и вместе с нею отлетело что-то доброе от Московской державы. Злопамятный и жестокий от природы, в отрочестве потехи ради лютовавший над челядью и бессловесными тварями, Иоанн снова осатанел после смерти любимой жены, – та, похоже, одним своим присутствием проливала мир в его сердце.
Были и другие добрые советники в те времена – много радевший о просвещении митрополит Макарий, царский духовник Сильвестр, окольничий Алексей Адашев. Теперь не стало никого. Едва выждав год, государь женился вторично. Сей раз выбор его пал на дикую, бешеного нрава черкешенку Марию Темрюковну, и та словно навела на супруга какую-то порчу: двор стал быстро превращаться в сущий вертеп. Пьянство, забавы самые зверские, гнусное распутство вплоть до содомского греха, коему первый пример подавал сам царь с женоподобным выродком Федькой Басмановым, – богобоязненные москвичи смотрели на все это с ужасом, иноземцы же с брезгливым любопытством и презрением, злопыхательски объясняя дикие дворцовые нравы безнравственностью и дикостью русского народа в целом.
Никиту Фрязина теперь в дрожь бросало от одной мысли, что «наверху» могут вспомнить о царевой крестнице и вытребовать ее в сенные девушки к непотребной черкесской ведьме. Много повоевавший на своем веку, под Казанью не кланявшийся татарским стрелам и ядрам, он обмирал всякий раз, будучи зван во дворец. Звали же частенько – заказы, как назло, сыпались один за другим, царем пуще прежнего овладевала болезненная подозрительность и недоверие к окружающим, и он старался понадежнее прятать от мнимых или действительных боярских соглядатаев свои бумаги, требуя оснащать сундуки и ларцы все более сложными и хитроумными запорными устройствами.
А Настя росла и хорошела. Слава Богу, она и знать не знала о своем страшном крестном, беречь от нее эту тайну Никита наказал няньке Онуфревне так же крепко, как некогда – от соседей.
– Смотри, старая, – погрозил он ей однажды, – проведает про то Настена – я те голову отверчу.
– Да что ты, батюшка, Бог с тобой, нешто я вовсе из ума выжила! А ить спросить может, кто ейный божатушко, пошто в дому не бывает, гостинцев не шлет. Чего сказать-то тогда?
– А ничо не говори. Съехал, скажи, с Москвы давно уж, а куда – неведомо…
Скорее бы уж замуж девку сбыть, думал он, хотя представить себе это было нелегко – остаться вдруг одному. Души в Насте не чаял, хотя того старался не показывать, дабы не избаловалась сверх меры. Хотя куда уж боле! Балованной росла дщерь – теперь как ни таись за показной суровостью, а все равно отцовских чувств не скроешь. Она и поняла сызмальства, что ей все с рук сойдет, чего бы ни натворила.
3
В эту субботу под вечер Никита Фрязин возвращался от кузнеца, которому носил закалить несколько готовых пружин: сам в тонком искусстве закалки был не силен и, случалось, ошибался. Что ж, каждому свое! Пружины кузнец закалил на славу, тут же испытали их и на сгиб, и на излом, и Никита не отказался от приглашения отобедать. За обедом вместе с кузнечихой незаметно усидели втроем сулею крепкого меду, и шел теперь оружейник в веселом расположении духа, сбив шапку набекрень и выпевая себе под нос «Богородице Дево, радуйся». Настя, поди, уже дома – с утра отпросилась погулять с подружками, поглядеть на проезд ливонских послов. А чего ими, нехристями, любоваться? Ладно, дело молодое, успеет еще в четырех стенах насидеться, как станет мужней женой…
Он уже подходил к своему переулку, как услышал голос, истошно окликавший его по имени. Фрязин оглянулся – соседский мужичонка со всего духу пылил лаптями, спотыкаясь и путаясь в полах однорядки.
– Бяда, Михалыч! – крикнул, подбегая. – Ой, бяда! Дочка твоя стрельца насмерть зашибла, уже везут!
Хмель вмиг улетучился, хотя Никита и не поверил услышанному – мелет такое, сам небось допился до зеленых чертей…
– Ты чего ревешь несуразное, – спросил он ослабшим вдруг голосом, – спьяну, што ль, приснилось…
– Какое приснилось, Михалыч, тверезый я ноне, вот те крест! Убила, говорю, лошадка-то ейная на Тверской спужалась да понесла, где спуск к Неглинке, там ить круто книзу, она и запузырила, а стрелец ездовой тут случись – догнал, хотел, видно, остановить, так ему бы ее с седла поймать, а он сдуру и спешись – так кобыленка его и сшибла к едреной матери, прям под колесо! Во
бяда-то…
Дальше Никита не слушал. Добежав до угла, он увидел ворота своего двора настежь, кучу любопытных, незнакомого вороного коня – рослого кабардинца, как определил он с первого взгляда, хорошо разбираясь в лошадях. Настину упряжку как раз вводили в ворота, держа с обеих сторон под уздцы, сама виновница шла следом, рыдая в голос, утешаемая женками, а на двуколке полулежал кто-то в стрелецком, брусничного цвета, кафтане, схватившись за голову. Живой, слава Те Господи.
Хозяин подоспел, когда пострадавший уже слез на землю и рукавом утирал со лба кровь. Размазавши ее по лицу и окровавив даже усы и коротко подстриженную русую бороду, он сделался страшен – Настя, узрев его в таком виде, заголосила еще пуще.
– Цыть, дура! – прикрикнул отец. – Онуфревна, уведи, чтоб духу ее тут не было! Да сама не зашиблась ли, упаси Господь?
Настя отрицательно замотала головой и дала себя увести. Стрельцу принесли бадейку воды, он стал мыться, покряхтывая, но кровь не унималась.
– Голова цела ли? – спросил уже успокоенно Никита, всматриваясь в нечаянного гостя.
– Цела, что ей сделается… Рассадил порядком, вот и хлещет. Вели, хозяин, паутины добыть погуще да тряпицу дай какую ни есть…
Никита послал работника в амбар добывать паутину, велел принесть чистой ветошки. Перевязанный, стрелец поклонился:
– Ну, спаси Бог, поеду я. Скажи хоть, как тебя звать-то, за кого свечку поставить – что не дал кровью истечь, – добавил он с белозубой улыбкой.
– Фрязины мы, – со сдержанным достоинством отозвался Никита. – Слыхал, может.
– Фрязин, оружейник? Как не слыхать, не ты ли нонешним летом полковнику нашему самострел ладил?
– Я много чего ладил, и не только полковникам.
– По батюшке-то как звать?
– Никита Михайлов сын.
– Спаси Бог, Никита Михалыч, – повторил стрелец. – А я Лобанов Андрей, сотник Кашкаровского приказа. Дочке, слышь, не давай каурую запрягать – лошаденка видная, да с норовом, ненадежная…
Морщась, он потрогал голову и пошел к своему коню, но вдруг замер и, пошатываясь, привалился к стене.
– Да куды тебе ехать, – с досадой проговорил Никита. – Эй, отведите-ка сотника в повалушку, что с работной рядом, пущай отлежится…
Велев еще расседлать и поставить в конюшню сотникова аргамака, он ушел ко всенощной, не заглянув в светелку к Насте, дабы прочувствовала, что гневен. После службы, выйдя на паперть, не удержался – пожаловался попу на свои огорчения.
– Разбаловал ты чадо, Михалыч, а сие – грех. За чадо ты в ответе перед Господом, – наставительно сказал поп.
– Да что ты мне, батька, пустое долдонишь, – в сердцах огрызнулся Никита. – Сам, што ль, того не понимаю? Посоветуй лучше, как с этаким чадом управиться, я уж и так в строгости держу.
– Знаю я твою «строгость». А управиться просто: потачки не давай. Сказано убо: язви дщерь в юности, да не уязвит тя в старости.
– Легко сказать, «язви», – пробормотал Фрязин. – Такую уязвишь, черт ли с ней сладит.
– Кого в храме Божием поминаешь, кощунник! – прикрикнул на него поп, огрев по лбу тяжелым, литой меди, наперсным крестом. – Да еще под праздник, песий ты сын!
– Прости, он же и попутал… – виновато отозвался Никита, потирая лоб.
Придя домой, велел собирать ужинать и кликнуть дочь. Та вошла с виноватым видом, приласкалась несмело.
– Буде ластиться-то, – сказал он сурово. – Чует кошка, чье мясо съела… Сотник живой еще?
– Живой, тятенька, спит вроде.
– Пущай спит, будить не надо. Теперь вот что, Настасья. Я тебе сколь раз говорил – каурую в упряжку не брать?
– Да выезжала я на ней и ране, ничего не приключалось. Ныне-то ведь как вышло? Скоморохов этих с литаврами нечистик принес, а тут еще и поводырь, – они в литавры как бухнут, миша как заревет – испугалась Зорька, еще б не испугаться! А я, как назло, вожжи еще упустила.
– Да что вожжи! Голова твоя где была – в толпищу такую лезть? Одно дело – в поле прокатиться, где тихо, дак не в толпу же! Зорька кобыла норовистая, пужливая, и сотник этот то же сказал, – с первого взгляда увидел, что с норовом. В общем, Настасья, такое дело: будешь и дале своевольничать – пеняй на себя, велю Онуфревне маленько посечь тебя вицами. Берез на дворе довольно.
– Меня-то за что? – изумленно спросила дщерь. – Зорьку пусть и секут, не я стрельца зашибла! Тять, а тять?
– Ну, чего тебе?
– А стрелец пригожий, правда?
Отец не нашелся что сказать, только крякнул.
– Тятенька, как звать-то его, не сказал?
– Тебе это ненадобно, – сказал отец твердо. – Теперь припоминаю – видал я его раз- другой в кремле, он там караулы обходил. Лобанов Андрюшка, Кашкаровского полку сотник. Любопытно, из боярских ли детей аль дворянин? Хотя теперь все едино, службой всех поравняли…
– Андрюшка, – мечтательно проговорила дщерь, щурясь на огонь свечи.
Отужинав, Никита отправился к себе в работную, чтобы перед сном отдохнуть за любимым делом, забыть о дневных хлопотах и досадах. По пути заглянул в каморку – Лобанов спал, дышал ровно.
«Оклемается, бес этакой», – успокоенно подумал, без стука затворяя за собой дверь.
Подогнав на место принесенную нынче от кузнеца пружину, он уже собирал инструмент, как на дворе залаяли псы, стукнула калитка. Никита спустился в подклеть, вышел на крыльцо – там стоял знакомый ему дворцовый служитель в черном, с орлом на груди, кафтане.
– Здрав буди, Михалыч, – сказал он. – Велено тебе сей ночью из дому не отлучаться.
– Чо так? Наверх, што ль, позовут?