bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

А чуть выше – сражённый, но не сломленный, деревянный идол тянет сучья рук к небу. То не бранная скульптура мнимого божества, не рукотворный болван, но скромное, приличное, в ряду других изваяние. В нём угадываются черты многого, многих, и манит он к себе взгляд, а по добру или поздорову, – то, как каждый о себе возомнит.

III

Выжженный семенем клёна, видится на снежной доске силуэт воробья. В осевшей под сугробом поленнице мнится спешащий к Новогодней ночи дед…


      Сосуд дня, отстоявшись к закату, прозрачен и бел на просвет. На дно горизонта пали его тревоги, а вздохи и мечты, высказанное вслух, да взгляды вослед молча, – парят, сбившись в облако. Что с ними будет, и куда им идти теперь?

Пусть

Воспоминания, как кегли, пока не трогаешь, стоят себе тихонечко рядами, не шелохнутся, но, стоит лишь коснуться их, как сыплются под ноги, мешаясь идти, пока хорошенько не подумаешь о них. А там уж, цепляют они друг друга, и не разберёшь уже – что из-за чего произошло и почему, да кто за кем уходил. Хотя, – вот это вот самое, – кто за кем, помнишь точно.

Только отчего… по какой причине они сообщали об том заране? Зачем!? Из-за чего выбирали именно меня, чтобы сообщить ту страшную весть?


Бабушка никогда не слишком-то откровенничала со мной. Часто кормила исподтишка, иногда делилась частью своей крохотной пенсии, показывала, как шить, мастерить игрушки из бумаги, выращивать и рисовать цветы, чтить всё, что живо, и Новый Год научила любить так, как это умела только она, – когда один лишь взгляд на новогоднюю ёлку наполняет тебя чистой хрустальной радостью, что льётся вовнутрь, но всё никак не может переполнить. Будто бы ты сам – и есть весь мир, с его луной и звёздами, с солнцем, морем, соснами до небес, щенками и блохастыми котятами, что пьют молоко рядом с бабушкиным креслом, у горячей батареи, закутанной в старое пальто, чтобы малыши не обожглись. И всем этим богатством бабушка делилась как-то немногословно, больше показывала, чем рассказывала, да и подправляла, если я ошибался в чём, также – молча…

Когда я глядел на бабушку со стороны, а мне нравилось делать это, то она казалась хранителем некой тайны, которая заставляла её быть намного более сдержанной, чем хотелось того самой. Неведомые мне по малолетству страдания сомкнули края её век, – с размахом, крепко, прочно. Точно так же бабушка защипывала пирожки, – кончиками широких, натруженных, умелых пальцев. Даже улыбка не лишала её грустного выражения, но мне нравилось и оно, я был готов вечно подглядывать за тем, как, во время чтения или любой работы, бабушка неслышно шевелит губами, будто помогая себе.

И вот однажды вечером, когда я, по обыкновению не спросившись родителей, постучался в дверь квартиры, где жила бабушка, она открыла мне, но не подставила мягкую щёку для поцелуя, как бывало, а сразу отправила мыть руки и усадила за стол. Ах, эти бабушкины котлетки… и вишнёвое варенье с косточками к чаю! Мы недолго посидели за столом, а перед тем, как мне уйти, бабушка принялась нагружать меня какими-то милыми вещицами, которые нравились мне с младенчества. Но, вместо радости обладания тем, о чём давно мечталось втайне, я с испугом поглядел на бабушку и спросил:

– Бабуль, ты чего это?!

Бабушке никогда не была жадной, нет, но в её внезапной чрезмерной щедрости сквозило что-то пугающее. И тогда я услышал тихое, сказанное будто бы не ею самой:

– Я скоро умру… – Мне стало так страшно, что, хлопоча глупыми словами, тут же поторопился уйти.


Через два дня бабушка не проснулась поутру, и забрала с собой всё, что окружало её: вкусно пахнувшие простыни, выстиранные в синем эмалированном тазу на кухонном, выпачканном штукатуркой, табурете, пирожки с капустой и домашним яблочным повидлом, да слепых котят, пускающих носом молочные пузыри.


Переболев потерей бабушки, но так и не смирившись с нею, я часто задавал себе вопрос, – зачем она предупредила меня? Чего я не сделал, чтобы задержать её? Что сделал я?!. И мог ли…


После этой бабушки была и другая, которая известила меня о своём скором уходе. Произнесённая ею фраза оказалась всё той же, и, хотя лет мне было куда больше, чем в первый раз, но она породила точно такой же неподдельный отчётливый ужас.

Дело было накануне Нового года, кухню пучило от аромата свежемолотого кофе и пирогов, на столе передо мной стояло любимое вишнёвое варенье. Подкладывая его в розетку, бабушка так обыденно, между прочим повторила те страшные, слышанные уже мной однажды, слова. Вслушиваясь в них, я продолжал есть вишни, рассчитывая на то, что перепутал, выдумал, что ошибся, в конце концов! Прочтя в моих глазах всё, о чём я промолчал, и имея в виду проживающее с ней семейство, бабушка произнесла с нежной, прощающей смятение улыбкой:

– Я им такой подлости на праздники не устрою. – И сдержала своё слово.


Измученная страхами, что выпадают на долю людей, луна всматривается в освещённые окна, надеясь встретиться с прозрачными глазами поэтов или сияющими – влюблённых, но так бывает далеко не всегда. И тогда луна переводит взгляд в лес, а там, каплями дождя или слёз – обнаруживает отпечатки бегства косуль, поспешного хода оленей, след от завалившегося на бок кабана, да круглые пятна цвета бордо на снегу. Ах… если бы это были вишни… пусть это будут только они.

На этот раз…

… По лесу шли двое, – дед и внук.


– Ой, деда, шишечка! Подними меня на руки скорее, дай-ка сорву!

– Это ещё зачем?

– Зелёненькая, красивая…

– Ну, а губить-то почто? Сосновой шишке чтобы вырасти, не один год надобен, целых три, а дереву, так и вовсе – ого-го.

– Да вон их тут сколько растёт! Можно нарубить, в город отвезти, а там украсить на новый год!

– Ну, встретишь ты новый год, а деревце потом куда, в мусор? Угасают они в загонах городских ёлочных базаров, гибнут не за что ни про что. Думаю, если бы только сосна знала, что не дано ей дожить до первой шишки, стала бы она трудиться, расти?

– А это ж сколько, дед?

– У которой как. Ежели десять годков исполниться, то уж и можно ожидать.

– И сколько?

– По-разному. Бывает, что двадцать пять, а кого и шестьдесят.

– Дней?

– Лет! Сосны да ели до трёхсот лет живут.

– …


Пламя топчет арбузные ломти дров без жалости, хрустят корочкой, мешая вспомнить напоследок, как они были деревьями. Алый от ярости огонь в печи гудит басом:

– Полно вам! Когда уж повзрослеете!


А было ли им время подрасти, да почувствовать, как это? Лопаясь, рассыпаются они на гладкие кубики и шепчутся друг с дружкой, стараются наговориться, припомнить. Но разве ж то можно успеть?


Как вместить в пол часа: колыбели цветенье, ветра песнь, лета жаркую печку и осени тлен. Отрезвленье снегов, реки талой воды в половодье, чьей-то норки призыв: «Здесь уютно и тихо…» Переждать собирался, остался навек. Жаль, недолгий.


Оперевшись ногами покрепче, выбирался наверх. Был раздавлен однажды, – то кто-то его не заметил, а иной подошёл, тёплым ветром подул на макушку, и вокруг положил позаметней камней. Те мешали дышать, но стерпел, перерос и приметнее стал. Обратился росточек в подростка, – тонкий стан, мягкий ворс, не удержит птенца, и, пожалуй, нескладен, – ствол слегка кривоват.

Только вскоре, разошлась детская курточка коры по швам, стала мала. Набираясь помалу ветвей и красы, смог весной два гнезда приютить. А после, большие сугробы – придержать упросила зима… Вроде, руки замёрзли, а, может, врала. Кто их знает, закутанных шалью.


… По лесу шли двое, – дед и внук. Снег был уже довольно глубок, и старый ступал впереди, но шагал небыстро и нешироко, чтобы малый попадал в его следы. Когда люди скрылись из виду, сосновая шишка распахнула подведённые зелёным веки, и перевела дух:

– Не тронули, обошлось, на этот раз…

1 января

Первый день нового года… Он, по обыкновению, всем недоволен.

Сонный и хмурый, с серым, криво отглаженным лицом и тяжелой головой, которую, как многие в этот час, он едва в состоянии оторвать от снежной подушки… Никоим образом вставать не желается ему, но без того, чтобы ему не пробудиться, хотя к полудню, нельзя никак. Ибо без него, собственно, ни за что не начнётся Новый Год… Ведь кто-то должен вовремя дать ему знать, что уже пора.


Вот потому и надо понемногу оживать, перестилать мятые простыни, да идти пересчитывать разбросанные в снегу следы веселья новогодней ночи. Их много об эту пору, и следует подобрать все до единого, чтобы было чисто и празднично!


Трепет прошлогодней листвы на деревьях, как случайно несорванный последний лист календаря в канун нового года, первого его дня, невольно передаётся и нам. Пока он ещё дрожит на ветру, цепляясь за прошлое, но стоит смять его, что остаётся? Картонное дно?! А дальше, после-то что?

Каждый взволнован первыми часами незнакомого ещё никому года, о котором пока никто ничего не знает. Не представленный покуда никем, он – тайна, окутанная хрупким берестяным свитком времён. Знакомые, но непривычные ещё, немного чужие числа, дни недели, рассветы чуточку не те, иные даты. И хотя говорят о том, что всё вокруг крутится подле некой незримой оси Вечности, и любое повторяется из века в век, меняются лишь предметы, коими окружают себя люди, всё равно, – каждый год удивителен по-своему.


Ближе к середине дня, уже совершенно по-весеннему поют длиннохвостые синицы. Одна отважная мелкая мушка морозит крылья и пробует раскатать наст, не обронив себя в чужих глазах. Обстукивая ставни деревьев, дятел перелетает от одного к другому, будит и тормошит, настоятельно требуя проверить, – всё ли в целости, все ли на месте, каждое ли сохранно, не потерялся ли кто при переходе из одного года в другой.

Первый день года! И.… неужели же можно, вот так вот взять, и просто проспать его?!

Мне не нужен…

Перечитайте "Миргород" с его

"Старосветскими помещиками". Это доставит много радости, и тихая грусть, которая,

несомненно, посетит Ваше сердце,

будет означать,

что частица Вас все еще бродит по тропинкам «нищей России».

(Отповедь иммигранту71)


Если бы не было в нём практической нужды, то при первой же возможности я бросил бы календарь в топку, и непременно проследил бы за тем, чтобы он хорошенько прогорел. Дотла. Ему, – зануде, скептику и педанту, не место среди нас, людей.       Он навязывает нам неочевидные тяготы начала недели, принуждает к веселью, когда мы не расположены видеть кого-либо, и вызывает чувство ущербности, когда глядим на дождь за окном зимней порой, если судить о её наступлении всё по тому же календарю.


Каждому нужен свой численник72. Солнышко за окном? Праздник! Птицы перепевают друг друга на ветке? Весна! Комар пролетел мимо сугроба? Так почти что уже лето! Счастлив, значит молод. Несчастен – то, увы, – безнадёжно стар.

И никаких тебе «прожитых лет». Одно только «Я живу!», с теми красками, которых стоишь, которые умеешь понять, почувствовать, рядом с теми, кого любишь и кому нужен сам.

В личном календаре должны быть особые записи о родных местах и людях. Это необязательно, не только там, где появился на свет, и вовсе не про кровное родство речь, но про то, о котором часто говорят, но в которое нечасто верят, – духовное. У каждого наберётся с десяток таких мест, и наверняка отыщутся люди, имена коих нельзя не вписать.

К примеру, мне мила Грузия, потому что там жила Эля, мама друга. Улица Панкисская, дом номер три. Район Тбилиси, который так славно называется – Долидзе. Чуть в горку и направо…

Помню славные покойные утра, жаркое солнце, вид фуникулера через окно …и сладкий распев молочника где-то в сердце Грузинской столицы:"Мацони! Мацони!"…

Честное слово, совестно, но хочется плакать. И принимаюсь рыдать, дряхлея на глазах, поливая слезами не одну только ту дату в календаре, когда не стало Эли. Неисчислимы потоки этих слёз. Разве можно ограничить скорбь единым днём, если часть души, которая была так полно занята, опустела вдруг?..

Иногда я чувствую на себе лукавый, полный любви взгляд Эли, а ветер времени нет-нет, да принесёт звук её неузнаваемого уже голоса:

– Не грусти. Не зацикливайся. Смейся почаще. Слёзы так горьки, и разъедают не столько кожу, сколько сердце…


Стоит перестать плакать, как стекло души делается необыкновенно чистым… пока его не тронет луч солнца, и не станут видны просохшие следы жали73.

Если бы люди умели так же красиво смущаться, как это делают облака, если бы могли так же горевать, как они… Без следа…


Мне не нужен календарь, чтобы напоминал об очевидном: о временах года, о рассвете и вечерней заре. Мне не надо, чтобы он указывал, когда мне стоит радоваться, а когда пришла пора грустить.

Мне – не нужен…

Синица потрепала по плечу…

Всё бесчеловечное – в нас самих.

Ничто не возникает ниоткуда.

Иначе,

отчего бы нас вдруг стали бояться птицы?

Вероятно, был у них свой печальный опыт…

…Мы – лишь часть мира, и, нарушая его,

вредим прежде всего себе…

А новый день не принесёт ничего нового,

если не изменимся мы…


Терпеть не могу панибратства, даже по отношению к близким, а уж тем более не жду его от них. От тех, кто подле, хочется уважения, намного большего, чем от прочих, ибо именно они могут судить о тебе в такие интимные моменты, как безудержная радость или не имеющее пределов горе. Наблюдая, как ты переносишь их, они могут оценить, чего стоишь, каков ты, истинный, настоящий, а в какие минуты и не совсем. Так только – тень, бледное подобие или яркий ярый болванчик, пёстрыми красками коего отгораживаешься ты, дабы не подпускать к себе близко никого.


Но нынче поутру… синица облетела меня сзади, и потрепала по плечу…

Она была более нежна, чем скромна, но всё же очень смущалась, так как заметно долго решалась на этот жест. Несколько недель перед тем, заслышав скрип входной двери, синица вылетала навстречу, присаживалась на ближайшую ветвь, строение или иное, обутое в белоснежный фетр нагромождение, а затем, оборачиваясь в мою сторону, глядя прямо в глаза, приветственно щебетала.

В ответ я подзывал её своею дикой с непривычки улыбкой, ответствовал словами, строй которых был не слишком ловок от утерянного навыка говорить с кем-либо. Ведь я куда чаще молчал, и затворничество, что казалось порукой, но не оправданием моей неразговорчивости, было условием покоя, что требовала душа. Но, в случае с птицей, которая явно нуждалась в одобрении своих попыток сблизиться, безмолвствовать было никак нельзя.

И вот, на следующий день после того, как я с нею заговорил, синица потрепала меня по плечу. От неожиданности я замер, и улыбка, та, счастливая, слезливая, которая щекочет темя и спускается тёплым водопадом к сердцу, окутала, обрушилась на меня, и стала баюкать так, что захватило дух, да довольно ощутимо закружилась голова.


После, когда я уже слегка опомнился и вошёл в дом, синица долго выглядывала меня через окошко, и, стоило подойти ближе, всматривалась в лицо внимательнее и пристальнее обыкновенного, пытала, не сделала ли хуже, не стал ли я думать о ней плоше прежнего. Не зря ли она отважилась, не напрасно ли решилась поставить на карту свою доброе имя вольной птицы, не имеющей привязанностей? Ибо, как водится, любая слабость – в ущерб сердцу, которое через то куда как проще ранить, уязвить, обидеть.


…Синица потрепала меня по плечу… Это, как если бы я сам собой оказался доволен, уповал тайно на что-либо и оправдал. Нечаянно, но сделал то, о чём даже и не мог помечать вслух.

Мандарины

Когда у нас с одной стороны дома уже утро, то на другой – совсем ещё темно. И пока день только-только закипает на медленном огне рассвета, ночь степенно и неспешно убирает звёзды до вечера на ледник. Лишь стаявшая до месяца луна не желает скрываться, и, растекаясь понемножку по тарелке неба облаками, делается всё тоньше, прозрачнее, пока не исчезает вовсе.

Хорошо бы, чтобы точно так же терялись в складках времени детские страхи, а не донимали нас, постоянно напоминая о себе. Радует лишь, что, об руку с ними, как с ночью день, идут радости, простые незамысловатые и таинственные детские радости. Об одной из них я вспоминаю каждый новый год.

А было мне… Да нет, не могу даже предположить, сколько мне исполнилось лет, но никак не меньше четырёх, ибо я уже год, как читал всё, что только попадалось на глаза, и уже понемногу начинал понимать, для чего делаю это.


Время было непростое, родители, как не старались, не могли этого скрыть, и мы быстро взрослели. Предугадывая наперёд сетования про несхожесть обстоятельств, соглашусь лишь, что сложным оно было, разумеется, не для всех, но мы жили очень бедно. Однако, балансируя на грани голода, отдавая должное лишнему… совсем нелишнему куску хлеба, мы радовались друг другу, каждому новому дню, да иначе понятой, не раз читанной книге.


В канун нового года мать достала с антресолей старую, похожую на детскую пирамидку, пластмассовую ёлку и коробку с игрушками. Ветки новогоднего деревца и колючие кусочки ствола, попеременно надевались на металлический прутик одна за другой, и, едва макушка была пристроена, оказалось, что ель почти что в два раза выше меня ростом. Покуда мы с матерью доставали из коробки игрушки и развешивали их, отец с улыбкой наблюдал за нами, а как только большая часть украшений нашла своё место на ветвях, он встал и поднял ёлку повыше, водрузив на табурет, который в обычное время служил нам обеденным столом.

– Чтобы праздника было больше! – Сказала мать, потрепав по макушке меня, а потом и ёлку.

Я был совершенно согласен с нею, ибо понимал, что новогоднее убранство берегут вовсе не от моих посягательств. С нами вместе пережидал трудные времена пёс, который съел однажды целую сковороду жареной картошки. Еда предназначалась для всех, но собака не ограничилась своей частью, а слизала содержимое, стоило хозяевам лишь на минутку отвернуться от импровизированного стола.

Когда я укладывался спать, на душе было так славно, что, позабыв про голод, я, против обыкновения, не попросил у матери кусочек хлеба с солью и подсолнечным маслом. Задремал также – необычно быстро, но всё же чувствовал, как лежу и улыбаюсь во сне.


А наутро… Обычно я просыпался рано, и тихо читал в постели, прислушиваясь к дыханию родителей. Но в этот день проспал. Предчувствие новогодних радостей, ещё неведомых мне, бередили душу, хотя я не помню, чтобы ждал какой-то особенной еды или подарка. Просто-напросто желалось удержать в себе подольше это бесценное ощущение праздника, и, кажется, больше ничего.

– Сыночек, просыпайся! Сегодня вечером мы будем встречать Новый Год! – Мама будила меня, нежно прикасаясь ладонью ко лбу. – Заспался ты нынче, переволновался вчера. Ну, хорошо, что температуры нет. Вставай скорее, умывайся.


Прежде, чем открыть глаза, я ещё сильнее зажмурился, чтобы вновь увидеть нашу замечательную ёлочку во всей её красе, как можно ярче, и почувствовал необычный пряный, праздничный запах. Медленно-медленно приоткрыв веки, я заметил на книжной полке рядом с ёлкой вазу, доверху наполненную яркими оранжевыми комочками. Именно их пористые щёки издавали столь восхитительный аромат. Мандаринов до того дня я не пробовал, но сразу узнал по картинкам из книг.

Перехватив мой удивлённый взгляд, мама улыбнулась:

– Поешь овсянки, и сразу можешь приступать. Это всё тебе!

– Мне?! Нет! – С горячностью отказался я. – Мы подождём до вечера и станем есть все вместе, втроём. А пока… пусть они так пахнут, хорошо?


Я знал маму с самого своего рождения, поэтому понимал её лучше, чем она сама, и в тот час сразу же догадался, с каким трудом ей удаётся не расплакаться, поэтому отвернулся, сделав вид, что занят книжкой, чтобы она могла уйти плакать в ванную.

Тогда, точно как и теперь, у нас не было телеприёмника, и мы ждали наступления нового года, глядя на будильник, папа завёл его специально на двенадцать часов ночи. И вот, когда он, наконец, прозвенел, мама протянула мне мандарин:

– С Новым Годом, сыночек! – И зачем-то добавила, – Кушай осторожно…

– Там косточки? – Спросил я.

– Наверняка… – Загадочно ответила мама, и вдвоём с отцом они стали наблюдать за тем, как я впервые в жизни снимаю шкурку с мандарина.


Стоило разломить его на дольки, как в середине обнаружилась свёрнутая в трубочку записка. Раскрыв её осторожно, я прочёл: «В прихожей тебя поджидает сюрприз».


Я побежал в прихожую, и увидел небольшой свёрток, рядом с которым лежал ещё один мандарин, внутри которого тоже оказалась записка.

Переходя из одного угла квартиры в другой, я собирал свёртки и мандарины, читал записки, разворачивал нехитрые подарки, а родители в это время глядели на меня во все глаза, прижав губы зубами, чтобы не разрыдаться. Они были так счастливы, что у них есть я… Но сидели, прижавшись друг к другу, как два воробушка, и мне их было отчего-то ужасно жаль.


Говорят, что мандарины – символ богатства, любви и счастья. Может, для кого-то это и так, но, лично для меня то будет верно лишь только в том случае, и до той поры, пока в самом их центре, под рыхлой пахучей кожурой я вновь и вновь смогу отыскать свёрнутую в трубочку записку от мамы. И, чтобы, когда я стану её читать, родители видели моё лицо, да сидели рядышком, тихо-тихо, как воробьи…

Случай

Ворон парил вдоль кромки леса, и наблюдал за тем, как, слегка размяв ноги на батуде плетёной изгороди, балансирует поверх циновки виноградных ветвей, седой, не по своей воле, дятел. Неутомимо удерживая равновесие на скользкой от растаявшего инея проволоке лозы, он исследовал неглубокие сугробы подмороженных кистей изюма. Снег так звонко и озорно хрустел на ветру, что сторожкой птице приходилось поминутно останавливать себя, чтобы прислушаться и осмотреться. Ворона он не приметил, а ястреб, хоть и сосед, мог воспользоваться минутой, чтобы напасть. Зимой, под суровым приглядом мороза, даже самый незлобивый, может оказаться опасным, коли несыт.


Глянув дальше, ворон приметил пёстрого дятла. Несмотря на то, что тот был по обыкновению перепелес74, гляделся достойно, – будто бы во фрачке с длинными фалдами, белой сорочке с мело жатым жабо, алым шарфом и поясом в тон. Манкируя редким для зимы фруктом, он угощался за отдельным столом тем, что посытнее, вместе с воробьями и прочим несерьёзным людом, приводя их в замешательство не только своим присутствием, но и манерами. Упреждая трапезу, он пристально разглядывал кушанье, как бы обнюхивал его надменно, обсматривал близко, близоруко склонив голову, словно выбирая, – отставить нетронутым или даже бросить с негодованием вниз. Но, к удивлению присутствующих, после каждый раз съедал, с плохо сокрытым наслаждением.


Насытившись, он взлетел, будто бы возмущённый приёмом, даже не попрощавшись ни с кем. И над засохшим облетелым свадебным букетом леса, рассмотрел яркое пятно лисы, напрасно поджидающей суженого на скользком пригорке.

Ворон, что и прежде пролетал мимо по нескольку раз в день, ещё утром, будто нечаянно выронил мышь прямо ей под ноги, рискуя получить выговор от супруги.

Неподалёку, всего в трёх верстах, развязное чириканье оглашало округу, где, возле грязного месива сугроба, во всю пировали воробьи. Что там произошло и почему, было не разобрать, но с подветренной стороны снег порос редкой рыжей шерстью.

Будь лиса помоложе, она, может быть, и решилась бы обзавестись новым кавалером, но… не в этот раз. Ещё свежи были клятвы…75 , к тому же, ей шёл уже четвёртый год…

– Значит не судьба побывать ещё раз мамой, не судьба. – Вздыхала она.


Рядом с ржавой, прошлогодней апельсинной долькой вмёрзшего в наст семени клёна, у ног лисы лежала нетронутой давешняя мышь. Принёсший дурную весть ворон, что с очередной добычей летел в своё гнездо, заметил это, но был не в обиде. Случись подобное с ним, неизвестно, как бы повел себя он76.


Всякая неясыть77 благородна от силы своей, а воробей, коли голоден, дикому зверю подобен.

Каша

С некоторых пор дятел чувствовал себя кем-то вроде дворовой птицы. Он прекратил шарить по бездонным карманам деревьев, оставил будить примёрзших к складкам коры личинок, не прощупывал швы грубых одежд стволов, в поисках спящих жуков. В стенах тесного тёплого дупла сосны он теперь лишь ночевал, а день проводил за тем, что в который раз лениво обшаривал чердак дома и сараев. Исхоженные им вдоль и поперёк, они уже не представляли никакого интереса. Гнездо ос было испорчено, кладовая, обустроенная прозапас мышью, – растерзана, а тайник, по обыкновению позабытый рачительной белкой, хоть и не нужный вовсе, от нечего делать, также был приведён дятлом в совершеннейший беспорядок. Проснувшись поутру, он с приветным криком залетал во двор, и, в ожидании миски с горячей кашей, которую хозяйка выставляла на порог для собаки, от скуки колупал замазку на окнах, отщипывал кусочки наличников и крошил дверную раму. Изредка, побуждённый издали стуком топора, дятел принимался долбать что-то рядом с собой, но скоро бросал эту затею.

На страницу:
6 из 7