Полная версия
Змея подколодная
– Эх, – Маланья вздохнула и взяла пучок. – Для отвара, что ль?
Уля кивнула.
– Бабка Авдотья сказывала в рапу палец сунуть надо, а потом животным жиром смазать.
– Да уж сделала, как надо. – Обняла дочь, прижала к себе. – Как там Авдотья? Давно я к ней не захаживала, может надо чего?
– Сама ничего вроде, в доме только грязно, кошки везде гадят. Я прибрала немного. Полы вымыла, кастрюли песком почистила. Стол пришлось ножом скоблить.
– Молодец. Любит она тебя. Завтра схожу, навещу её. Отнесу каравай.
– Она сказала, что глаза у меня змеиные, – обиженно пробурчала Уля, надувая губки.
– Ты на неё не обижайся, она тебя своими руками принимала.
– Я не обижаюсь. А ещё она сказала, что сама я не знаю, какую силу имею, и пальцем мне перед носом потрясла и прокряхтела вслед: «осторожней, осторожней». Чего она, мама?
– Не обращай внимания, старенькая она, уж из ума выжила, несёт, что в голову взбредёт. А ты и, правда, будь осторожней. Особенно, когда в руках тяпка. – Мать отодвинула Улю и посмотрела ей в глаза. – И в самом деле змеиные.
– Ну, мам. – Уля сгустила брови.
– Как у матери моей – жёлтые, с россыпью чёрных точек. Красивые, завораживающие. За то её завистницы ведьмой называли.
– А она и правда ведьма была? – испуганно уставилась на мать Уля.
Маланья не ответила, распахнула шаль, наклонила голову, запрокинула руки, вытянула тонкую верёвочку. На конце верёвочки покачивался золотой крестик.
– Вот, надень этот крестик, мне от мамы достался, я в семье младшенькая была, как и ты.
– Так у меня же есть. – Уля нащупала на груди алюминиевый крестик, сжала в ладошке.
– А свой мне отдай. – Мать протянула руку. – Ну вот, а теперь спать пойдём.
Глава четвёртая
Всё с самого начала пошло не так. Он давно заметил: по пятницам не везёт ему. И не надо было судьбу испытывать. Но какое-то детское упрямство, желание испытать своё везение на «а вдруг» в последний раз обернулось полным крахом. Собственно, к этому уже давно всё шло. Глупо было надеяться. Не отыграть то, что он планомерно спускал в течение последних трёх лет.
Ветер гонит тонкие стеклянные облака на север. День на исходе. Он продрог и нуждается в тепле. Суконное пальто на меху изрядно сносилось. От прошлого щегольства ничего не осталось, разве только усы «гусарские» и кучерявый чуб, да и тот изрядно поредел. Пару стаканов горячительного – вот что ему сейчас нужно. Прохор сунул руку в карман, нащупал горстку монет. Хватит. Толкнул дверь в трактир.
В душном помещении, наполненном запахом пота, перегара и чеснока, кутёж шёл полным ходом. Чистотой трактир никогда не отличался, здесь всегда было шумно, и частенько перебравшие посетители устраивали потасовки. Он расстегнул пальто и потёр грудь.
Сытая наглая морда хозяина трактира лоснилась от жира. Казалось, ещё немного – и жир полезет из всех дыр его необъятного тела.
– Чего изволите? – презрительно-насмешливый тон толстяка вызвал в душе ярость, захотелось двинуть наглецу кулаком по лоснящейся морде. А ведь как ещё недавно расшаркивался перед ним. Знает, шельма. Знает. Вот и позволяет себе.
– Налей… сам знаешь чего, – сказал и отвернулся. Сдержал порыв.
Прихватив кружку, Прохор постарался занять место поближе к раскалённой докрасна печи. Рядом, за столиком два здоровенных лба в диких меховых дохах, которые здесь, на юге, носили только переселенцы с Урала, с нездоровым любопытством задирали найденной на развале кукле подол. Они похотливо лапали огромными ручищами её пухлое тряпичное тело и, нехорошо смеясь, сплёвывали прямо на пол. Розовое платьице с рюшами, совсем как у Параши, было изрядно заляпано грязными ручищами.
Обычно он старался не связываться с такими. Но сейчас быстро подошёл к их столику и злобно прорычал:
– Она моя!
Шалея от собственной неслыханной дерзости, схватил со стола куклу и сунул за пазуху. Твёрдый, словно каменный, кулак слегка ткнул его в глаз. Будто треснула огромная ледяная глыба, гулко и устрашающе. Переворачивая столы с разложенным на них барахлом, Прохор отлетел на добрый десяток ярдов.
Очнулся он на земле, рядом лежала кукла и смятая алюминиевая кружка. Прохор сел, потрогал заплывший глаз и с горестным вздохом приложил кружку к сине-красному фонарю. Вспомнил, каким тощим и пугливым он был, когда начинал своё дело. И как бездарно всё это спустил.
«Временные трудности – это часть ловко спланированной игры, в которой победитель выплачивает мзду за бездарно прожитые годы». Почему ему внезапно пришла такая мысль, он понял не сразу. Подхватив куклу, Прохор поднялся и побрёл домой. Так и не истраченная мелочь побрякивала в кармане. С мрачным видом он стал прикидывать в уме, хватит ли ему того, что осталось для… Для чего?
Он представил, как скажет об этом жене. Теперь, глядя в розовеющее небо, он с какой-то трогательной нежностью вспоминал её вздёрнутый носик и резко очерченные скулы. Так удивительно выражало её лицо негодование. А ещё раздобревшую за последний год фигуру, стоящую в дверях, и скалку, от которой так по-домашнему пахло тестом. От нежности на глаза навернулись слёзы. Сейчас он понимал, почему увидел в ней тогда эталон нежности и красоты. Потому что своим молодым чутьём знал – именно эта женщина сможет примирить его с жизнью и смертью. Только любовь может утешить его. И спасти.
Когда он вошёл в дом, первое, что увидел – склонившуюся над пяльцами голову. Она подняла лицо и в лучистых глазах, которые он любил больше всего на свете, увидел не испуг, нет. Она смотрела так, будто всё знала. И знала давно. Он достал из-за пазухи куклу.
– Это подарок. Тебе.
– Безысходность – есть только временный предел и чрезвычайная дурь, которая со временем будет казаться пустой сама по себе. Без оглядки на причины и обстоятельства. – Сухая ладонь пресвитера дважды прошлась по ворсистой бородке, затем по плешивому затылку.
– Что же делать, Никодим Федосыч? – Прасковья вздыхает. Заправляет выхваченную ветром прядь под чёрный, в красных розах, платок.
– Временами жизнь кажется бессмысленной, но в этой бессмысленности и есть глубина, которая показывает ту беспредельную расточительность, с которой мы относимся к данности.
Последнюю фразу Прасковья не поняла. Сейчас она ждала ответа на вопрос или напутствия, а не рассуждений, пусть даже и мудрых.
– Данность такая, что едва концы с концами сводим. А выход-то в чём? В чём спасение?
– Выход? Выход всегда есть. А спасение? – Пресвитер вынул из кармана маленькую книжку и вложил Прасковье в руку. – В вере спасение. Езжайте вместе с переселенцами в Бендеры. От многих гонений вера наша умалилась и ослабла, а потому требует укрепления и расширения. Там обоснуетесь и дело наше продолжите среди местного населения.
– В Бендеры? Как же? Там же румыны лютуют. Говорят, режут всех, кто по-русски говорит.
– Да, сложные времена, но как-то живут люди. Ничего, язык подучите, и, может, обойдётся. Опять же, не на пустое место поедете. Будет вам, где остановиться. Брат мой после захвата власти румынами перебрался в Ростов, дом и участок мне передал. Сам я не могу общину бросить, сама понимаешь. Пустует дом, боюсь, как бы румыны к рукам не прибрали, али каки другие лихие люди. Дом хороший и участок к нему большой, сад есть. Дом у самой реки. Лодка была, если не украли… Рыбалка. В общем, проживёте, коли руки приложите. Ну и, конечно, не за просто так я вам дом отдаю. Самое время там общину нашу завести. Езжайте, поможем вам перебраться, а вы организуете паству и станете веру молоканскую распространять.
***
Он всегда доверял её интуиции. Наверное, это единственное, чему он доверял безоговорочно. Нет, он не был напуган. Лёгкая досада и удивившая его грусть. Он подумал о том, что, может быть, прожил свою жизнь не там и не так… Но сразу отогнал эту мысль. Не надо себя жалеть. Он понимал, что теперь, с этой минуты, ему отмерено немного времени, чтобы всё исправить. Главное, что, несмотря ни на что, она любит его, и он будет биться за их будущее до конца.
Старые сани за ночь покрылись коркой прессованного снега. Прохор уложил на подводу нехитрый скарб, всё, что не удалось продать и могло пригодиться на новом месте, накрыл куском брезента вещи и тщательно укрепил края верёвками. Только одну, заветную коробку с дорогим царским сервизом, что было их фамильной реликвией, обернул в одеяло и уложил в специально созданное углубление. Они вместе. И это главное. У них есть шанс попробовать всё заново. Сделать хоть что-то во имя любви, которую они сохранили. Во имя злого отчаяния, сковавшего ледяной коркой временны'е потоки. Ради любви и веры. Веры, которая давала шанс.
Глава пятая
Бессарабия – затерянный мир, который всегда на окраине. Кусочек райской земли, раздираемый соседними государствами в попытке отвоевать благодатный край. Разменная монета между Российской империей и Румынией. От такого раздрая ожесточиться должно, но нет. Народ здесь тихий, радушный, незлобивый. И всё это на фоне притеснений, гонений и разрухи.
Но у Харитона хозяйство налажено. Залитый солнцем сад, жизнерадостный дворик, разбросанные стога сена, запряжённая в подводу лошадь, мирно клюющие зерно куры в загоне, фривольно пасущиеся коровки. Чистые, сытые и общительные.
– Зорюшка, – Маланья поглаживает мягкое коровье брюхо.
– Муууууу, – протяжно отвечает корова, задрав вверх раздутые ноздри.
Маланья обтирает пухлое вымя, подставляет ведро, сжимает дойки. Струйки молока, звеня, ударяются о железное днище. Молока у Зорьки много, приходится доить трижды.
День выдался тихий, погожий. Ветер лениво полощет бельё на верёвке, привязанной одним концом к крепкому стволу груши, другим – к старой коряжистой сливе. Под тяжестью верёвка провисла почти до земли, но Хритон подтянул её деревянным дрыном с расщелиной на конце, уперев в землю, и теперь ветер мотает крону коряжистой сливе. Надо бы спилить старое дерево, два года не плодоносило. В конце зимы Харитон уже и топор наточил, да поскользнулся на крыльце, нога опухла так, что ходить не мог до апреля. А дерево, будто почуяв угрозу, по весне зацвело, заблагоухало, засыпало белыми лепестками всю землю вокруг себя. Пожалели, оставили. Ещё на годок. А слива в благодарность одарила хозяев увесистыми плодами. Надо бы собрать, ещё немного – и осыпятся перезрелые сливы, загниют. Не успеешь оглянуться, муравьи и мухи наползут, налетят тучами.
Освободившись от тяжести, Зорька благодарно уркнула и завиляла хвостом.
В приземистой кухоньке светло и уютно. Только старая, местами облупившаяся печь источает гарь. Надо бы переложить. На днях Харитон пытался сговориться с печником, но тот посетовал, что много заказов, не справляется. Хорошего печника днём с огнём не сыщешь. Вот и мучается Малаша. Всю плешь ему проела: подавай ей новую печь, и всё тут.
Харитон кладёт чугунок перед собой, глядит на рассыпанную по полотенцу серую лапшу.
– Улька!
На зов отца в кухню входит дочь. Толстая чёрная коса караваем обвивает голову. Удивительно, как такая тонкая шея удерживает её вес. На загорелом лице озорные глаза из-под чёрных бровей. Щуплая фигурка в широком цветастом платье скользит вдоль печки.
– Чего, батя?
– Мать наказала лапшу сварить. Ты не знаешь, её в кипяток закидывать или холодной заливать?
– Откудава мне знать? – пожимает плечами Уля.
– Так ты чаво, не видела, штоль, как маманя готовит?
– Не видала я.
– Эх, – расстроено махнул рукой отец, – и чему вас только в школе учат?
– Буквам.
– Буквам, буквам, – ворчит Харитон, – какая от буков польза-то?
– Читать буду.
– Чего тебе читать? Лучше бы кашу варить научилась.
– В горячую лож. Мамка вроде в горячую ложила, – вспомнила Улька.
– Точно?
– Вроде.
– Вроде… А ежели не проварится? Задаст маманька-то нам, а?
– Давай в тёплую.
Так и порешили. Залили котелок водой, чуть прогрели, лапшу бухнули и снова чугунок в печку.
– А вынимать когда?
– Не знаю я.
– Опять не знаю. Чаво делать-то?
– Может за мамкой сбегать?
– Рассерчает. Ладно, подождём часик.
Через час чугунок вынули, лапша в нём разбухла, шапкой наружу свисает. Харитон её ложкой торкнул – заколыхалась, чисто тесто. Липкое, к ложке приставучее.
– Что это? – из-за спины заглядывает Маланья. Тихо вошла. Увлечённые стряпнёй, Харитон с дочерью и не заметили. Улька, обтирая стену, к двери попятилась, Харитон спиной стряпню прикрывает, да поздно уж. Всё Маланья поняла.
– Эх, лапшу-то эту я час месила, три дня высушивала… – расстроено опустилась на лавку. – Што ж теперича? Чем обедать будем?
– Дык не умею я, Малаш, кашеварить, на Ульку понадеялся, а она, окромя буков, не знает ничаво. Ты б её выучила, што ль. А то, как Верка съехала, и помочь тебе по хозяйству некому.
– А чего сразу я? – шмыгнула носом Улька. – Вон Фроська целый день по деревьям лазит. Пусть она и помогает. Или Манька.
– Манька наученная ужо. Да только время ейное женихаться настало. Скоро замуж выйдет и выпорхнет из гнезда, – увещевает Харитон. – А ты в самый раз.
– А Фроська чего?
– А ну цыц, – прикрикнула Маланья. – Правильно отец говорит. Завтра пойдёшь к Лукерье Степановне в прислужки. На кухню. И готовить научишься, и в дом какую-никакую копейку принесёшь.
– А школа?
– Хватит с тебя школы.
– А Фроська?
– Фроське есть чем заняться, сливу надо ободрать, слив нынче уродило… и на повидло хватит, и на продажу будет. Да и груша такая, что ветки скоро обломятся.
– Вот и правильно, Малаша. Чо ей без толку по деревьям лазить, пусть уж с толком. Здоровая дылда вымахала, вот и подмога тебе. А обед?.. Да чёрт с ним! Чай попьём… как ты любишь. С баранками.
– Мне бы, Харитош, печь новую. Не сдюжит печка повидло. Долго варить его.
– А давай я тебе костёр во дворе разведу, каменьями обложу, лучше всякой печки будет. Таз на каменья поставим, и пусть себе бухтит хоть цельный день.
Улыбается Малаша, сколько лет прошло, а помнит обещание Харитон, заботится и любит до сих пор.
– Хорошо… На костре это хорошо. Ты мне ещё палку побольше заточи, в форме ложки, чтоб мешать повидло.
– Я тебе, Малаша, такую ложку из дерева выточу, яки весло, чтоб не гнуться тебе над тазом.
– Спасибо, – Маланья опёрла ладони о колени, тяжело приподнялась. – Только печку мне на будущий год сложи.
– Сложу, Малаша, обязательно сложу.
***
Лукерья Степановна вальяжно развалилась в кресле. Прошёл день – вот и славно. Уж как любила она эти праздники, да, видимо, возраст такой, покоя хочется. Бабий век короток.
Пятьдесят. Пятьдесят полновесных лет. Большая часть жизни прожита. А её бабья жизнь уже перешла в область легенд и преданий. Но она ещё чувствует себя живой. Есть ещё свои радости и удовольствия, хотя ощущение такое, будто едет на старой, убитой кляче, а мимо проносятся удалые кобылицы. Ну да ладно, отпраздновали и буде.
Лукерья Степановна поправила кружевной воротник и поднялась. Надо бы проверить, как там дела на кухне. За прислугой глаз да глаз нужен, а то чего-нибудь обязательно разобьют, как в прошлый раз. Посуда у Лукерьи дорогая, фарфоровая. Спасибо муженьку покойному, умел деньги делать. А то, что состояние своё не трудом заработал, а в карты выиграл, то это тоже, знаете ли, уметь надо. Удача, она ведь достойного выбирает.
Толстый зад отрывается от мягкого сиденья, и обтянутые шёлком рулоны жира перемещаются в столовую.
Просторная светлая комната вместила в себя около тридцати человек. Но сейчас она пуста. Последнего гостя, толстого хорька Никанора Силантьевича, уверенного, что вдовушке одной без мужика тоскливо, пришлось почти пинками выпроваживать. За последнюю пару-тройку лет повидала Лукерья таких ухажёров, падких не до её увядшей красы, а до добра немалого. Голодрань, хоть и пыжатся. Из кожи вон лезут, чтоб подать себя как состоятельных людишек, а на деле – тьфу, гроша ломаного за душой нема.
Уж час как гости разошлись, а стол так и не убран. Девка, что в прислужницы нанята, сидит на том самом месте, где часом ранее восседала сама Лукерья, и доедает из вазы мороженое. Увлечённо ест, с аппетитом. И всё ей нипочём, и что стол не убран, и что хозяйка рядом на неё глядит смурным взглядом.
– Эй, девка, как тебя? – напрягает связки Лукерья, но сил злиться нет. Хочется поскорее расстелить постель и провалиться в пуховую перину сна.
– Ульяна, – облизывая ложку, отвечает девка. Ни страха в ней, ни наглости.
– Вкусное мороженое? – Лукерья опускает на стул бесформенное тело. Сиденье, поглощённое необъятных размеров задом, недовольно пискнуло и затихло.
– Очень, – шамкает Уля. – Особенно это, клубничное.
Нежный шарик мороженого в вазе давно превратился в розовую лужицу. Уля вычерпывает его со дна ложкой.
– Да. Клава – знатная стряпуха. Только слепа стала. На днях соль с сахаром перепутала, пришлось целую кастрюлю компота вылить. Не дело это. Потравит ещё.
Ульяна облизала ложку и принялась собирать со стола тарелки.
– Уволю. А тебя на её место.
Подхватив поднос, Уля направилась в кухню.
– Сама справишься? – крикнула в спину Лукерья.
– А чего не справиться-то? – обернулась Уля. – Ужо месяц как на кухне рядом с ней толкусь.
– Значит, выучилась у неё стряпне?
– Дело нехитрое. – Уля слегка подбросила в руке поднос, загромыхав посудой. – А мороженое я сама взбивала.
– Вот и отлично.
Глава шестая
Вот и осень. Обычно ещё тёплый сентябрь в этот год нахмурился и задождил с первого числа. Через неделю дожди закончились, но пришли ночные холода.
В воздухе +3, в воде +15. Над рекой густится туман. Тяжёлые пары тёплой воды каплями нависают над водной гладью Днестра. Прохор скинул кальсоны и с разбегу прыгнул в сгусток тумана, с головой нырнул в коричневую муть прибрежной воды, поплыл. Хорошо! Бодрит!
Полкан в воду не полез. Холодновато. Да к тому же, пока хозяин не видит, можно заняться колесом, что так вызывающе торчит у перевёрнутой дном вверх тачки. Вчера в попытке грызануть аппетитное колесо получил от хозяина по ушам. Пришлось временно смириться.
Из серой туманной завесы послышался свист. Хозяин зовёт. Полкан завилял хвостом, повернул голову в сторону тачки и припустил к заветному колесу.
Ах, как приятно скользят клыки по гладкой резине. Но вонзить зубы Полкан не торопится, растягивает удовольствие.
– Полкан! – зовёт хозяин из тумана.
– Рррр… – отвечает Полкан, потирая пасть о затвердевшую резину.
– Полкан! Сюда!
Ещё чего! Его теперь никаким калачом в воду не заманишь.
Полкан пробует резину на зуб. Хорошая резина, упругая. Заметив нечёткие очертания хозяина в тумане, Полкан вонзает пасть в колесо. Острые клыки со скрипом пробивают резиновый слой.
– Полкан, фу! – кричит Прохор, выбегая из воды. Холодный воздух обжигает тело.
Косясь одним глазом в сторону хозяина, Полкан чавкает, торопясь разгрызть резину до основания. Получает по ушам и, увёртываясь и рыча, пятится вместе с тачкой. Оторвав кусок резины, отлетает назад.
– Ах ты, вымесок лохматый! – Прохор проводит рукой по рваному колесу. – Как теперь яблоки возить будем? – сердито смотрит на пса. Полкан выплюнул кусок резины, улёгся рядом с трофеем и взглянул на хозяина слезливыми глазами.
Яблок в этом году уродило как никогда. Сад у них огромный. Спасибо молоканам, и земельный надел им выделили, и дом помогли в порядок привести. Надел и сад достались задаром, но всё в ужасном разорении. Бывший хозяин с румынами сбежал, всё бросил, и надел, и дом. Местная голытьба чуть ли не по брёвнам дом разобрала. Ну да справились, чего теперь вспоминать. Одно только Прохора огорчало. Прасковья втихаря серьги свои золотые снесла Лукерье Степановне да ещё кое-какие украшения, наследство родительское. Не хотел Прохор этого, да жена, не сказавши ему, всё сделала. А иначе как им с детьми выжить было? Ведь через полгода с переезда Наталка народилась, а ещё через год – Лидочка.
– Да зачем они мне? Куда надевать? Куда ходить? На рынок? В Молену? Некуда. А так хоть дети сыты будут. Лукерья Степановна не поскупилась, дай ей бог здоровья.
– Всё равно жаль. Это ведь матушки твоей драгоценности. Наталье бы достались по наследству. А всё из-за меня.
– Да и Наталье они ни к чему. В них ходить – только беду на себя навлекать. Приманка для грабителей. Она и без них вон какая красавица растёт.
Наталка действительно красавицей уродилась. Хоть от пола два вершка, а глаз от неё оторвать невозможно. То ли ещё будет.
Вот и пацаны подросли, настало время ремесло им дать. Серёжка уж год как у бондаря в учениках ходит, Борька сам в гончарную захаживать стал. Там и задержался, не вытащишь. На днях Прохор с печником говорил, тот согласился Тишку взять помощником, обучить кладке печной. Тишка сообразительный, руки у него ладные, вот и на мандолине сам выучился. Прасковья на ведро яблок ему мандолину выменяла. Но да это развлечение, да и только, а настоящее дело должно деньги приносить. А тут как раз и печник местный пожаловался, что один не справляется. Согласился взять Тихона в ученики и подмастерья. Вот и хорошо, вот и пристроили Тишку, можно сказать. Только Федька без дела таскается. Всё на железной дороге пропадает. Поезда встречает и провожает. Рукой машинисту машет. Нехорошо это, опасно. А они с Прасковьей никак решить не могут, куда мальца определить на будущий год. Федька сызмальства танцевать любит, да так здорово у него получается и вприсядку, и вприпрыжку, весело, задорно. Достанет Тишка мандолину, затеребит пальцем струны, разольётся озорная мелодия, а Федька тут как тут, ножками перебирает, ручками прихлопывает, Прасковья не налюбуется, а он к матери в поклон согнётся, да назад разогнётся, плечами поводит, да притопывает, приглашая матушку танцевать.
И где только он этому выучился, где насмотрелся пострел?
Да, хорошо отплясывает Федька, только какой с того толк? Мужику ремесло нужно, да такое, чтоб копейку в дом, чтоб всегда при деле быть, и чтоб семья его нужды ни в чём не знала.
– В сапожники пойдёшь? – предлагает отец. – Нужная профессия.
– Это же на месте сидеть, – Федька морщит нос.
– Тогда, может, в конюхи? – предлагает мать.
Федька пожимает плечами и пускается в пляс. Так и не решили. Вот и осень, пора бы определиться.
– Прохор! – голос отчаянный, пугающий. Он поворачивает голову и видит, как чёрной птицей слетает с пригорка Прасковья. Летит, размахивая зажатым в руке платком, словно подбитым крылом. Прохор чувствует, как ватными стали ноги, как отчаянно забухало сердце, и это буханье отдаётся в ушах с такой силой, что кажется, можно оглохнуть. Даже Полкан, выпустив из пасти кусок резины, вжался в песок и заскулил.
Долетев до мужа, Прасковья упала в его объятия и, уже теряя сознание, прошептала:
– Феденьку поезд переехал!
***
Ночь натягивает черное одеяло облаков на тусклый небосвод. Траур уходящего дня, события которого измотали и тело, и душу. Уснуть… Как тут уснёшь? И уснёшь ли вообще когда-нибудь?
Прасковья так и осталась сидеть рядом с покалеченным сыном. А он не может на это смотреть. Не может. Не знает, что сказать.
Он закрыл глаза, и в голове началась мешанина: крики, стоны, вопли. Сквозь гомон голосов чуть слышное: «Это тебе наказание». Прохор вздрогнул, открыл глаза. Показалось. Встал. Не включая свет, пошёл на кухню. Налил в стакан воды, сглотнул пересохшим горлом и прильнул губами к стакану. Пил медленно, вбирая в себя каждую каплю, словно пробуя воду на вкус. «Наказание за брошенных…». Он резко обернулся. Никого.
Показалось.
Глава седьмая
Коварству кошек нет предела. Старая повитуха и знахарка Авдотья, у которой их было немерено, пугала местную детвору рассказами о том, как в стародавние времена кошки ели людей. Уля посмотрела на Ваську, который извивался у её ноги, выпрашивая шкварчащие на сковороде котлеты.
– Ууу, зараза, – отпихнула кота ногой. Кот обижено мяукнул, и Уле стало стыдно. Ударила кота ни за что. Не могут они людей есть. Авдотья всё выдумала, детвору попугать, чтоб не лазали к ней в огород за огурцами. Примирительно погладила кота, и тот довольно заурчал. Простил? А то мало ли. Уля соскребла со стен миски ошмётки фарша и примирительно протянула коту. Васька понюхал и отвернулся.
– Ишь ты!
А вдруг не простил?
За окном послышался скрип калитки.
Уля отодвинула сковородку и выглянула в окно. По тропинке к дому шли двое. Мужик в широкой серой рубахе на выпуск и заправленных в ботинки штанах-раскоряках. Рядом с ним юноша в светло-серой тужурке и начищенных до блеска сапогах. Одет парень хоть и неброско, но вскинутый вверх подбородок и зачёсанный назад чуб выдают в нём щёголя.
Сзади послышался грохот. Уля обернулась и ахнула. Миска, в которую она аккуратно складывала котлеты, валялась на полу перевёрнутой. Косясь на кухарку, Васька спешно уплетал котлету.