Полная версия
Змея подколодная
Змея подколодная
Елена Касаткина
Смотрим, влюбляемся, хмуримся, миримся
– всё мимолётно как солнечный свет,
Словно мелки мы стираем вчерашнее…
Было, ведь было же!? В пропасти лет.
Мы потеряемся, всё потеряется.
Так неизбежно, что даже смешно.
Всё повторяется. Жизнь закругляется.
Мы образуем собою кольцо.
Е. Роот
Корректор Галина Владимировна Субота
© Елена Касаткина, 2024
ISBN 978-5-0055-8787-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пролог
Голая промерзшая земля сиротливо сжалась. По ней сварой голодных собак змеятся косматые языки инея. Пурга не стихает. В море тёмно-синих туч безвозвратно утонули и солнце, и луна, и всё остальное.
Сквозь серую завесу аллей едва различимы фигуры сгорбленной, с трудом передвигающей ноги старухи в чёрной заношенной кацавейке и худого трясущегося мужичка в вытянутой кишке рваного свитера и таких же рваных бесформенных рейтузах. Среди скукоженных кустарников и частокола заиндевевших сосен странная парочка напоминает скорее заблудшие привидения, чем человеческие существа.
Согнувшись под ударами ледяного ветра, они бредут, тесно прижимаясь друг к другу, толкаясь локтями и поругиваясь.
– …клятый… – уносит ветер обрывки ругательств.
В ответ мужик размахивается и толкает старуху в спину.
Босые вмёрзшие в резину калош ноги скользят по стеклянной поверхности бетона, старуха падает на колени, и ветер оголяет бугристые от вздутых вен ноги. Опираясь ссохшимися ладонями о землю, она приподнимается, одёргивает развевающийся подол, который не может скрыть огромное рожистое пятно на левой ноге.
Мужичок смотрит на старуху выцветшими зрачками и наугад тычет в неё рукой. Старуха хватает трясущуюся руку, пытаясь подняться, мужик отпихивается и зло плюёт сквозь гнилые зубы. Холод такой, что плевок начинает замерзать на лету и падает на бетон, почти превратившись в ледышку.
Обменявшись тумаками, парочка затихает и снова пускается в путь. Смех сквозь слёзы и беззаботная беспечность перед вечностью.
Жизнь – краткий миг, который не успеешь осознать и которым не можешь насладиться. Бесконечная череда маленьких, пустых, печальных и по-настоящему смешных в своей трагичности, обычных жизней. День за днём. Столетие за столетием. Из века в век.
Часть первая
В тексе использованы слова и выражения, характерные для данной местности.
Глава первая
1917 г. Бессарабия
Февраль. Льдинки на языке. Но холода он не замечает. Только воздух арбузной свежести и чистый снег. Снег, который, если вдруг случается в этих местах, то наполняет душу чувством невероятной благодарности. А такой, как выпал накануне, ещё и ощущением полного всеобъемлющего счастья. Оно медленно, как молоко из крынки, разливается теплом в районе подреберья. Может, потому и мороз не чувствуется.
Харитон постучал валенками о порожек и спешно поднялся на крыльцо. Нет, не зря снег выпал. К удаче это. В такой-то светлый день ему должно наконец повезти. Дёрнул расшатанную дверь и на миг ослеп.
В сенцах темно. Крохотное перекособоченное оконце под потолком и то занавешено тряпкой. Чёрной, выцветшей до грязно-серого. День в мгновение ока померк вместе с радужными надеждами. Влетевший вместе с ним свежий поток воздуха быстро смешался с горьковатым запахом трав, пучками свисающих с потолка.
Харитон нервно стянул с головы отороченную мехом суконную шапку, заломил в руке, присел на лавку. Задумался. Сразу налетело, заполонило, вспомнилось.
Малаша. Красивая даже сейчас, а в девках особенно была. Многие парни до её двора захаживали, да больно неприступна. Чего только не придумывали хлопцы, чтоб удостоиться хотя бы взгляда, но нет, тверда и холодна Малаша. Пока не появился один. Ни цветочки полевые в букетик сложил, ни меха гармони растянул, а самый лучший кусок мяса у мясника выторговал, принёс и на стол положил.
На фоне красных стен розовое с отливом платье притягивает восхищённые взоры. А особо оголённые плечи над приспущенными отворотами кружевного выреза. Мужиков в чайной человек десять. Из женщин – только Малаша. Она сидит за отдельным накрытым яркой скатертью столом красивая, румяная, с наведёнными сурьмой бровями, которые сначала сдвигаются к переносице, а потом расправляются, взлетая вверх, каждый раз, как она подносит ко рту блюдечко с горячим чаем. Малиновые губки вытягиваются в трубочку, она дует на блюдце и осторожно отхлёбывает горячий напиток.
Чай Малаша любила горячий, вприкуску с баранками. Перед ней вазочка с мёдом и блюдо с крендельками, булками, сайками. Рядом пузатый медный самовар. Малаша поглядывает в своё отражение и, довольная увиденным, улыбается. Хороша! Ой как хороша!
Об этой особенной любви к чаепитию Харитон знал, потому сразу и направился в бывший трактир, только недавно поменявший свой статус на модное ныне чайное заведение. Взбежал по ступенькам на крыльцо, рванул дверь и уверенной походкой прошествовал к столу красавицы. Мужики аж рты раскрыли. Такой прыти от Харитона никто не ждал. Робкий неприметный парень никогда не участвовал в сходках, драках, даже на посиделки не ходил. Никого не трогал, никого не задирал, на девок не заглядывался. И вдруг!
Бросил Харитон кусок мяса перед Малашей, пот со лба вытер, выдохнул:
– Вот. Сторговался на ярмарке. Выходи за меня.
Вмиг смолк гвалт местной публики. Поднос в руке служки дрогнул. Влипшая в мёд оса испугано задёргалась, безумно завертелась, разжужжалась. Через мгновение звенящая тишина разорвалась громогласным смехом. Хохотали так, что слёзы и слюни летели в разные стороны. Не остановить. До хрипоты, до икоты. А Харитон внимания не обращает. Стоит, взгляд от Малаши не отводит. И она на него глядит. Синие глазки сузила. Смотрит с интересом. Взгляд добрый и дерзкий одновременно. Молчит. А мужики взахлёб: «Вот так кавалер!», «Вот это жених!», «С куском мяса!». Хохочут, заливаются.
– А ну цыц! – грозно прикрикнула Малаша и метнула в пустобрёхов испепеляющий огонь глаз.
Чудное дело – заткнулись мужики. Сконфужено опустили глаза в чаши со сбитнем.
– Пойдёшь за меня? – уже робче спрашивает Харитон. – Скажи? И твои проблемы станут моими проблемами, защищать буду, любить буду, всё для тебя сделаю. А ты… ты только мне сынов народи.
И от всего этого охватило Малашу чувство… Нет, не любви ещё, а нежности, благодарности, за то, что дал ей почувствовать себя слабой, хоть на йоту, хоть на чуть-чуть. И от этих чувств первородных захотелось уткнуться носиком в его шею, прислонить ушко к его груди, чтоб, улыбаясь, слушать его сердце. Вот за ним и за него в огонь и воду, да что уж, на край света. Да кинулась она для него очаг разводить, мясо жарить и травки собирать к чаю самые вкусные и полезные.
Через месяц сыграли свадьбу. Зажили тихо, мирно. Харитон своё обещание выполнил. Любил, заботился, лелеял. В доме сытно, в хозяйстве – порядок. Через полгода «понесла» Малаша. Харитон вокруг жены мечется. От всего оберегает, ничего делать не даёт.
– Да что ты со мной, как с маленькой! – устало возмущается Малаша.
– А я не только о тебе пекусь, но и о сыночке будущем, – приговаривает Харитон, обкладывая жену многочисленными подушками.
– А ну как девка будет?
– Нет. Пацан, – мечтательно улыбается Тихон.
Но родилась девочка.
– Ну ладно, пусть девка будет первой. А вторым будет сын, – приговаривает Харитон, спуская бретельку ночной рубахи и проводя рукой по мясистой Малашиной груди.
Но и вторая, и третья, и четвёртая попытка закончились тем же.
И вот пятая… Все признаки: и живот «огурцом», и полоска на животе, и правая грудь Малаши стала больше левой, а соски заметно потемнели, и кончик носа заострился, а раньше расплывался картофелиной, и в целом она похорошела как никогда. Старухи сразу сказали: ну всё, наконец сыночка Харитону принесёт. Раньше-то красотой с девками делилась, а сейчас расцвела – глаз не оторвать.
Не впервой сидеть Харитону в удушливых сенях. Не впервой слушать стоны жены и причитания повитухи. Не впервой унимать волнение и страх. Однако в этот раз что-то сильно сердце зашлось. Не молодой уж. Да и Маланья.
– Не могу я, Харитоша, больше. Возраст уж. Последний раз хожу, не обессудь. Тяжко мне. Ноги, что столбы стали. Вены, гляди, как разбухли. Авдотья сказывала: опасно это. Лопнуть могут. Да и колени не гнутся почти.
– Ну что ж, последний, так последний. Сына родишь и хватит, больше не надо.
На том и сошлись.
– Ааааа, – пронеслось гулко, надорвано. И следом зычное голосистое «уа». В сердце ёкнуло. Отмаялась. Харитон подскочил так, что лавка грохнула об пол. Входить в комнату нельзя, Авдотья не позволяет. Но ему не терпится. Он и не будет входить, одним глазком только, в щёлочку.
Тяжело ступая по половицам, Харитон подошёл к двери, взялся за ручку и замер. Отчего-то боязно стало. Но дверь сама раскрылась и на пороге показалась Авдотья с белым свёртком.
– Чего шумишь, окаянный? – строго глянула Харитону за спину. – Лавку пошто опрокинул?
– Так я это… – заробел Харитон. Свёрток в руках Авдотьи пискнул и зашевелился. – Переживал.
– Осподя, и чего ты всё переживаешь, на то она и баба, чтоб рожать. На вот, держи.
Авдотья протянула попискивающий кулёк.
– Кто? – выдохнул Харитон.
– Девка. До кучи.
– Как девка? – лицо Харитона исказила мучительная гримаса. – Как девка?!
– Как, как! А вот так! Ничего, она тебе мужиков нарожает.
Глава вторая
1923 г. Буковина
Ах, как она любит май. Как никакой другой месяц. Сирень белая, бордовая, фиолетовая развесилась шапками в каждом дворе, наполняя воздух умопомрачительным ароматом. Прасковья поправила белый платок, поклонилась то ли в приветствии собравшемуся у молельного дома люду, то ли в почтении к их вероисповеданию.
Молокане, к которым принадлежали её родители, народ особый. О том, как приверженцы братства духоборов отделились в паству молокан, ей рассказывала мать ещё в детстве, но тогда Прасковья особо не слушала, а с годами позабыла окончательно. Помнила только рассказ о тяжёлом переселении из России в Буковину. Мать всё время вздыхала и утирала концом косынки слёзы. А царицу Екатерину, по указу которой их выслали, называла «волочайкой».
Местные жители встретили переселенцев доброжелательно, хотя и с некоторым подозрением. Со временем, убедившись в скромности и порядочности сектантов, приняли «за своих», а кое-кто даже обратился в новую веру.
Молокане от местной братии особо ничем не отличаются, а то, что крест не носят, так что за беда? Иной с крестом так напьётся, что хочется крикнуть вслед: «Креста на тебе нет», а эти вино не пьют, не ругаются, вежливые, работящие. Ну, пьют в пост молоко, так другим какое дело? Всё лучше, чем винище проклятое.
Каждый четверг и воскресенье родители ходили в «молену», так мать называла дом на краю деревни. Молельню посещали в основном старики и те, кому перевалило за сорок, что по тем временам тоже считалось «старостью». Прасковья среди них самая молодая.
С утра принарядилась, но скромно. Как полагается. Юбка, кофта с длинным рукавом – к этому одно требование, чтоб чистое и опрятное. Пусть не новое, но целое. Поверх обязательно белый фартук, на голову платок.
– Ты куда это вырядилась? – Прохор оторвал тяжёлую голову от подушки. Прасковья удручённо посмотрела на смятый, брошенный как попало на стул пиджак. Опять поздно пришёл. Опять…
– В молену пойду.
– Чего вдруг? – Голова мужа упала в подушки и захрапела.
Прасковья вздохнула, прогоняя тяжёлые мысли, нельзя в святое место с плохими думками входить, и толкнула калитку.
Во дворе уже толпилось с десяток молокан. Женщины, как и она, с покрытой головой и в белых фартуках поверх одежды, мужчины в светлых рубашках и пиджаках. Все друг другу улыбаются, приветствуя, кланяются, негромко перебрасываются последними новостями – кто помер, кто народился.
В просторной выбеленной известью комнате места хватает всем. Стол и лавки – вот и всё убранство молельного дома. На столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью, Библия. Чистенько и светло. Мужики вешают на крючки кепки.
К Прасковье подсаживается престарелая, немного чокнутая, тётка. Чокнутая она только в полнолуние, а сейчас вполне нормальная, даже симпатичная. Баба Зина.
– Хорошо, что пришла. Мать будет довольна.
Да, матушка была бы довольна. Сколько раз она звала Прасковью с собой, а та только обещала, но так и не пошла. Сказывалась занятой. И не врала ведь, так оно и было. Трое пацанят, шелудивых, егозистых вертопрахов: Фёдька, Серёжка и Тишка. Глаз да глаз за ними нужен. Да и супругу угодить старалась. Всё хозяйство на ней. Прохор весь день в пароходстве, а вечерами…
Ох! Вздохнула. Снова мысли тёмные в голову лезут, а ведь матушка говорила: нельзя с нехорошим в молельню, нельзя. А ну как смотрит она на неё с небес?
В комнату входит седой бородатый старик. Вешает на крючок мягкую фетровую шляпу. Его светло-серый костюм всего на полтона темнее, чем борода и скудоволосая шевелюра.
– Это пресвитер, – шепчет на ухо чокнутая баба Зина, шмыгая мякишем носа. – Он выбирается на общем собрании общины.
Никодим Федосович обходит лавки, садится за стол, поглаживает пушистую бородку. Затягивает песню. Песнопения молокан – важная часть собрания. Человеку со стороны, несведущему, никогда не понять, о чём они поют. Да и Прасковье понять трудно, ведь все согласные звуки из слов молокане выбрасывают, оставляют только гласные. Напев получается красивый, протяжный. Чарующее многоголосье наполняет помещение особой атмосферой любви и покоя. На душе от этого становится благостно, умиротворительно. Ни на что не отвлекаясь, сознание начинает течь медленней, теряя свои очертания и границы.
Денёк случился, как трёхслойный кекс. Верхний, прогретый солнцем слой воздуха, как нежное суфле, в котором после глубокого сна пока ещё очумело, летают майские жуки. Средний из… Ах, лучше б не нюхать этот средний слой. Средний слой, где покрытые мхом, как патиной, деревья уже готовы взорваться буйной зеленью и цветом, кружит голову. А самый нижний слой кекса, он ещё прохладный, но уже очень цветочный. И весь этот кекс обильно улит, как кремом, завораживающим пением птиц. И как будто только сейчас появилось понимание, что в разгаре весна. Ах, как же она любит май!
Воодушевлённая Прасковья поднялась на крыльцо и остановилась. Надо поговорить с мужем. Поморщилась. Слово «муж» ей никогда не нравилось. Было в нём что-то мещанско-обывательское. Его говорить – всё равно что жареную картошку со сковороды есть, но при этом делать вид, что поедаешь устриц с серебряного блюда. Почему такое неприятие – сама понять не могла. Может, что-то не так с ней, но слово это никогда в разговорах не употребляла. А вот подумать… Подумала.
Порой кажется, что всё в твоей жизни устоялось и наконец заняло своё определённое место. И что плыть вот так по течению ты будешь до конца дней своих, потому как нет ничего, что могло бы тебя выбить из образовавшейся колеи жизни. Наверное, в том и счастье, чтоб всё налажено. Что всё как вчера, и завтра так будет, и послезавтра.
Надо что-то делать. Пока не поздно – надо. Дёрнула решительно дверь.
Прохор сидел за столом, подперев кулаком щёку. Красивый! Даже когда заспанный. Даже в подпитии. Любой. Равнодушно дожёвывал расстегай, подливая в чашку кипяток.
– Ты что ж это снова пил? – ринулась с порога в бой Прасковья.
– Ну пил… – Прохор закрутил краник и пододвинул к себе чашку. Округлая капля медленно вытянулась из носика самовара и плюхнулась на скатерть.
Прасковья прошла к столу, пододвинула табурет, села.
– Как же так, Проша? Ты же молоканин.
– И что? – Прохор отхлебнул из чашки и зажмурился. Чай, именно такой, как он любил, обжигающий, промчался по внутренностям кипящей лавой. – Ты вон тоже молоканка, а мясо ешь.
– Не ем я, знаешь ведь, детям покупаю. Мальчишкам без мяса нельзя. Им сила нужна, а какая без мяса сила.
– Им, значит, можно, а мне нет.
– За них я перед Богом в ответе.
– Так вот ты чего в Молену пошла? Грехи замаливать? – Прохор прихлебнул ещё чаю. – Так и мои бы заодно отмолила.
– Проша, остановись! Что ты делаешь? Не кончится это добром! Не кончится.
– О чём это ты? – Прохор нахмурил густые брови.
– Люди сказывают, ты в игорный дом ходишь.
– Врут!
– Врут? Тогда где ты по ночам бываешь?
– Как это где? В пароходстве! Ты как думала, деньги достаются? Пароходство держать – это тебе не кренделя печь.
– Ой ли, – покачала головой Прасковья. – У тебя из кармана карты выпали, Федька вчера подобрал, мне отдал. Зачем ты обманываешь? Не доброе это дело. Не доброе. Ладно я, сыновья ведь у тебя, их по миру пустишь.
– Сыновьям я ремесло дам. Каждому. Проживут, ежели что.
– Что за напасть такая? Вот уж откуда не ждала. – Прасковья уронила голову в скрещенные на столе руки и заплакала.
Глава третья
Удивительная пора. Всё как-то вдруг и сразу. В 6 утра может ещё быть темно, а в 6.30 вовсю светло, без всяких там затяжных рассветно-закатных сумерек.
– Девки, подъём! – кричит Харитон, приоткрыв в девичью комнатку дверь.
– Ммм, – недовольно мычит Дуня и, вытягивая из-под головы подушку, накрывает ею мясистое ухо.
Уля отбрасывает простынь и садится в кровати. Из всех сестёр она единственная легка на подъём. Ранняя пташка – зовёт её отец. Когда-то первой вставала Верка, но не потому, что не спалось, просто она старшая и, значит, на ней ответственность за младших. Вообще-то самой старшей была Дуняша, но она ленива и неподъёмна, а Верка любила командовать, Дуня легко уступила ей своё право будить остальных. Но Верка вышла замуж, переехала на другой берег Днестра, и будить сестёр стало некому.
Уля глянула на Фросю. Эту не добудишься. Фрося отличалась не только хорошим аппетитом, но и мертвецкой сонливостью. Но уж если удавалось её растолкать, то вставала Фроська сразу, без потягиваний и зевот, шла твёрдым шагом к умывальнику, черпала воду из таза пригоршнями, опуская в них круглое помятое от сна лицо, хрюкала, булькала, кряхтела от удовольствия. Хватала с крючка полотенце и тёрла им лоб и щёки с только ей одной присущим остервенением, отчего лицо становилось розовым и гладким и напоминало мордочку поросёнка. Дуня же, проснувшись, долго валялась в постели, с неохотой выбиралась из неё только, когда все уже садились завтракать. Накинув халат, неумытой и нечёсаной садилась за стол. Не обращая внимания на окрик матери, хватала булку, вонзала жёлтые зубы в жёлтую сдобу и с чмоками прихлёбывала чай из блюдца. Любила поспать и Маня, но после тычка в спину обычно вставала без возражений.
Уля развернулась к сестре, но та не спала. Смотрела прямо перед собой и лицо такое… В общем, необычное лицо. Как будто что-то такое она накануне узнала и теперь, владея этим тайным знанием, думала, как им распорядиться.
– Ты чиво?
Ответа не последовало.
– Влюбилась, что ль?
Маня посмотрела на сестру и невесело улыбнулась. Хоть и скрывала Маня, но все сестры знали о том, что она сохнет по Володьке Кирьянову.
– Да так! – подскочила и направилась в кухню.
К пыхтящему самовару семья была в сборе.
– Сегодня поделите участок от забора до сарая на двоих, Маня с матерью на рынок поедет, а Фрося мне в саду подсобит, – как обычно раздавал задания отец за завтраком.
– Эх, ма… – возмущается Дуня. – Лучше я на рынок.
– Не лучше, – Малаша наливает кипяток в кружку, строго поглядывая на старшую дочь. – Тебе на рынок дорога заказана. До сих пор от стыда краснею.
– Подумаешь… – Дуня втянула в себя горячий чай со звуком несущегося на всех парах паровоза. – Подобрала с земли, а она орать.
– Так почему не отдала?
– Почём мне знать, что это ейный? Смотрю, валяется, ну и сунула в карман.
– А должна была хозяйке отдать. С её лотка слетело.
– Слетело-улетело.
– Цыц! Позор такой на мою голову. Как теперь в глаза Антонине глядеть?
– А не глядеть вовсе. Пусть лучше за товаром своим смотрит. Чтоб ветром не разносило. А что упало, то пропало.
– Эх, Дунька, дождёся ты у меня, – просвистел в прореху зубов Харитон. – Возьму оглоблю…
– Не грози, не боюсь. – Супротив отца Дуня крепче и бойчее, что позволяет ей вести себя вызывающе нагло.
– А ну, марш в огород и до обеда, чтоб всё пропололи, – взорвалась Маланья, – сама лично проверю.
Дождя не было давно. Небо покрылось голубой безоблачной глазурью ещё неделю назад и зависло в таком состоянии. Земля сохла, трескалась и пылила. Прополка в такую погоду не самое привлекательное занятие. Вот ничего не берёт эти сорняки. Полезная растительность без воды вянет и погибает, а этим хоть бы что. Растут себе, жажды не зная. Дуня воткнула тяпку в ссохшуюся насыпь земли, оглядела родовые угодья и скривилась.
– Как мне это всё надоело.
Опираясь на тяпку, Уля пошла вдоль кромки поля, отмеряя шагами ширину участка.
– Двадцать. Значит, по десять на каждую. – Вернулась на десять шагов и воткнула тяпку. – Отсюдова проведём линию.
– Какую ещё линию? – Дуня подошла к сестре и, загораживая ладонью глаза от солнца, недовольно посмотрела на Улю.
– Как какую? Батька сказал пополам поделить.
– Мало ли шо он казав. И вообще, не командуй. Я старше, вот и поделю надел сама, как считаю нужным, – оттолкнула сестру. – Что ты тут насчитала?
Дуня почесала затылок и поплелась вдоль кромки к началу поля.
– Раз, два, три, пять, восим, десять, шишнацать…
– Ты чего? Какие восемь? Какие шестнадцать? Ты считать не умеешь.
– Это ты не умеешь. Не лезь, я лучше знаю, я старше. Брысь отсюдова. – Оттолкнула Улю и пошла дальше, бубня под нос цифры.
Дойдя до конца участка, повернулась, крикнула.
– Пидисят.
– Откудава пятьдесят? У тебя шаги шире, значит, меньше должно получиться.
– Говорю, пидисят, значит, пидисят, по симнацать на кажную, – пошла на Улю мелкими шажками. Остановилась шагов за пять до того места, которое Уля наметила как середину.
– Вот отсюдова линию проведём.
– Ну, Дунька, ты и наглая. Вот где серёдка! – Уля топнула ногой. – Видно же, что серёдка здеся.
– Не знаю я, что тебе там видно, может ты косоглазая. А с моего места видно, что здесь надо линию проводить.
– Это я косоглазая? – Кровь хлынула Уле в лицо, и она покрылась бордовыми пятнами. – Да ты… – Уля подхватила тяпку и двинулась на сестру.
– Иди, иди, сама посмотри. – Дуня стукнула остриём тяпки сухую землю и подкопала. – Вот отсюдова линию нарисуем. – Выставила вперёд ногу, указывая носком сандалета начало деления. – Вот это моя половина, – кивнула на меньшую долю, – а вот та твоя.
– Себе меньше, а мне… – От возмущения щёки Ульяны раздувались, как бычьи пузыри.
– На твоей половине сорняков меньше.
– Ничего не меньше. А если меньше, тогда забирай себе эту часть.
– Нет уж, всё отмерено. Вот от этой точки и начинай, – кивнула на торчащий из прорехи сандалии большой палец ноги.
– Ах, так! Ну хорошо! – Тяпка в руках Ули взлетела вверх и полетела вниз, отсекая на излёте торчащий грязным ногтем вверх палец.
Секунду Уля смотрела на забившую, словно родник, струйку крови и вывалившийся из прорехи сандалии обрубок Дуниного пальца. Багровость лица мгновенно сменилась желтовато-серой бледностью. Отбросив тяпку, под вопль сестры она понеслась вдоль поля, козочкой перемахнула через забор и скрылась в зарослях кустарника.
***
Ночь – тёмная материя, которая влечёт и пугает. Но пока Уля идёт, ей не страшно, страшно будет, когда придёт. Может, удастся проскользнуть незамеченной.
Окна тёмные. Уля выдохнула – значит, спят. Может, и пронесёт. Спрятала за пазуху траву. Подтолкнула дверцу калитки. Калитка хрипло чихнула, заскрежетала ржавыми петлями, хлопнула деревянными краями и… тишина. Глаза, привыкшие к темноте, различили на крыльце фигуру матери. Маланья сидела на дощатом полу, прижав голову к косяку, закутанная в кокон лёгкой белой шали.
– Явилась? – спросила строго, но не зло.
Уля всхлипнула и бросилась матери в ноги.
– Я не хотела, правда. – Уткнулась носом в её колени. Почувствовала тёплую руку на затылке. – Не сердись, мама. Я вот…
Уля подняла голову, нырнула рукой за пазуху и выудила пучок пряной зелени.
– У Авдотьи, что ль, была?
– Ага. Она мне травку дала для Дуни, чтоб рана быстрей зажила.
– Рана-то заживёт, но палец назад не пришьёшь. – Малаша потрепала Улю по голове.
– Не ругайся, мама, я за неё прополю весь участок. Завтра же. И всегда буду.