Полная версия
Албазинец
– Давно, – ответила Любаша и как бы нечаянно уронила на высокую девичью грудь свою тяжелую пшеничную косу, выбившуюся из-под светлого ситцевого платка. – С прошлого лета. Тогда на Купалу и познакомились.
Федор посмотрел на Платона.
– Ну и что ж тут дурного, Платон Иванов? – сказал он ему. – Мы ведь тоже были с тобой молодыми. Чиво им мешать? Пусть женихаются. Надо ж когда-то начинать.
Платон сжал кулаки.
– Все равно не дам девкам по сенникам лазать. Не девичье это дело. Вот выйдут замуж – тогда другой разговор, – жестко изрек он.
Федор улыбнулся.
– Так ты, поди, и с завалинок их гоняешь, – мирно заявил он. – А где ж молодым тогда встречаться?
Любаша благодарно посмотрела на Федора. Глаза ее синие, словно здешнее небо, лучистые. Кость крепкая – в отца. Такая десятерых моему Петьке родит и глазом не моргнет, удовлетворенно подумал казак и погладил свою густую светлую бороду. Так он делал всегда, когда был чем-то доволен.
– Не хотел я девок рожать, да Бог сыновей не дал, – вздохнул Платон. – Ведь когда сучка в доме – все кобели округ собираются. Ты думаешь, только твой сынок возле нашей избы отирается? Как бы не так! У ей, – он кивнул на Любашу, – этих самых женихов пруд пруди.
– А вот и неправда! – вспыхнула Любаша. – Я только с Петей дружу, а остальных и не замечаю.
Платон фыркнул.
– Не замечает она! А Захарка, сын Демьянов? Не с ним ли я тебя в прошлый раз там же на сеннике прижучил? Что покраснела? Али не так все было?
У Любаши страх и отчаяние в глазах. Господи, что подумает о ней Петин отец?
– Тятя, как ты можешь! – в сердцах воскликнула она и тут же бросилась бежать. Варька за ней.
– Зря ты дочек-то обижаешь, – выговорил Платону казак. – Ведь это твоя надежа. Ну кто тебе в старости, кроме них, стакан воды поднесет?
Платон усмехнулся.
– Но пока-то я сам себе и меду налить могу, – произнес он. – Чай, не старик еще.
Что и говорить, до старости Платону было еще далеко. Здоровье, оно в глазах. А они у него живые, ясные. Лишь иногда затуманиваются грустью или же наливаются кровью, когда он бывает зол.
Вот и походка у него молодая, твердая. И сам он молод и крепок, словно тот могучий кедр, что растет у него на заднем дворе. Силой он не любил хвастать, однако иногда в минуты душевного подъема мог и продемонстрировать ее соседям. Брал, к примеру, кочергу и завязывал ее в узел, а потом просил, чтобы кто-нибудь этот узел развязал. Но кто ж развяжет? И тогда Платон сам брался за дело. Так что уже скоро кочерга принимала свой обычный вид.
У него было вечно опаленное печным жаром строгое лицо. Волосы пшеничные, опоясанные тонкой сыромятью. Одеву носил простую, несмотря на достаток. Ведь у кузнеца, говорят люди, что стукнул, то гривна. Летом – обыкновенная посконная рубаха навыпуск да холщевые портки, засунутые в опорки[51], по праздникам – ичиги[52] с пришивными подпятниками. Зимой овчина, шапка волчья да унты.
– Ну, пошли, что ль, в ковальню[53], – сказал Федор. – А то времени-то у меня не ахти сколь.
Платон этак недовольно глянул на него из-под лохматых бровей и пробурчал:
– А коль нет времени, почто тогда примчался? А то будешь щас торопить – какая работа?
В отличие от многих своих соседей, ютившихся в ветхих куренях, семья бронного мастера жила в светлой большой красной избе с трубою. А то ведь тоже, как многие здесь, начинали с турлучного[54] сарая. Прибыли-то на подводах зимой. На дворе мороз лютует, птицы на лету дохнут от холода. Это вам не родная псковщина, где зимы мягкие да с оттепелями.
Надо было с чего-то начинать. Рубить клеть – занятие долгое. Пока поставишь избу – вечность пройдет. А мороз крепчает. Кто-то стал отогревать землю кострами и рыть землянки. Другие, в том числе и Кушаковы, решили строить временные жилища, которые и поныне кое-где стоят как напоминание о трудных временах. А вот плетневые сараи, овины и тыны и теперь служат людям, выглядывая из-за стоящих вразбежку изб.
– Ты б кваском меня, что ль, угостил, – въехав во двор и спрыгнув с лошади, попросил казак. – Жара-то вон какая – даже горло пересохло.
– Марфа, где ты там? – громко позвал жену кузнец. – Дай гостю квасу напиться.
Тут же на крылечке появилась невысокая юркая жонка с корецом в руке.
– Доброго тебе здоровьица, барин, – поклонившись в пояс, произнесла она, чем смутила Федора.
– Да какой я тебе барин! – обиделся он. – Служивый я.
Она улыбнулась. Дескать, да вижу я, из каких ты людей, но дай, мол, уважить.
– Пей, казак, – протянула старшине березовый ковш.
Опорожнив его в несколько глотков, Федор вытер рукавом губы.
– Хорош квасок, ядреный, – сказал он. – Были б родней – каждый день бы у вас им угощался.
Марфа улыбнулась, а вот Платон, напротив, нахмурил брови.
– Ладно, гайда дело делать, – буркнул он. – Сам говорил, времени у тебя в обрез.
Кузня Платонова стояла в конце большого двора, огороженного тыном. Он ее срубил еще прошлой весной из листвяка. Простору здесь много – конь мог поместиться. В центре кузни, прямо напротив большой двери – горн с широким челом, поддувалом и мехами. Под горном – вытяжной зонт для сбора и отвода дыма из листового железа. Рядом наковальня, тяжелый молот, клещи и несколько молоточков. Ближе к двери – станок для ковки лошадей. В дальнем правом углу – груда металла. Кольца кольчужные, обломки железных лат, сломанные клинки, развороченные стволы пищалей. У слюдяного окна, под верстаком – готовое кузло[55]: пазники[56] разной формы и величины, мотыги, кайлы, скобы, штыри, гвозди, подковы. Была и холодная ковка – разная утварь, посуда, оклады. В слободе больше таких Платонов не было, потому он и коваль, и бронный мастер в одном лице.
– И давно с молотом-то дружишь? – наблюдая за тем, как Платон старательно раздувает мехами огонь в печи, спросил его казак.
– С детства. А ну, подсоби! – попросил он Федора, протягивая ему клещи, в которых был зажат извлеченный из горнила кусок раскаленного металла. – Положишь железо на наковальню и будешь держать, пока я буду по нему стучать.
– И что, кто-то тебя учил этому ремеслу? – крепко держа в руках клещи, продолжал интересоваться Опарин.
– И дед учил, – споро работая молотком, произнес Платон, – и отец учил. Семейное это у нас. Мы и с выварными горнами работали, и с вагранными, с укладными и клинными тоже. Да и на разделительных приходилось.
– А это еще что такое? – не зная премудрости ковального мастерства, спросил Опарин.
– Это что? Это, брат, дело сурьезное. Здесь уже не с простым железом – с серебром дело имеешь. От руды его очищаешь, понятно?
– Ну, разве что маненько, – признался казак. – Я слыхал, что под Нерчинском серебряную руду нашли. Не хочешь поехать? Хотя нет, мы тебя не отпустим. Больше-то у нас бронных мастеров нет. Да и пазники с подковами кому-то нужно делать. Ведь без вас, кузнецов, что без рук.
– Вот и я говорю о том же, – согласился Платон, вытирая потные руки о кожаный фартук. – Жаль, нет у меня сыновей, чтобы дело мое продолжили. Не девкам же своим молот в руки давать.
Он вздохнул. И было понятно, что этот вопрос его сильно мучает.
– А ты возьми любого из моих лощей да научи их своему ремеслу, – неожиданно предложил Федор. – Того же, к примеру, Петра.
Платон покачал головой.
– Не… Твои – казаки, а казаку зачем мужицкое ремесло? – сказал он. – Да я уже и присмотрел тут одного. Захарка, сынок Демьяна Рыбакова. Демьян-то давно просил взять его в подмастерья. У самого пять сыновей, так что и без Захарки будет кому в поле робить.
– Ну как знаешь, – повел плечами Опарин. – А то бы и моего взял.
– Двоих их нельзя держать вместе, – смахивая рукавом рубахи пот с лица, вымолвил он. – Они ж и без того постоянно дерутся.
– И чиво? – не понял казак.
– Ну как же – из-за Любки моей. Все никак поделить ее не могут.
Больше они в тот день этого вопроса не касались. Если говорили, то о пустяках. А когда Платон закончил работу, Федор расплатился с ним серебром и ускакал к себе в острог.
Глава 7. Темные ночи
1
Оставив за себя старшим в крепости Ефима Веригу, Черниговский рано утром увел свой небольшой отряд в двадцать сабель в поход.
– Ну чо, Тимоха, пойдешь со мной вечером в слободу? – проводив отца, спросил брата Петр.
– А чо я там забыл? – ухмыльнулся Тимофей.
– Ну как чо? Девок будем щупать. У моей Любашки сеструха есть, Варькой зовут. Уж такая басенька![57] Глянешь – и тут же влюбишься, – уговаривал брата Петр.
Тимоха лениво зевнул.
– Всех басей не устависся, всех не перецелуешь, – этак равнодушно проговорил он.
Петр стал злиться.
– Тебе старший брат чиво говорит? Вот и не упорствуй! – строго глянул он на Тимоху. – Тут ведь еще вот какое дело. Слободские-то не шибко нашего брата жалуют. Али не видал меня с синяками? То-то же. А вдвоем мы – сила. Возьмем с собой по крепкой сосновой бочине – и пусть только сунутся!
– Ну рази ж только для подмоги – тогда я согласен, – промолвил брат.
Что и говорить, не в отца пошел Тимофей. Это Петр все по девкам бегает, а этому что они есть, что их нет. Он больше подраться любит, в улыски[58] поиграть ножичком да постоять в воде с удочкой. А когда река мелела, мог целыми днями лазать с бредешком по отмелям, собирая со дна всю мелочь. Когда подрос, стал промышлять рыбу вместе с казаками, запасая ее на зиму. Ставили сети, черные снасти-самоловы с кованцами[59], переметы на живца. Река-то рыбистая, уловистая. И так до Семена-дня, пока вода в реке не остынет и рыба не ляжет зимовать в ямы.
Однако и зимою рыбарям не сиделось дома. Но тут были свои премудрости ловли. Тимоха с детства знал, какая снасть для чего годится, будь то лето или зима. Знал, что в зимние холода лучше всего рыба ловится там, где хорошее течение. В спокойной реке оно не так. А вот в больших, глубоких водоемах, прудах и озерах и того хуже. Там подводная жизнь почти останавливается до прихода весны.
И все ж даже в разгар глухозимья рыба не перестает гулять в поисках пищи, хотя и не так живо. Но для того, чтобы ее поймать, нужно хорошо знать ее повадки. Зимою ее надо искать возле подводных родников, впадающих речек или ручьев и на больших перекатах. Живца же можно словить и под самым берегом, даже в тех местах, где воды между льдом и дном меньше четверти аршина.
А вот Тимоха с наступлением холодов любил ставить снасти там, где под толщей льда находились свалы и коряжник, а также на перепадах глубин. Там ему больше всего везло на крупную рыбу. А вот в места, где на дне были отмирающие водоросли, он не ходил. Рыба эти участки избегает, потому как старая трава только и делает, что поглощает воздух, которого зимой и без того в воде недостаток.
Тайга тоже влекла Тимоху. В студеную пору он ставил петли на зайца да кулемы[60] на мелкого зверька, а, бывало, что взрослые брали его и на коз, а то и на медведя.
И все же больше всего он любил реку. Вот и сегодня он хотел вечерком бросить сеточку, однако вместо этого ему придется пехом ковылять в слободу. Были бы хоть лошади. Но где их взять? Может, подговорить товарищей да прогуляться за Амур? Глядишь, и на конях вернутся домой. Главное, не робеть.
Как только начало вечереть, братья, прихватив на всякий случай по увесистой бочине, отправились в Монастырскую слободу. По уговору, Любашка должна была ждать Петра в небольшом лесочке, что за крайним тыном, однако ее там не оказалось.
– Забыла, что ли, об уговоре? – удивился Петр. – А может что случилось?
Решили еще немного подождать. А вдруг придет? Стали прислушиваться к каждому звуку.
Вот со стороны слободы донесся до них незлобный собачий брех. Это они на коров, которых пригнали с пастьбы.
– Ычь! Ычь! – кричал пастух и звонко хлопал плетью.
Следом послышался голос какой-то хозяйки, кликавшей своих гуляющих по улицам свиней:
– Чух-чух-чух! Чух-чух-чух!
Хозяйствуют слободские ладно. И овчарни здесь у них есть, и коровники с бычками и стельными коровами. Есть даже в одном дворе бычок, который гордо носит кличку Князец.
Ветряная мельница вот недавно здесь появилась, построенная по всем старым правилам. Правда, покуда жернова ее не притерлись, потому помол выходит чересчур грубый. Так что зерно со всей округи по-прежнему везут к монахам. У тех хоть меленки и небольшие, но зато работают справно.
Когда ждать братьям надоело, они решили идти на разведку. Главное было не нарваться на Любашкиного отца. Тот, как казалось Петру, недолюбливал его, потому даже на приветствия его не отвечал. Глянет порой исподлобья и пройдет мимо. И в чем же, интересно, я провинился перед ним? – думал парень. Но спрашивать коваля не решался. А вдруг рассердится. Ну а с ним шутить себе дороже. Рука-то у него тяжелая, как молот. Хряснет – мало не покажется.
На счастье Платон в это время работал в кузне. Это братья поняли, когда услыхали, как тяжело ухает где-то в глубине двора молот. Подав условный сигнал, а это была трель, похожая на соловьиную, Петр стал с нетерпением ждать. Скоро скрипнула калитка, и следом показалось Любашкино лицо.
– А мы к вам, – широко улыбнулся Петруха, показывая два ряда крепких молодых зубов.
– Тише! – испуганно поднесла палец к губам Любаша. – Тятенька вчерась так меня лупил, так лупил, что я чуть было чувств не лишилась. Вот и Варьке из-за меня досталось.
Петр выпучил глаза.
– Это из-за того, что он на сеновале нас застал? – спросил он.
– Ну да…
– Так не будем больше туда лазать, – сказал Петр. – Мест, что ли, мало?
Любаша покачала головой.
– Тятенька сказал, что ежели еще раз увидит с тобой, – обоим нам не поздоровится. Так что уходи, Петя, уходи! Не надо, чтобы он нас снова увидел вместе.
Петр в растерянности посмотрел на брата, а тот отвернул свою морду в сторону и ухмылялся.
– Да никуда я не уйду! – неожиданно заявил Петр. – Ты думаешь, я твоего отца боюсь? Да плевал я! Знай, казаки никого не боятся. А ну давай, вызывай Варьку. Хочу брата Тимоху с ней познакомить.
Однако брат был человеком стеснительным, несмотря на свою внешнюю браваду. Всегда губу-то поджимал, когда с ним заговаривала какая-нибудь девка. А то и покраснеть мог до самого пупа.
– Да я… – заморгал глазами он, но голос Петра остановил его:
– Цыц! Здесь я командую. Ну чо, Любашка, стоишь? Дуй за сестрой.
Любаша, поддавшись Петрухиным уговорам, уже было хотела бежать за сестрой, но в этот момент раздался громкий свист, и следом из-за плетней показалась босоногая ватага, которой верховодил известный деревенский озорь Захарка Рыбаков.
Это был кряжистый парешок, одетый в посконную рубаху навыпуск и закатанные до колен портки. Рыжая голова его была похожа на копешку сена. Раньше и Петра с Тимохой тятя также вот стриг. Наденет на голову горшок – и давай ножницами кромсать волосы вокруг головы. Но теперь они казацкие дети, а тем дозволено носить пышные шевелюры. Скоро, глядишь, и бороды отрастут. Но пока лишь пушок покрывал их розовые мальчишеские скулы.
Слободские остановились поодаль и, лузгая семечки, стали этак нахально глазеть на чужаков. Братья сделали вид, что не замечают их.
– Ну ты иди, Любаш, что встала? – сказал Петр, а у самого голос задрожал от волнения.
– Еще чего! Вы ж тут же драться начнете.
– Эй, мурло, а ну подь сюды! – неожиданно послышался Захаркин воинственный голос.
Петр понял, что это он к нему обращается, но даже ухом не повел.
– Вот телепень-то, стоит и шары пучит, а ничево не понимает, – возмутился Захарка. – Говорю тебе, подь сюды, иначе худо будет!
– Не замай! – огрызнулся Петр, а тот уже разошелся.
И так его заденет, и этак. И тогда Петр не выдержал. Ну разве стерпишь, когда тебя оскорбляют в присутствии твоей девки? Он повернулся и, помахивая ослопиной, пошел на обидчика.
– Ну, чо тебе надобно от меня? – подойдя вплотную к Захарке, спросил Петр. – Или мало я тебе носопырку бил?
– Чиво? Это надо еще поглядеть, кто кому ее бил! – загоношился Захарка. – Ты лучше паяло свое закрой, не то выпросишь!
– А ты меня на харло-то не бери! – перешел в наступление Петр.
А Захарка ему:
– Короче, так, казак… Забирай своего брательника и дуй отцуда! И помни: если еще раз увижу тебя здесь, – прибью.
Петр вспыхнул.
– Ага, завтре, а нынче так обойдешься.
– Чо?!
– Да ничо! Кишка, говорю, у тебя тонка!
Серые захаркины глаза налились кровью.
– Ну, паря, и пентюх же ты, ничево тебе не растолмачишь, – сжал он кулаки. – А ну, чо стоите? Давай, бей его!
И он первым бросился на Петра. Казацкий сын даже глазом не успел моргнуть, как очутился на земле.
– Тимоха! – закричал он брату. – Наших бьют!
Тот рванулся ему на выручку, размахивая ослопиной. Завидев его, босоногая команда дунула врассыпную. Этим воспользовался Петр. Вскочив на ноги, он бросился с кулаками на Захарку. Завязалась драка. Петр был чуть повыше и покрепче, однако его противник был шустрее. Он ловко уходил от его ударов, а при удобном случае и сам бил кулаком. А тут и товарищи подоспели. Тимоха попытался было помочь брату, но куда против такой оравы? Вырвали из рук дубинку и тут же по зубам.
– Братуха, давай держись! Я с тобой! – умываясь кровью, кричал он Петру.
– И ты держись! – продолжая изо всех сил работать кулаками, отвечал брат.
Их крики и вопли слышала вся слобода. Самые любопытные выбежали на дорогу и с интересом наблюдали за дракой.
– Гады! Только толпою и можете! – кричал Петр. – А слабо один на один?
Но кто его слышал? В таком пылу про все на свете забываешь…
С ужасом наблюдавшая эту сцену Любаша не выдержала и побежала за отцом. Боялась, что слободские убьют ее Петю.
– А ну, кончай буянить! – уже издали заорал Платон. – Силу что ли некуда девать? Вот сейчас как оттяну вожжами – будете знать!
Однако слова его потонули в общем гвалте побоища, и тогда он принялся растаскивать петухов. Кое-кому из самых драчливых пришлось даже по шеям дать. Особо сопротивлялся Петр, который все пытался добраться до Захаркиной рожи. Уже и куча-мала рассеялась, а он продолжал размахивать кулаками да браниться. Тогда Платон схватил его за шкирку и притянул к себе.
– Эх, ты! Отца-казака позоришь. Иди отсель, и чтоб я тебя боле не видал! – в запале прошипел он ему в самое ухо. – И помни, со мной шутки плохи. Я тебе покажу, как на чужой улице кулаками-то махать.
– Но, тятенька, он же не виноват! Не он драку-то затеял, – попыталась заступиться за Петра крутившаяся здесь же Любашка.
Но тот зыркнул на нее сердито, и она замолчала. Отойдя в сторонку, она с неукротимой бабьей жалостью смотрела на своего Петрушу, у которого все лицо было в крови. Да и брата его, Тимоху, ей было жалко. Ведь тому не меньше досталось.
– Ладно, мы пошли, – напоследок недобро взглянув на обидчиков, произнес Петр.
– Покедова, казак! Мало мы тебе наподдали – надо б было еще больше, – этак нахально посмотрел на него Захарка.
Петр сплюнул кровавую слюну.
– Ничо, мы еще встренимся! – угрожающе произнес он. – Наш тятя говорит: это гора с горой не сходится, а горшок с горшком уж точно когда-нибудь столкнутся!
– Давай-давай, топай! – победно бросил ему вслед Захарка. – А придешь – снова получишь.
– Петенька! – неожиданно подала голос Любаша. – Тебе очень больно?
Глядя на то, как тот волочит поврежденную ногу, спросила она и тут же получила от отца затрещину.
– Иди в дом! – приказал он ей.
А затем обратился к Захарке:
– А ты чтобы завтра утром был у меня в кузне. Хватит варлыжить[61] по улице – пора делом заняться. Али передумал?
– Хорошо, дядька Платон! Завтра и приду, – произнес Захарка и многозначительно посмотрел на Любашу Мол, теперь-то я всегда буду рядом с тобой, а вот Петьке твоему дорога в слободу заказана…
2
Почти целый день Черниговский со своим людьми провел на Симоновской заимке. Прибыли туда в полдень, а дворы пусты.
– Где люди-то? – спросил атаман сидящего на лавочке древнего старичка с белой как снег бородой.
Тот подслеповато щурясь, попытался рассмотреть пришлых. Когда понял, что это не вражины какие-то, а свои, казаки, сказал:
– Так ить на косьбе все. Робят копотко. У нас как говорят? Петров день замаячил – ладь, паря, косы да серпы.
Трудится, значит, народ, удовлетворенно отметил про себя атаман. Это хорошо.
– Ну и как вам тут живется? – слезая с лошади и беря ее под уздцы, поинтересовался атаман. – Может, обижает кто?
Дедок призадумался.
– Да как тебе сказать, – опершись руками на сучковатый батог, как-то неопределенно отвечал он. – Всякое бывает. То лешаки из лесу с ружьями выйдут и весь запас отберут, то эти басурманы.
– М-да, – задумчиво проговорил Никифор. – Что лешаки – это плохо, а что басурманы – и того хуже. И часто они вас беспокоят?
– Чевось? – не расслышал старик и потянулся к атаману ухом.
Тот понял, что от этого старого глухаря толку мало.
– Говорю, в какой стороне сенокосы-то ваши?
– А-а… – протянул старик. – А оно почто тебе?
– Да вот хочу с народом потолковать. Может, какие просьбы у людей имеются, – пояснил казак. – Народу-то сколь у вас тут? Семьи две, три?
Оказалось, все четыре, при этом одной фамилии – Симоновы. Отсюда и Симоновская заимка.
А прибыли они прошлой весною на подводах откуда-то из-под Новгорода. Наскоро срубили избы, соорудили вкруг будущей пашни поскотину[62] из жердей, поставили поветь для лошадей, покрыв ее сверху травой, и стали готовить привезенные с собою орудия для сева и зерно. У русских ведь как? Есть баба, квашня да топор – уже деревня.
Землица в этих местах не ахти какая – сыроматерая, нерушенная, ни песок тебе, ни камень, а то и глина сплошная. Одним словом, худородная. Да и немного ее здесь. В основном болотина, торфяники, заливные луга да ерники. Потому и пахотины вышли разбойные, там, где были сухие да без чапыжника места. Глянешь – то там клочок земли, то в другом месте лехи.
Но зато тут такое приволье! И все-то нехоженое, нетронутое. И эти поляны с цветами, и лугавье, и подступающая стеною к ним тайга. Такого в их краях не было. Там каждый клочок земли на вес золота. Тут же бери ее – не хочу. Ну разве не жизнь? Хотя, говорят, вниз по Амуру оно еще богаче. Правда, тайги там нет, зато полей с землицей плодородной немерено. Вот где пашенному-то развернуться! Однако там пока жить опасно. Здесь-то богдойцы житья не дают, а ниже по Амуру тем паче. Почитай, целое войско стоит возле новой их крепости Айгуня. Вот эти аспиды и совершают набеги на русский берег, и попробуй, останови их.
Землю готовили Симоновы основательно. В первый год сделали несколько пропашек, чтобы поднять целину, после чего тщательно боронили ее, пока она не превратилась в пух. Только потом стали сеять по помету. Посеяли рожь, пшеницу и овес. Год выдался скупой на влагу, оттого и урожай не порадовал. Вот так: сеяли рожь, а жнем лебеду, вздыхали Симоновы. Однако без хлеба не остались, хотя и урезать себя пришлось всю зиму.
Хотели попытать счастье на озимых, да люди с соседней заимки отговорили. Мол, тут ржаной посев не пройдет – только яровой.
В этот раз решили сеять пораньше, пока земля еще не обсохла. Боялись, морозом прихватит посевы, однако пронесло. Те пошли в рост, и теперь только надежда на то, чтобы дожди не зарядили да не залили пашню. А то, говорят, тут так: в один год солнце убьет урожай, в другой – вода. Весенних половодий, как на Руси, тут не бывает, зато ближе к августу вдруг заплачет небо, а следом и Амур, выйдя из берегов, разбежится по пойме. Тогда какой уж тут урожай? Однако бывают и хорошие годы, когда и солнца в меру, и влаги – вот тогда пашенным приволье!
Сеять шли дружно, всем гуртом. Даже малых ребятишек брали с собой. Идут, бывало, песни распевают. Весело! Впереди всех – подростки, которым не терпится поскорее добраться до места. Следом – бабы с детками на руках, далее – подвода с семенным зерном в мешках, по обеим сторонам – взрослые мужики, один из которых ведет под уздцы лошадь.
Замыкают шествие старики, которым Бог еще дает возможность двигаться. Могли бы дома сидеть, но куда от крестьянской привычки денешься? Сев – это начало всему. Это тебе и работа, и праздник в одном числе. Время надежд и испытаний. Ведь, говорят же, что посеял, то и пожнешь.
Сеяли в две горсти, проходя по загону дважды с краев. В основном севальщиками трудились мужики и подростки. Повесят себе на шею сумы и верюшки[63] с зерном, а потом идут неторопко полем, жменями бросая семя на еще влажную землю. А в это время женщины – одни обед для работников на костре готовят, другие камни и мусор с пашни убирают. В общем, всем работы хватало.
Засеменив поля, устраивали небольшой праздник. Садились кружком на траву и хлебали из чашек щи, потом была пшеничная каша с коровьим маслом, которую запивали ядреным кваском.