Полная версия
Кентавры на мосту
Вадим Пугач
Кентавры на мосту
Книга издана при финансовой поддержке Министерства культуры Российской Федерации и техническом содействии Союза российских писателей
© Пугач В., текст, 2021.
© «Геликон Плюс», макет, 2021.
* * *Он, пошатываясь, выходит из бара, делая произвольный шаг на каждое движение часовой стрелки в одном из двух направлений: вперед или назад. (…) Докуда дойдет пьяный человек спустя какое-то время?
Н. Хомский, Р. Бервик«Человек говорящий. Эволюция и язык»Глава первая
Урания
1Англичанин был англичанин. Он вышел, думая свое, английское, о русских девушках, одна из которых заснула в отведенном ему жилище, и длинная бритая его голова лопалась от этих мыслей. Африканская собака, чьи предки поколение за поколением науськивались на чернокожих, сердилась и рвалась искать их, но в зимней ночи под Петербургом веяло собачьими, птичьими и прочими запахами, а зулусов не водилось. Риджбек несколько раз обозначился у сугробов и фонарных столбов поверх чьих-то предыдущих высказываний и наконец увидел чужого человека и залаял.
Первыми англичанами были ирландка и новозеландка, но обе продержались недолго. Рыжая красота ирландки, цветущая ради небольшого лысого араба, поклонника европейских ценностей, радовала детей вплоть до дня Св. Патрика, когда школа в полном составе, со знаменами, волынками и в килтах (последние две не вполне ирландские детали приплюсовались самопроизвольно) прошествовала до местного отделения милиции, откуда на звуки выглянул зевающий сержант, и потекла вспять.
Чернявая и почти уродливая новозеландка дослужилась до сравнительно интимных отношений со старшими детьми – а ведь подрастали и младшие, – и также рассосалась на широких пространствах остального мира.
Пес рвал поводок, стараясь добраться до скрипящих на снегу ботинок врага, пусть и не пахнущего врагами его предков. Тот, в ботинках, увидел знакомую фигуру с собакой и остановился, приветствуя обоих на расстоянии.
Англичанин произнес фразу, мылом скользнувшую по слуху чужака, но для него почти бессодержательную. Впрочем, при двукратном исполнении нарисовалось что-то вроде «bottle of vine», а это он уже способен был понять. Собака напрягала сухую крепкую руку хозяина, пока тот, изогнув колесом длинные ноги, оседал и показывал жестом, будто вырывает из земли некий корень. Таинственный корень и «bottle of vine» как-то совместились в мозгу врага, он вынул из кармана куртки штопор и протянул коллеге. «Вот такой межкультурный диалог», – подумал враг. Англичанин радостно закивал, заслонил собой собаку, схватил инструмент и запетлял к учительскому домику.
Минут через пятнадцать он вернулся вдвоем со штопором – ладной стальной конструкцией, вырывающей пробки так, как человек делает зарядку, – приседая и взмахивая руками. Штопор, наверно, чувствовал себя убийцей, только что выдравшим жертве кадык. И теперь, как убийца же, спрятался в карман, где, бывало, скрывался и раньше. Там было холодно. Владелец кармана вошел в сосновое здание, недавно пристроенное к изначальной каменной башне. Проскользнув через вестибюль и столовую человек на сорок, он вступил в саму башню и начал подниматься. Первый этаж ее, оборудованный книжными стеллажами и диванчиком с потертым кожзаменителем (оставаясь на ночное дежурство, хозяин штопора спал там), отступил вниз: подземный, а теперь и земной мир оставались позади. Деревянная винтовая лестница, скрипя, оживала. «Я на башню всходил», – вспомнил человек и расстегнул куртку: подъем быстро отнимал силы, а цель была высока. Ступени дрожали под ногой. В бойничные башенные окна – по одному на пролет – протискивалась луна. На втором этаже был кабинет истории: пара устарелых шкафов с книгами, стол под зеленым сукном и разнокалиберные стулья и табуреты. Все это пряталось за дверью с шестью матовыми стеклянными секциями, но легко восстанавливалось в сознании. Еще десяток ступеней, и Египет закипел и погас в нильском разливе, необожженные кирпичи Вавилона рассыпались красноватым прахом, знаменитые греки и римляне попрятались в тени разрушенных колоннад. «И все выше я шел»; ноги наливались тяжестью, лунный свет пробивался с трудом. На третьем этаже хранили приборы, карты, таблицы, портреты и другую учебную дребедень: с ее помощью изучали землю – и ту, которая трижды (в продуктовом подвале и на первых двух уровнях) уже осталась внизу, и ту, тянущуюся вверх, которая продолжалась в деревьях, холмах и ночных птицах. Четвертый этаж уводил в такие области духа, где слово теряло значение и господствовал алгоритм: там шелестели сонные компьютеры, стоял шорох невсамделишного бытия, плескался океан чистых схем и идей. Омский одолел последний пролет и потянул на себя узкую железную дверь. За ней была жизнь, сладкий морозный воздух, полномерная луна и ждущий неизбежной участи сосуд темного стекла.
– Ну, наконец-то, я уже собирался идти за шурупом и плоскогубцами, – на открытой площадке наверху башни между зубцами вычерчивал ногами невидимые глазу линии Звездочет в плотном пальто и зимней кепке.
– Душегубцы эти ваши плоскогубцы; а вот я ее… – Штопор был извлечен и снова пущен в дело. Бедные белые чашки наполнились темной жидкостью.
– Белые ночи. Бедные люди. Бледные кони… – почти непроизвольно задекламировал Омский, но декабрь был не похож на июнь, и продолжение как-то не просчитывалось.
– За бедные ночи.
– За белых людей.
Риджбек остался бы доволен таким тостом.
– А в шахматы внизу сыграем…
Чашки (чаши?) содвинулись разом.
Отпив дважды, Звездочет стал споро устанавливать на треноге небольшой телескоп. Ясная луна и сама по себе обещала занимательное зрелище. Правее и выше означился пылающий треугольник Венеры, в стороне просматривалась красноватая точка Марса. Их можно было угадать простым глазом. Для остального нужен был телескоп. Омскому случалось под умелым руководством Звездочета рассматривать и Юпитер – даже с прилагающимися планетками вроде Ио, и волшебно раздвоенные кольца Сатурна, если выпадала на то подходящая пора. Небо открывалось без стыда, попросту, как человек, скидывающий одежды в кабинете врача. Звездочет слушал его глазом, рассчитывая точку, в которую надо было направить трубу. Пить они не торопились: вино было только частью таинства, которое небо совсем не ощущало. Мысль о том, что божество знает, что ему поклоняются, требует и ждет поклонения, пришла в голову не божеству.
Жил Звездочет исключительно духовной жизнью: часто и помногу ел и от этого изрядно расползся, но по-настоящему занимали его только небо и музыка. Именно поэтому его раздражало почти все, что не было музыкой и небом. Все эти отвлекающие штуки, в сущности, пни и корни на тропе духа, торчали параллельно, образуя самостоятельную аллею либо таблицу.
Омский оторвался от телескопа, с другого конца которого привычно (для себя, не для него) молчали лунные кратеры, прихлебнул и одобрительно помычал. Внизу залаяли.
– Это кто? – расслабившись, спросил Омский.
– Хотите анекдот? – спросил Звездочет.
– Да, наверно…
– Встает утром в своем замке английский аристократ, распахивает окно, в саду поет птица.
– Птицы вообще поют.
– Да, – подтвердил Звездочет. – Многие поют… Так вот, аристократ звонит в колокольчик. Входит слуга с подносом. «Джон, – спрашивает аристократ, – кто это там поет?» – «Овсянка, сэр».
Омский рассыпал смешок по морозному воздуху и перестал задавать вопросы.
Когда жидкость в бутылке иссякла, он по привычке подсчитал выпитое и, вдруг сопоставив со своим телом, заметил озадаченно:
– А ведь я сейчас на полпроцента состою из вина. Что же будет, если увеличить дозу?
– Чудо будет, вот что. Пресуществление будет. Вот увидите. Допустим, мы с вами выпиваем еще 199 бутылок на двоих, и вся ваша плоть…
– И кровь…
– И кровь тоже – становятся вином. Разве это не чудо?
– А ваша?
– Моя? Что моя?
– Плоть.
– Нет, моя не вся, – и Звездочет похлопал себя по пальто, за которым угадывалось существенно более массивное, чем у Омского, тело.
– Не пора ли идти дозором? – уточнил Омский. – Мороз тут, воевода…
– Но тут владенья свои, – Звездочет сделал полукруглый жест рукой, обводя площадку башни.
– А там? – Омский кивнул на дверь. – Хозяина?
– Отчасти.
Омский ушел вниз, расстегивая на ходу куртку. Телескоп под точными движениями Звездочета перешел к распаду: его тулово, отделенное от ног-штатива, погрузилось в тубу, штатив сложился.
Омский двинулся по коридору, прислушиваясь к возможным нарушителям режима. Дети – художники, которых своим безответственным призывом не спать провоцирует Пастернак. Они спят только на уроках. Несколько раз Омский пытался поучиться чему-нибудь у коллеги – осторожно вступающей в пожилой возраст женщины, обладательницы сумрачного скрипучего смеха. И на ее занятиях Омский засыпал вместе с детьми. Нет, дети держались дольше.
У одной комнаты он притормозил. Перед отбоем два живших в ней мальчика зажигали сомнительные ароматические свечи и, доведя себя до состояния расслабления на грани распада дхарм, разговаривали об умном – стихах, музыке, интернет-мемах. Оба несильные, неловкие, некрасивые, они слабо вливались в радостно-спартанскую жизнь школы. Один из них, с внешностью верблюда-подростка и соответствующей фамилией, беспрестанно сморкался в бумажные платки, к концу занятия обрастая ими, как кочка сугробом, и грыз шариковые ручки. Другой, с мощно сплющенной с висков продолговатой головой, лишь изредка загорался каким-то общим либо индивидуальным соображением, в остальное же время неодобрительно покачивался и поджимал узкие губы. Эти, кажется, спали. Зато из комнаты напротив раздались тихие неожиданные звуки. Это был голос, и голос не мальчишеский. Омский и раньше обращал внимание, что школа для мальчиков вызывает острый интерес у окружающего женского населения, но как-то не сталкивался со случаями откровенной ночной интервенции. Стоит ли обнаружить сейчас это свое знание? Поднять шум, публично изгнать чужую неодетую чертовку на мороз? Красная волна уютного вина катнула по темени, и Омский подумал, что ему, в сущности, неинтересно, что за особь прячется в этой комнате. Тут живет мальчик, уже вполне осознавший свои возрастные потребности. Пожалуй, он имел право их удовлетворять. Омский прошел дальше, нечувствительно переключившись на собственный неразнообразный опыт отношений с женщинами. У этого мальчика за стеной была куда более значительная перспектива. Наверно, можно было бы позавидовать, но зависти не было настолько, что Омский даже удивился. Сохраняя в себе это удивление, он зашел в комнату с растениями и живностью. Из растений в кадке вяло прозябала крупная драцена, из живности имелись рыбки с фигурными хвостами и единственный хомяк в мире, обладающий не только именем, но и фамилией. Хома Сапиенс – так его звали. Квазипальма и рыбки молчали. Хомяк спал. Омский вернулся в башню, на первый этаж. Горел свет, и Звездочет расставлял шахматы.
Омский играл сильнее его и, как правило, побеждал в этих товарищеских поединках, но Звездочет каждый раз надеялся на благополучный исход. На этот раз он взял себе белых и начал партию. Дебют получился вялым: белые фигуры не стремились вперед, двигались медленно и неохотно. Убаюканный этим движением, противник делал ходы небрежно, не задумываясь, и этим давал Звездочету шанс. При размене в центре Омский недосчитал вариант и остался без пешки. Это немного оживило Звездочета и напрягло Омского. Тот стал играть внимательнее, и пешка скоро была отыграна. Звездочет старался выстроить пешечную цепь так, чтобы прорваться сквозь нее было невозможно, однако бреши все равно появлялись, и это спровоцировало черных пожертвовать коня в надежде на атаку. Авантюра легко могла окончиться провалом, но Звездочет играл трусливо, делал одну ошибку за другой и в конце концов снова проиграл.
– Ну, теперь баиньки, – выдохнул Звездочет и ушел ночевать в кабинет наверху, который считал своим. Тут спали машины; иногда, сердито шурша, они просыпались; некоторые при этом попискивали. В этой комнате рождались многие авантюры; в красных и зеленых точках дремлющих мониторов, как в каминах, сгорали деньги Хозяина.
Омский растянул мятую простыню, положил голову на диванный валик и укрылся рыжим верблюжьим одеялом. К нему Омский испытывал особую нежность. Когда бывал с ребятами в лесу, обходился без палатки: расстилал на земле полиэтилен и заворачивался в одеяло. Если шел дождь, полиэтилена хватало и снизу, и сверху, и вся гибкая конструкция становилась терпимым убежищем. В школе же можно было просто спать, без хитростей. И видеть ржавые сосны в солнечном огне или утренний озерный туман, чернильные бусины ягод, опасно низкую луну и светляков под ногами, превращающихся в звезды на том конце телескопа.
2Звездочет не присоединялся к утренней зарядке принципиально: не мог. Омский постепенно втянулся и оценил это действо. Бег ему не давался: от него быстро перехватывало дыхание, слабели ноги, а жизнь казалась несоразмерной телу обузой; зато перекладина и брусья неизменно привлекали. Это было сродни неврозу: при виде турника неодолимо тянуло виснуть на холодной железной палке, пока не отказывали руки. Сначала они отказывали после пяти подтягиваний, потом – десяти, а в последнее время соглашались терпеть до пятнадцати. Омскому это нравилось – так же, как и взлет над параллельными штангами брусьев или передвижение мучительными толчками по рукоходу. Венцом зарядки было коллективное обливание между двух берез. Воду приносили каждый в своем ведре, обнажались до последнего и принимали стынущей кожей удар 10–12 литров холодного жидкого счастья. Потом мальчишки, обмотавшись полотенцами, малочисленной толпой вламывались в узкий коридор и разбегались по комнатам. Омский обычно успевал зайти в свою студию в учительском домике, переодеться и вернуться к богатому спонсорскому завтраку. Сегодня достался безразмерный омлет с куском соленого лосося. Кофе Хозяин презирал, но машину приобрел, и варить эспрессо можно было без ограничения.
День случился предканикулярный. Значит, занятия сменятся трудным совещанием и, вероятно, пьянкой.
Омский начинал с младшими. По традиции все их уроки в последний день могли быть только волшебными. Литератор, за отсутствием опыта волшебства, решил переложить ответственность на Кристофера Марло. Для разминки показал несколько языковых фокусов вроде палиндромов и тому подобных пустяков, затем рассказал о волшебной силе слова, заговорах и заклинаниях, между делом приводя сомнительные примеры из литературы. Подробно остановился на несанкционированном проникновении в пещеру Али-бабы, занятном трах-тибидохе Хоттабыча (эта история почему-то особенно тронула смешливых паразитов) и сказке советского писателя-гуманиста Валентина Катаева «Цветик-семицветик». Попросил сочинить заклинание – но такое, чтобы произошло хотя бы незначительное чудо. Сочинили. Чуда, впрочем, не наступало. Лампы горели ровно, не гасли и даже не подмигивали; ветер не врывался в класс ни из коридора в дверь, ни с улицы в форточку; портреты писателей и иных деятелей науки и культуры не падали; бюст Вольтера не мироточил. Тогда Омский счел, что пора уже взяться за дело и открыл черный том Марло – на сцене из «Трагической истории доктора Фауста», содержащей знаменитое латинское заклинание, которое, по мнению многих авторитетов, натурально применялось в богатом на суеверия XVI веке. Латинского он не знал, но с латиницей периодически сталкивался, поэтому, спотыкаясь на ударениях, начал читать оригинал: «Sint mihi…» и так далее. Дети замерли, ожидая какого-нибудь подвоха. Подвоха не предвиделось. «… surgat nobis dicatus Mephistophilis», – закончил Омский.
– А что это значит? – спросил старательно сплющенный с висков мальчик.
Омский прочитал русский перевод, размещенный тут же, внизу страницы: «…пусть предстанет сейчас перед нами названный Мефистофель!» Мефистофель, однако, не предстал. Повисла небольшая неорганизованная пауза. Сидящий позади всех хитрый Гриша сморщил нос и тоже задал вопрос:
– А на какой странице это ваше заклинание?
– Вообще оно не мое, а Фауста… А на какой бы тебе хотелось?
– Ну, – он начал хихикать, – вы понимаете…
– Давай глянем, – и Омский глянул.
Заклинание разместилось на 222-й странице. Гриша захихикал громче, так что даже из носу его вылетело что-то на манер сопельки.
– А что же там тогда… там?
– Да, это исключительно интересно. Сейчас посмотрим, – проговорил Омский, подбираясь к соответствующей странице. На 661-й закончились примечания; содержание занимало 663-ю; последнее, о чем сообщалось на 664-й, было то, что книга отпечатана в Образцовой типографии имени А. А. Жданова (тут Омский почувствовал первые признаки потустороннего дуновения) Московского городского совнархоза (признаки усилились). 666-я пустовала: это был задний форзац. Класс выдохнул: пронесло.
Занятие можно было заканчивать.
Солидные старшие обходились без волшебства, и разговор зашел о Достоевском.
– Вот вы сегодня разъедетесь по домам, – завел свою шарманку учитель, – и хорошо знакомый вам Свидригайлов тоже собирался разъехаться: не то на воздушном шаре, не то в Америку.
Один мальчик думаетА че не пинает свой портфель? Вот это был прикол![1] Свидригайлов так Свидригайлов, какая разница. Сейчас начнет вязаться, сколько я прочитал. Прошлый раз я говорю, начал читать, а он: «В смысле, начал? Название, типа, прочел?» Сижу, блин, как обосранный. Сегодня не трогает, сам трендит.
Омский, выстраивая маршрут героя, рассказывал, как Свидригайлов в свой последний вечер от Екатерининского канала идет на Васильевский остров к юной невесте. Как оставляет ее и направляется на Петербургскую сторону, останавливается на Тучковом мосту и размышляет, не стоит ли ему утопиться.
Другой мальчик думаетПохоже, передергивает. С чего это он решил, что Раскольников и Дуня дуют в одну дуду? Ну, спросил Раскольников, может ли он застрелиться, ну, оставила Дуня пистолет. Это они его боятся, а не он их. Они не знают, чего от него ждать… А чего им ждать самим от себя – знают?!
Рассказ продолжался. Поиски гостиницы Омский трактовал как попытку найти перевалочный пункт между мирами, а сны Свидригайлова – как встречу с призраками совести, особо отмечая несвойственные этому персонажу этические оценки видений.
Один мальчик опять думаетЧто он копается, как курица в говне? Трахнутый на всю голову этот Достоевский, и дело с концом. Нормальным людям такое читать вредно.
Перетекая из одного сна в другой, герой выходит на Большой проспект и идет к Петровскому острову, на котором, как ему мечтается, в момент выстрела его обдаст тысячей брызг тот самый куст…
Другой мальчик и не переставалДа ладно! Какой еще тот самый?! Что-то не то с этим Свидригайловым, надо перечитать, что там еще вокруг.
Тем временем Свидригайлов за два квартала от Петровского застрелился; рассказ Омского вдруг проскользнул к этой точке, и сюжет романа обернулся разорванным кольцом: Свидригайлов, материализовавшись из одного сна Раскольникова, не вошел в другой, прежний, освободил его сны от себя и подарил главному герою шанс на воскресение.
Кудрявый мальчик с высоким лбом, перспективно уходящим в будущую лысину, смотрел на учителя озадаченно; Петрушка за задней партой спал, откинувшись к стене и раскрыв рот.
Омский вышел на воздух, в открытую деревянную галерейку. Художественно сбрасывая пепел в снег за резные перильца, стояла Жанна, мастерица на всякие руки – и искусство любое с детьми изобразить, и пить, пока все не закончится, и богу молиться, и жаловаться на жизнь, из которой при этом беспрерывно умудрялась извлекать все сочное, что попадало в поле ее зрения. А видела она хорошо, промахивалась нечасто. Минут пятнадцать необязательного трепа – и наплывающее совещание в присутствии Хозяина, приблизившись, несколько отдалилось. Говорили о путешествиях, о забавных или поразительных случаях, периодически отвлекаясь на приветствия родителей, подходивших по одному и парами и понемногу расхватывающих чад. Омский, вполуха слушая очередную байку, подумал, насколько дети похожи на фуршетные бутерброды: сначала их разбирают бойко, но всегда остается последний, взять который почему-то ни у кого не достает духу. И только тогда, когда действо закончилось, официантка, собирая подносы, торопливо запихивает его в рот.
Прекратили бессвязную беседу Жанна и Омский. Разъехались, прихватив детей, родители. В своей рассчитанной на двоих комнате досиживал в одиночку мальчик со сплющенными висками. Он открыл книгу, потом другую: сегодня не читалось. Покивал сам себе, не очень отслеживая, кому предназначены эти кивки. Вспомнил, что бросил незаконченным стихотворение. «Я вышел из дома и понял, что зря, и некуда спрятать лицо от позора». Посмотрел в зеркало: такое длинное лицо не враз спрячешь. «Я думал, что там занималась заря, а это был просто зрачок светофора». Должно было быть что-то дальше, но дальше ничего не было. Не было и мамы. Учителя понемногу втягивались в гостиную: опять будут сегодня о чем-то спорить. Во двор аккуратно вполз мерседес Хозяина. Из него вышли родители сплющенного: бесформенный грязноусый отец и обожаемая мать, такая же некрасивая, как сын, но молодая, тонкая. Видимо, Хозяин подобрал их по дороге от вокзала. Мальчик забыл о себе и недосочиненном стихотворении, распахнул ногой дверь и побежал встречать маму.
3Выпивали на квартире у Комиссара. После разговора с Хозяиным это было необходимо и тем, кто обычно не пил. К тому же на завтра осталось несколько пунктов, а это требовало сверхчеловеческих сил. Так думали те, кто собрался здесь. Комиссара мучило чувство, будто он вывел из боя потрепанный отряд. Раненым нужна перевязка, здоровым – отдых, оружие стоит почистить, боезапас – проверить. Омскому казалось, что грудь у него раздавлена кувалдой. Жанна оживленно рассматривала бутылки, числом две, то и дело воспроизводя отдельные реплики Хозяина.
– Учитель должен быть голодным! – восклицала она, трогая одну бутылку и как бы призывая к возмущению. – Ваша работа должна стать вашей жизнью! – и примеривалась к другой.
Хозяин умел высказываться афористично, хотя краткостью речи пренебрегал и подобные афоризмы изрекал часами. Звездочет посмеивался. Главное, он считал, – избегать открытых столкновений. Часто крестящийся русский человек по фамилии Симпсон и прозвищу Господи (звательный падеж именительному не помеха) шептал молитву, глядя в упор на гигантскую бутыль дешевого красного вина. О чем он молился, не знал и сам потряхивающий внушительной седой бородой Симпсон. Физик Сансарыч – неторопливый, основательный, часто – лукавый, еще чаще – серьезный до изумления – изучал этикетку какого-то сомнительного ликера. Алкоголем он не интересовался вовсе, но на ликере значилось, что в его состав входит золото. Вошел артист Фозанов с четвертушкой водки, заранее открытой, схватил свободную рюмку, налил и с наслаждением опростал.
– Господа! – произнес, вставая, Симпсон. – И дамы. И дамы, – повторил он для убедительности и развернулся к Жанне, присутствовавшей в этом роде пока в единственном числе. Могли подойти жены Комиссара и Сансарыча, но Господи было не привыкать творить бытовое чудо, выдавая желаемое за действительное (браки ведь заключаются не только на небесах, но и в быту). Одна из желаемых в это время тряслась в маршрутке, другая стояла в тамбуре электрического вагона. Голос Симпсона зазвучал органом. Он обнял бутыль, разлил вино по бокалам и обхватил лапой один из них:
– Мы должны это сделать!
Что именно, не уточнялось. Все выпили. Сансарыч пригубил. Сразу как-то дополнительно зашумели.
– Вот что, дорогие товарищи, мы сегодня тоже слегка перегнули, – сказал Комиссар. – Хозяин, конечно, уперся, но и его можно понять. Он утром переругался с Малым, наорали друг на друга, и Малой уехал.
Малому, второму сыну Хозяина, сочувствовали; к тому же Комиссар когда-то его учил и считал горячим и искренним. Сам же Хозяин, по общему мнению, этими качествами не отличался.
– А мы при чем?
– Под руку попались, – хмыкнул Комиссар. – В любом случае надо набраться сил перед завтрашним, – он поискал слово, – продолжением.
– Да, набраться – в любом случае, – откликнулся Фозанов, вне очереди опрокидывая еще одну рюмку.
– Представим такую картину, – вставил Господи, откинув голову и широко охватывая взглядом комнату. – Мы желаем человеку зла, а сами работаем на него. И зло случается. Мы победили? Нет, зло сказывается и на нас.
– Давайте похороним, – сказал Омский, – классовую борьбу. Только не вместе с нами.
– Пускай мертвые хоронят своих мертвых. Этот мертвый нам не свой, – включился Сансарыч, – да и, кажется, мы еще живы.