bannerbanner
Железный доктор
Железный доктор

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Тут же, около больного, сидела в кресле старуха грузинка. Белые, как снег, волосы окружали ее сморщенное, с глубоко ввалившимися глазами лицо. Она производила впечатление мумии, и только одно движение беззубого рта, вокруг которого торчали белые волосы, показывало, что она жива.

Я приблизился к больному, а князь сказал:

– Посмотрите, Бога ради, это мой сын.

– Давно он в таком положении?

– О, очень давно… Прошло уже лет восемь.

– Восемь лет – гм!..

Мои взоры в эту минуту упали на стеклянный шкаф, буквально сверху донизу уставленный всевозможными склянками с желтыми и белыми сигнатурками. Подошедши к шкафу и придав своему лицу серьезный и глубокомысленный вид, я начал прочитывать сигнатурки, нарочно время от времени испуская легкие восклицания, которые одновременно должны были выражать мое удивление и негодование, вызываемое невежеством врачей. Конечно, это означало только то, что я начинал входить в свою роль медика и политика одновременно. Я никогда не забывал, что для того, чтобы приобрести громкую популярность, необходимо держать себя так, как актер на сцене после поднятия занавеса, впрочем, с маленьким добавлением: медик должен и играть, и импровизировать в одно время. Гонорар обыкновенно бывает пропорционален силе этих талантов.

Прошло минут двадцать, в течение которых до моего слуха доносились отрывистые фразы больного и его отца. Последний сидел, нежно склонившись к нему.

– Голубчик, ну как ты?.. Может быть, тебе и лучше?

Больной заговорил, но я разобрал только отрывки из его фраз:

– Скучно мне… хоть бы… подохнуть, так скучно… Прикажи, чтобы пришла… эта… Прикажи ей прийти. – Нельзя, голубчик… Я тебе говорил – нельзя… Женщины не для нас с тобой, мой мальчик… Не повторяй этого больше.

– Скверный ты отец… собака… Мама сошла в гроб… дала место этой… Красавица твоя – Тамара… Ты лакомишься, лакомишься… старая собака…

В голосе больного послышалось злобное рыдание, похожее на рычание связанного зверя. Отец казался совершенно сконфуженным и безмолвствовал.

Немного спустя сын снова заговорил:

– Папа, папа!..

– Что, голубчик, что?

– Купи мне… лошадь…

– Хорошо, миленький, хорошо.

– Черную лошадь… Доктор вылечит – полечу в горы… к осетинам… Как хорошо среди простора гор… Дышать, дышать, скакать… Счастливые люди… какие все счастливые… Я один лежу – гнию… Жду последнего поцелуя… смерти…

Конвульсии пробежали по лицу больного, и он зарыдал, а старик, с видом отчаяния подняв руки над головой и уподобившись Моисею, взывающему на Синае к небесам, громко возопил:

– Гибнет… гибнет дом князя Челидзе. Подгнивают последние ветви гордого дерева Грузии. Я – ствол, в котором испорчены соки и на котором было много ветвей… Но опадают иссохшие ветви, осыпаются пожелтевшие листья… Дерево рухнет наконец с великим шумом.

Все это старик проговорил с видом трагическим и величавым, но я полагаю, что он был большим комедиантом: окончив свою речь, он вдруг обратился ко мне и, видимо внутренне смеясь, с выражением шутовства проговорил, указывая на больного:

– Доктор, надеюсь, что вы поддержите эту надламывающуюся ветвь великого дерева.

Я сделал вид, что не заметил иронии, и с самым серьезным видом медика, углубившегося в свою мысль, проговорил:

– Скажите на милость, ужели больной проглотил все это невероятное количество ядов в несколько лет?

– Да, – ответил он злобно.

– Очень жаль. Вы слишком часто переменяли докторов, и это всегда оказывает самое пагубное действие на больного. Лучше один посредственный врач, нежели выступающие один за другим десятки хороших – заметьте себе это (я выступал в роли политика, и ничего больше). Каждое из этих лекарств в отдельности есть довольно сильный яд – сулема, ртуть, каломель, морфий, – а все вместе представляет поистине адское снадобье, могущее свалить даже верблюда.

Старик желчно рассмеялся и совершенно озлился:

– Черт побери!.. Каждый из вас выглядит точно Спаситель, нисшедший с небес, каждый расхваливает свое пойло… в конце концов сами обвиняют друг друга в отравлении. Побойтесь Бога, да эти доктора хуже разбойников… Татарин-убийца в наших горах – по крайней мере, не драпируясь вашей мантией спасителя, – прямо кинжал в горло… Кто поступает благороднее, я вам скажу – разбойник…

Он желчно рассмеялся.

– Успокойтесь, – сказал я с невозмутимым хладнокровием. – Надеюсь, вы настолько умны, что сумеете, по крайней мере, оценить мое прямодушие: может быть, я единственный медик, решающийся высказывать горькую истину без обиняков….

– Это истинная правда, ведь вы человек порядочный. Господин Кандинский, простите меня, даю слово: вы будете моим последним доктором – и единственным, подобно тому, как вы единственный врач – честный. Послушайте, однако же, честным людям в наше время жить нельзя, подлецам лучше – они в фаворе теперь.

Я спокойно выслушал всю эту тираду и, когда он умолкнул, сделал следующее: вытянувшись во весь рост, я поднял руку кверху и с видом апостола, подымающего мертвого с ложа смерти, тоном, полным уверенности, проговорил:

– Ваш сын будет здоров.

Эффект получился чрезвычайный.

Князь уставил на меня свои круглые глаза, совершенно пораженный, а больной замотал головой, и по его лицу прошли конвульсии радостного смеха.

На этом, однако же, остановиться было нельзя, и я позаботился с помощью разных но сделать свое обещание эластичным, как каучук, и допускающим самые разнообразные толкования. Оракул в Дельфах изъяснялся с такой же двусмысленностью, и это не мешало ему пользоваться полным доверием сограждан.

– Да, он будет здоров, но это в том случае, если вы буквально будете руководствоваться моими предписаниями. Кроме того, вам следует знать, что мне предстоит борьба с двумя врагами: с ядами, которые принимал ваш сын, и с его недугом в собственном смысле…

Я подошел к больному и с видом глубокого внимания начал осматривать его, подымать его руки, ноги, и мне было невыразимо противно на него смотреть, отвратительно было чувствовать его кислый гнилой запах, гадко было видеть его идиотский смех или плач – не знаю. Я начинал ненавидеть его как своего личного врага, который мучает, терзает меня, унижает мою гордость. В глубине моей души шевелилась холодная злость, но мое лицо – о, я это знаю, – было невозмутимо и холодно. Как видите, быть медиком – адская работа, и особенно для человека с такой самолюбивой, гордой, холодной душой, как у меня.

Через некоторое время лакей-имеретин провел меня через несколько комнат в комнату моего пациента женского пола. Дверь раскрылась, и я остановился у порога.

Это была небольшая продолговатая комната, выкрашенная в небесный цвет, с амурами на потолке. Голубые гардины, голубой полог над кроватью, трюмо, покрытое чем-то голубым, зеркало в голубой бархатной раме – все голубое. В глубине комнаты я увидел и обитательницу этого голубого царства – совершенно эфирную барышню, – ей, видимо, оставалось только подняться и навсегда потонуть в своем любимом цвете – в голубом пространстве вечного эфира.

Она стояла в конце комнаты и на свои худенькие плечи своими нервно-дрожащими пальчиками силилась надеть что-то кисейное и воздушное, как она сама. Голова ее при этом свесилась набок, и ее черные волосы падали целыми волнами на ее кисейное облачение. Я ее нашел довольно эффектной. Ее маленькое, бескровное и белое, как мрамор, лицо казалось озаренным бледным светом, так как ее большие черные глаза светились болезненно-ярко. Она смотрела прямо на меня с выражением наивного испуга, девичьей стыдливости и какой-то светлой радости. У нее был очень высокий, белый, как мрамор, лоб, классический нос, маленькие бледные губы, такие тоненькие, что походили на два сложенных лепестка белой розы. Надо добавить, что она вся нервно вздрагивала и головка ее наклонялась и отклонялась, точно белая лилия во время грозы.

– Нина, не волнуйся, мой ангел… Это твой новый доктор, лучший, какой только есть, в чем он не замедлит нас убедить…

Я быстро направился к девушке и, поклонившись ей, сжал ее маленькую дрожащую руку в своей руке. Наши глаза взаимно встретились, и страшно сказать: глядя в ее глубокие, как море, глаза, устремленные на меня с восторгом, я сейчас же почувствовал, что мое влияние над нею может быть безграничным, если я только пожелаю этого. Не от мира сего, ее вид выразительно говорил о присутствии в этом хрупком теле души пламенной и нежной, для которой необходимы святые идеалы и беззаветная преданность. Бывают женщины, понять которых – значит победить.

Пристально глядя ей в глаза, я сказал чуть слышно, но тоном, заставляющим повиноваться:

– Постарайтесь быть спокойной и нисколько не волноваться.

К моему удовольствию, ее рука перестала дрожать в моей руке, и она своими тоненькими бледными губами улыбнулась мне, показывая ряды мелких белых зубов. Эта была улыбка застенчивая, нежная, доверчивая и полная какого-то тихого счастья.

Князь оставил нас одних.

– Садитесь, пожалуйста, – сказал я ей властно и вместе нежно и, оставив ее руку в своей по праву медика – привилегия, которой я немножечко злоупотреблял, – усадил ее на маленький голубой диванчик. – Чем вы больны – скажите, пожалуйста.

– Я всегда была нервной… чрезвычайно… иногда меньше, иногда больше. В последнее время нервность усилилась. Вы сами все знаете… вы доктор.

Она говорила чрезвычайно кротким, нежным голоском.

– Вы здесь всегда жили в вашем имении?

– Нет, я жила три года в Петербурге… и… заболела.

Она стала порывисто, учащенно дышать, полураскрыв свои бескровные губки, как пойманная птичка.

– Вы кого-нибудь любили, вероятно, – тоном, полным уверенности, шепнул я ей на ухо, убежденный, что я не ошибаюсь.

Она отшатнулась от меня испуганно:

– Ах, Боже мой!.. Откуда вы это могли узнать?.. Вы волшебник…

И она рассмеялась нервным конфузливым смехом.

– Как медик, я должен знать вашу душу, прежде чем восстановить ваши телесные силы. К счастью, ее знать нетрудно: она смотрит с глубины ваших черных глаз, и к тому же изучать вас не только обязанность, но и приятное развлечение, потому что, признаюсь откровенно, вы интересное существо. Проза жизни, я полагаю, нисколько вас не коснулась: вы слишком высоко парили над миром на крыльях фантазии, с розами на голове.

Я говорил все это с легкой иронией в голосе, и она, слушая меня, прелестно улыбалась, показывая между губами тонкую полоску белых зубов.

– Вы еще подумаете, пожалуй, что в качестве врача я пожелаю обрезать вам ваши крылышки и спустить вас на землю. У меня нет на это никакого желания. Таких, как вы, нет на земле, и вы ее украшение и ее живая поэзия. Оставайтесь роскошным цветком посреди мира, его живой грезой, хотя и поэзия, и цветы, и грезы не более как невинный вздор; но умнее всех делает тот, кто, живя в этом мире, умеет видеть хорошие сны. Жизнь – область обманов и уныния, я был счастлив только во время своего отрочества, когда умел грезить, как теперь вы…

– Право!.. Вы разочарованы, бедный доктор, как теперь я… – вскричала она, всплескивая худенькими ручками.

Я продолжал ей говорить что-то все в этом роде и под конец, кажется, очень заинтересовал ее своей особой. Отсюда до любви – один шаг. Я видел, что она крайняя идеалистка, и потому дал ей взглянуть в зеркало, в котором все представлялось наоборот: земля небом, а я, простой смертный, ангелом. Вы скажете, что я лгал, коварно рисовался и завлекал свою пациентку. Этого я отрицать не буду, но обыкновенный врач прописал бы ей бесполезное железо по медицинскому шаблону и обманул бы ее тоже по шаблону и более грубо, нежели я. Да, я лгал, но мой обман был врачующей ложью, и вот доказательства.

Слушая меня, моя больная все более расширяла свои черные наивные глаза; ее сияющая восторгом маленькая голова подымалась все выше, точно она с каждым словом оживала, как цветок, согреваемый солнцем. Я понял ее болезнь. Представьте себе арфу, струны которой ослабевают, потому что по ней бьет грубая рука, но ее взял искусный музыкант – и инструмент заговорил, зазвенел усладительными звуками. Музыкант – я, арфа – больная, струны – нервы. Надо уметь играть на человеческой душе. Гамлет полагает, что это страшно трудно и что на флейте играть несравненно легче. Не знаю, я не играю на флейте, но на нервах дам с известным темпераментом разыгрываю иногда довольно удачно. Если бы Офелия была поумней, то она сумела бы перестроить все струны гамлетовской души на совершенно иной лад, и душа эта перестала бы издавать такие потрясающие бурные звуки, одинаково интересные как на сцене, так и в психиатрической клинике.

На стене висел портрет какого-то гусарика, облаченного в голубое. Увидев его, я наконец понял пристрастие бедной княжны к этому цвету и с деликатной насмешливостью сказал:

– Милая княжна, я догадываюсь, кто этот прекрасный юноша: цвет его костюма совершенно достаточно объясняет ваше святое чувство к нему, так как он предполагает чистоту и невинность небес, и натурально, если вы надеялись найти в этом господине сладкие отзвуки рая.

– Доктор, вы смеетесь надо мной – слабеньким созданием.

– Простите и позвольте мне откровенно сказать о нем несколько слов. Стоит только вглядеться в это шаровидное лицо с узким лбом, чтобы понять, что он не стоил вашего обожания. Я знаю, что вы объяснялись с ним не иначе, как языком ангела, но я уверен, что он слушал вас с улыбкой самодовольства и грубого фатовства: что можно ожидать от человека с таким лицом?! Вы мученица вашего святого призвания – жажды беспредельного обожания, – но пока вы найдете человека, достойного вас, горькие разочарования приведут вас к могиле. Вас понять может только человек, являющийся таким же блуждающим метеором в этой жизни, как вы, один из сотен тысяч.

Я умолкнул, предоставляя ей догадаться, что таким метеором являюсь я.

Она сидела, недвижно глядя вниз, и я только видел, как ее черные длинные ресницы чуть-чуть приподымались, и тогда ее взоры на мгновение встречались с моими. Когда я умолкнул, она, широко раскрыв глаза, начала смотреть на меня с выражением очарования и испуга и, страшно волнуясь, произнесла:

– Вы все знаете и читаете в моем сердце… Вы не доктор, вы – бог. Я так хранила тайну своей несчастной любви, но теперь она не тайна уже. Вы не осмеете меня – бедное, больное существо. Ведь вы добры, я знаю, так будьте же еще моим другом.

Вместо ответа я стал пожимать ее руки, и она посмотрела на меня, сияющая и радостная. В эту минуту вошел ее отец и, видя ее счастливое лицо, удивленно направился к ней. Я скромно удалился и, очутившись в мрачной зале князя, услышал восторженные слова моей больной:

– О, папа, это не доктор, это – ангел, волшебник.

Я быстро пошел вдоль залы с улыбкой на губах. В голове моей создался план лечения моей больной: она, видимо, страдает из-за отсутствия идеалов в жизни, в моей особе она может найти реальное осуществление ее воздушных грез. Впрочем, будет и другое лекарство – железо. Конечно, этот минерал, как и все другие, не более как медицинское шарлатанство последнего слова науки, но появление его имеет резон: медики нашли в нем свой философский камень, так как железо в их руках легко превращается в монеты чистого золота.

Не зная, куда идти, я направился к большой стеклянной двери и очутился на длинном балконе, который тянулся вдоль всего фасада здания. Картина природы, открывшаяся предо мной, была необыкновенной, и я, несмотря на холод моей души, стал озираться с удовольствием.

Подо мной расстилалось целое море зеленеющих древесных куполов, по которым перебегали золотистые лучи заходящего солнца. Оно закатывалось за горой, разбрасывая по ее вершине пурпуровое зарево и перевивая огненными лучами маленькие сосны, казавшиеся висящими в голубом воздухе. В уровень с ними парили несколько орлов, широко расставив свои черные с серыми каймами крылья и уставив на землю свои неподвижные зрачки. В противоположной стороне расстилалось необозримое пространство, спускающееся уступами и обрывами все ниже в глубину, и за этим в бесконечной дали виднелись новые громады гор, среди которых несколько исполинов гордо уносились снежными вершинами за облака и сверкали в голубом воздухе, гордые и недоступные, залитые пурпуром заката, точно розами. Все пространство до этих гор пестрело маленькими горками, озерами, оврагами, чередуясь с зияющими пропастями и провалами. Свет и тени, всевозможные формы и краски – все это, перемешиваясь, образовывало какой-то чарующий хаос, где недоставало только звуков небесных или чертей – в зависимости от того, как смотреть: воспевать все созданное или проклинать его.

Я стоял очарованный, и должен сознаться, было мгновение, когда во мне шевельнулось желание добра и тихой мирной любви. Что ж это доказывает? Необыкновенную сложность машины, называемой человеком, – вот и все. Нервы, эмоции, впечатления, но нет никаких цепочек, идущих от небес к нам, а только в таком случае святые настроения наши и могли бы иметь важность как доказательство, что наша духовная родина – не земля, а небо. Нечего и говорить, что в конце концов мой ум охладил порывы сердца; так бывало всегда, и этим я внутренне гордился.

Я направился было снова к стеклянной двери, как вдруг остановился в изумлении: в конце коридора я увидел медленно ступающую ко мне даму такой величественной наружности, что, глядя на нее, я невольно подумал: призрак ли то или королева?

VI

Она шла, точно выплывая, беззвучной скользящей походкой, с гордо поднятой головой, производя чуть слышный шелест своим черным платьем, которое в талии перехватывалось широким золотым поясом, что позволяло видеть гибкий тонкий стан. Она была очень высока, и густые, черные, как воронье крыло, волосы, огибавшие ее матово-бледное лицо, придавали ее красоте и росту невиданное мной величие. Это была вполне южная красота, напоминающая римских матрон, гордая и холодная, хотя чувствовалось, что под внешним холодом скрывается пламень грешницы. Лицо ее напоминало мраморное изваяние – до такой степени оно было правильно, если не считать, впрочем, маленького недостатка: ее нос был со слишком высокой горбинкой у лба. Из-под ее черных бровей светились большие черные глаза, и мне показалось, что в выражении их было что-то изменнически-коварное; такое же выражение затаенной измены и чего-то таинственного можно было подметить в извилистых, красных, как кораллы, губах.

Приблизившись на несколько шагов ко мне, она пристально уставила на меня свои глаза и прищурилась с презрением. Во мне шевельнулось задетое самолюбие, я сделал резкое движение, взбросил на глаза пенсне и начал на нее смотреть с самым убийственным равнодушием. Охотно сознаюсь – такая манера характеризует фата довольно пошлого пошиба, но я прибегаю ней только по отношению к богатым дамам, знающим свою силу и власть, и почти всегда прием этот достигает цели – женщина в данном случае перестает думать, кто она, желая разгадать, кто он.

Она прошла мимо, но потом повернулась, сделала быстрое движение рукой, и в один момент перед ее лицом распростерся черным полукругом веер, наподобие орлиного крыла. Я подумал, что, должно быть, такой прием – один из видов кокетства грузинских княгинь, и позволил себе маленькую дерзость: глядя в упор на нее, я насмешливо улыбнулся. Вдруг она остановилась, немного отстранила веер и, блеснув овалом своего лица, лукаво усмехнулась, сверкая своими белыми зубами, и сказала мелодическим и важным голосом:

– Кажется, наш новый доктор, если не ошибаюсь?

– Да, доктор Кандинский.

– О, о вас много говорят в городе, и признаюсь, князь Евстафий Кириллович ожидает от вас всяких чудес.

Я слегка наклонил голову.

– Но вы все-таки не маг и не волшебник и не можете переступить границу возможного, чтобы восстановить здоровье моих бедных погибающих деток.

– Как это?! – проговорил я изумленно. – В каком смысле прикажете понимать это слово: деток?

– В буквальном, – отвечала она, слегка кивнув головой с чудной грацией, как-то лукаво рассмеялась и мигом над нижней частью своего лица распростерла свой черный веер: я понял, что на этот раз это было сделано с целью скрыть смех, выдающий ее.

Теперь я видел только один ее античный белый лоб, окруженный целой короной черных волос, и огромные черные глаза, которые мне показались еще больше, и глаза эти, зрачок которых был окружен золотистым ободком, придающим им блеск, чудно смеялись и, казалось, вели со мной немой разговор, противоположный тем словам, которые говорил ее лживый язык. Сохраняя наружное хладнокровие и даже насмешливость, внутренне, признаюсь, я стал испытывать волнение в сильной степени, чуждое моей натуре, как я полагал.

Она между тем говорила:

– Я ничего так не хочу, как видеть здоровыми больных детей моего доброго старого мужа, и тот врач, который совершил бы такое чудо, пользовался бы всегда моими горячими молитвами.

– Княгиня, но ведь вы, к счастью, очень ошибаетесь, – проговорил я, коварно задаваясь целью произвести над нею некоторый эксперимент. – Даю вам слово, что если и не излечу их совершенно, то отдалю всякую возможность печального исхода по крайней мере лет на двадцать пять.

Надо было видеть лицо княгини в эту минуту. Она до такой степени побледнела, точно ей внезапно нанесли удар кинжалом в самое сердце.

– Поверьте, княгиня, я говорю это с полной уверенностью и могу вас поздравить со счастьем видеть всегда перед собой детей вашего достопочтенного мужа.

Медленно отчеканивая эти слова, я инквизиторски всматривался в ее лицо, в котором, как в раскрытой книге, я читал о ее нежных супружеских чувствах к мужу и его детям. Очевидно, она их ненавидела, и одна мысль, что они могут выздороветь, повергла ее в глухое отчаяние. Она стояла неподвижно, как статуя, с веером, распростертым над нижней частью ее лица. Я понял, что нас может связать только общая тайна, а так как она была прекрасна, как богиня, то мысль иметь с ней общность греховных замыслов мне показалась чрезвычайно увлекательной. Здесь я должен сделать коротенькое, но роковое признание. В моем воображении ярко промелькнул целый преступный план, нисколько не уступающий по своему коварству планам какого-нибудь Цезаря Борджиа. Врачи страждущего человечества, я на вас не клевещу, а заявляю только истину: в наших медицинских головах часто витают преступные мысли. Вы скажете, что они никогда не переходят в действие, – не буду с вами спорить, ведь мертвецы в своих гробах лежат смирно и никогда об этом не болтают.

Я быстро подошел к княгине и, с решительным видом взяв ее за руку, тихо, но выразительно проговорил:

– Княгиня, лучше, если между нами не будет никаких тайн. Да и ваши старания провести роль добродетельной мачехи совершенно напрасны. Вы плохая актриса, милая княгиня.

– Что вы этим хотите сказать, господин доктор? – взволновано проговорила она.

– Беда в том, что я имею дерзость читать в вашем сердце: вы ненавидите вашего старого мужа и в большей или меньшей степени не любите и его детей. Их выздоровление – смертный приговор для вашего личного счастья, милая княгиня. – Мой Бог!.. Да ужели, не шутя, вы можете читать в сердце человека?! – воскликнула она в порыве внезапного волнения, но, быстро спохватившись, продолжала уже в другом тоне, стараясь овладеть собой: – Странная манера, однако, у вас говорить прямо в глаза то, что вам только ложно кажется. Вы жестоко ошибаетесь, господин доктор, несмотря на всю вашу самоуверенность, я люблю бедных деток моего старого мужа сильнее, нежели от меня этого требует мое положение мачехи. Затем можете думать обо мне, что хотите, господин проницательный медик.

Она смотрела на меня теперь с гордым спокойствием, хотя из ее черных глаз, так сказать, светился обман.

Очевидно, разговор принимал неблагоприятный для меня оборот. Надо было устроить так, чтобы она заговорила иначе, и я поступил очень просто: отошед от нее, я с холодным и насмешливым видом низко ей поклонился и направился вдоль галереи.

– Доктор, еще на два слова.

Я обернулся.

– Как это странно, право, вы с таким холодным видом уходите от меня, точно считаете себя оскорбленным.

– Видите ли, княгиня, я имею обыкновение сразу решать вопрос: могу я быть полезен особе, с которой говорю, или нет? Я вас выслушал и бесповоротно решил: нет.

– Оригинально и очень решительно, – проговорила она со смехом. – Право, доктор, эта смелость и резкость меня чрезвычайно пленяют, как исключительная особенность. Кроме того, надо сознаться: видно, что вы понимаете сердце человека.

Она мило смеялась, с видом, долженствовавшим заменить признание.

– Кто многое понимает, тот умеет и многое извинять. Я человек холодный, но судья всеизвиняющий и, если бы от меня зависело, готов был бы всему человечеству вынести оправдательный вердикт. Видеть в вас героиню добродетели, которая бы совершила всевозможные подвиги верной супруги, во имя чего – неизвестно, может ожидать от вас разве человек с медным лбом. Закон жизни настоятельно призывает вас к освобождению от цепей, в которые заключил вас случай, или, как принято выражаться, судьба, и если эти цепи не будут разбиты, вы будете страдать и мучиться мыслью, что ваша дивная красота пышно расцветает под солнцем юга, не услаждая ничьих взоров. Вы все более будете проникаться жалостью к себе, к своей молодости, красоте, к вашей жизни, пламень которой зажжен природой, по-видимому, совсем напрасно.

На страницу:
3 из 5