Полная версия
Быть русским художником
– Дай-ка я выключу этот компьютер, полежу немного, отдохну…
– Редкая тишина для города. Только часы бесстрастно отмеряют спокойный ритм ночи. Интересно, сколько сейчас на них: три или четыре часа.
– Не могу понять тех, кто мучается бессонницей. Кажется, лежи себе, мысленно нажимая кнопки пульта дистанционного управления, выбирай любую из бесчисленных программ – смотри и рассуждай…
– Нажму-ка я снова какую-нибудь наугад…
На Западе говорят: время – деньги, то есть тот, кто обратил большое количество времени в деньги – тот и богаче. А на Востоке время оценивается по-иному. Там богаче тот, кто имеет больше времени, свободного от зарабатывания денег.
По счастью у России многое от Востока. Но, в то же время, мы и не Восток. Россия – самостоятельная часть света. На всем ее обширном пространстве в бочках не только квасят капусту и солят огурцы, но и сидят диогены. И уж будьте уверены – ни в одной из них вы не найдете западника. Может потому, что мы едим соленые огурцы, а не маринованные?
Привела меня хворь к китайскому врачу. Это была маленькая пожилая китаянка с добрыми карими глазами на широком и смуглом лице. Она уже несколько лет врачует в России, но вовсе не понимает и уж тем более не говорит по-русски. Поэтому мы общались через переводчика, интеллигентного узбека по имени Максуд. Максуд окончил один из московских институтов и, вероятно, сам увлекался тибетской медициной. Когда я рассказывал ему о своих ощущениях, связанных с заболеванием, у меня сложилось такое мнение, что он переводит китаянке лишь небольшую часть.
Постепенно наша беседа приняла философский характер, и Максуд, как бы забыв о Лау Ши, так звали китаянку, принялся рассказывать о буддизме и о том, как тесно переплетаются в восточной медицине духовный мир с телесным.
Мне ничего не оставалось, как признать, что русская духовная мысль существует совершенно отдельно от тела. И наша медицина не претендует на душу. Я подумал: может быть, это различие и позволяет нашим диогенам, неотягощенным заботами о теле, свободно парить в духовном космосе и философствовать, не испытывая гравитации.
Видно, этой ночью не отдохнет моя душа от тела, но редкую возможность поразмышлять, попотеть мозгами, я не променял бы на самый фантастический сон. Сны видят все, а некоторые пытаются постичь их тайный смысл, проецируя на реальную жизнь.
Наверное, я неисправимый реалист, коли даже ночью предпочитаю праздному полету фантазии работу сознания. «Бог – реалист, а Люцифер – романтик», – нахожу я поддержку своего выбора в мудром определении игумена Иннокентия.
Сегодня время романтиков, время ничем не ограниченной свободы.
В преддверии этой свободы, обернувшейся нравственным беспределом, один из самых чутких к русской душе писателей – Валентин Распутин – сказал: «Если Россия задерет юбку – мир содрогнется…». И мир содрогнулся.
На раскручивающийся маховик русской свободы, как и положено, действуют две силы: центробежная и центростремительная. Они противоположно направлены. Одна из них – центробежная, разбрасывающая, направлена от центра; другая – центростремительная – к центру.
Это лишь образное сравнение, но раз уж я поделил творчество на две несовместимые части, то позволю себе отнести романтиков к центробежной силе, рвущейся от центра, от Бога, в разные стороны. Это порождает множественность направлений, многовариантность, многообразие, то есть – многобожие или язычество. В этом же направлении находится и атеистическое безобразие.
А для верующих реалистов свойственна центростремительная сила, направленная к единому центру, к Богу, что определяет единообразие, единобожие.
Несовместимость этих двух сил, как и их существование, подтверждается противоположным пониманием свободы. Если для одних свобода выше морали, то для других самая большая свобода – это несвобода от Бога.
В единообразии ортодоксальная свобода православного художника.
Отсюда становится понятным его осознанный консерватизм в отношении к форме выражения, к языку. Мне кажется упрощением называть искусство по его языку – традиционным. Скорее это ортодоксальное искусство. Оно отличается от традиционного духовным видением и умением различать границы между добром и злом. В отличие от телесного (физического) зрения, которое беспрепятственно соединяет художника со зрителем, не требуя особых усилий ни у того, ни у другого, духовное видение дано не всем. Но ведь только духовная очевидность позволяет нам назвать красоту божественной и дает веру в ее спасительную миссию.
Отношение к Богу определяет выбор одного из двух направлений искусства, в которых помимо разного понимания свободы совершенно разное отношение ко времени, к национальным традициям, к языку и, наконец, – к изображаемому.
Глядя на картину, мало кто задумывается над тем, что она обладает определенной энергией, которую вкладывает художник. Сила ее зависит от таланта, а созидательная это энергия или разрушительная – зависит от отношения к Богу.
Ошибается тот, кто думает, что наличие таланта делает любое произведение непорочным. Талант дается одновременно со свободой выбора. Но, к сожалению, слишком часто дьявольская центробежная сила увлекает и очень талантливых художников. В таких случаях зло делается привлекательным, однако, чем талантливее автор, тем сильнее разрушительная сила его произведений.
Это важно знать не только доверчивому зрителю, но особенно тем, кто приобретает живопись. Ведь постоянное общение с разрушительной энергией не проходит бесследно.
Я не склонен к мистификации, но убежден, что картина таит в себе значительно большую энергетику, чем заряженный экстрасенсом по телевизору стакан воды. А уж если говорить о медитации, то творчество – это самая очевидная форма медитации. Но эту энергию искусства может зафиксировать только один прибор – душа.
Чем хороша для меня эта ночь? Тем, быть может, что мои размышления постоянно сопровождаются неожиданными видеосюжетами. Их накапливается с годами множество, но все нет времени посмотреть.
Вот неожиданно в зимнюю темную ночь ворвался зеленый солнечный день, и я оказался в каком-то удивительном саду. Узкая дорожка петляет в тени молодых плодоносящих деревьев. Каждый метр этого небольшого сада встречает новым видом растений и цветов. В зеленый шелест листьев вплетаются чудные звуки подмосковного лета: серебристое стрекотание кузнечиков, жужжание пчел, стрекоз и перепевы птиц.
Рукотворную красоту этого маленького Эдема создает не только большое количество экзотических растений, но и искусственный прудик – аквариум, усердно выложенный камнями, в котором плавали золотые рыбки…
Лучшего сна не пожелаешь! Но ведь я не сплю, значит, этот сад я где-то уже видел…
Конечно, он мне знаком. Я вспомнил его – это же садовый участок нашей давней знакомой Елизаветы Андреевны. Любителей фокстерьеров не так много. И до того, как наши ребята Антон и Оля научились сами выщипывать Брума, мы обращались за помощью к опытной во многих собачьих делах Лизе.
Маленький клочок земли они с мужем превратили в ботанический сад. Больше всего меня поразила рябина, на которой одновременно висели яблоки, груши, черноплодная и красная рябина. Этот эксперимент вызвал у меня смешанные чувства. Было в нем нечто сюрреалистическое – как если бы я увидел кошку с собачьей головой. Может быть, моя реакция была вызвана нетерпимым отношением ко всякого рода извращениям. Лишь позже, читая Новый Завет, нашел я в Святом Благовествовании от Луки притчу Иисуса Христа, в которой говорилось: «…всякое дерево познается по плоду своему; потому что не собирают смокв с терновника, и не снимают винограда с кустарника». Выходит, не богоугодное это дело – растить на рябине грушу.
Порой русское искусство сравнивают с могучим деревом, которое глубоко уходит корнями в отечественную историю и устремлено своим стволом ввысь. Но со временем на его многочисленных ветвях прижились инородные плоды.
По каким же плодам познается русское искусство?
Неужто по тем, которые на нем паразитируют?
Похоже, именно такие плоды выдаются сегодня за лучшее на древе русского искусства. Но кто же это определяет, в чьих руках находится шкала ценностей?
Вот здесь-то и произошло самое драматичное в нашем искусстве. У нас похитили шкалу ценностей. Ею овладели те, кому отвратительно само понятие – национальная культура, кто пытается лишить ее души – православного мировосприятия.
Создавая галерею русской живописи, Третьяков хорошо понимал эту опасность и не прислушивался к мнению атеистов и западников. Он покупал картины, но они не были для него товаром. А нынешние артбизнесмены, превратившие искусство в товар, цинично используют самый универсальный инструмент мира сего – деньги, с помощью которых формируют систему ценностей и управляют ею.
Но если мы верим в возрождение России, то прежде всего нам необходимо решать самим – что для нас представляет наибольшие национальные ценности. В противном случае русских художников ждет участь коренных жителей Америки.
Впрочем, это уже область государственных интересов.
Если бы меня спросили: какая картина по духовной высоте, по чистоте языка, философской глубине и поэтической проникновенности олицетворяет собой русскую живопись, я бы, пожалуй, назвал картину Саврасова «Грачи прилетели». Это великая картина! Она содержательнее многих жанровых полотен, обремененных сложной литературной драматургией. В ней отсутствует частый соблазн пейзажиста изобразить эффектное состояние природы, красивое время года или стремление привлечь зрителя иллюзорным мастерством. Однако в этом шедевре мирового искусства есть нечто большее, это картина-раздумье, в ней есть то, что можно увидеть только духовным зрением.
Все великое кажется простым.
Но не сразу, да и не всем открывается бережно упрятанная от поверхностного взгляда в глубинных планах тайна искусства, которая, по словам Ильина, делает художника духовным ясновидцем.
Это больше чем живопись потому, что в саврасовских грачах зримо присутствует поэзия, музыка и философия.
Это изобразительная форма исповеди, покаяния и выражения любви к Родине!
Я думаю – русская пейзажная живопись открыла для себя в этом жанре возможность выражать самые глубокие чувства и размышлять.
Через природу, которой мы склонны более всего доверять, художник находит самую ненавязчивую, самую тонкую форму выражения своего мировоззрения.
Пожалуй, впервые этой ночью я признаюсь себе в том, что пейзаж для меня – это ничто иное как философская живопись. Но философия художника существенно отличается от научной, ибо она основывается на созерцании, ее логикой является интуиция, а целью – творческий поиск и формулирование гармонии.
Откуда-то издалека послышался колокольный звон… Его неземной волнующий голос уносился далеко за стены Борисоглебского монастыря и терялся в кулисах окружающих его лесов.
Мы собрались в самом центре монастыря перед звонницей. Нас много, и со всех сторон к нам идут люди с цветами. Этот праздничный звон, множество цветов и приветливые взгляды предназначены нам – участникам выставки «Русская живопись».
Нет лучшего приюта для православного человека, чем монастырь, и нет сегодня лучшего убежища для художников православного мировосприятия, чем кельи монастыря.
В жизни все не случайно… И, может быть, выставка в преддверии возвращения монахов в свою обитель – это наше покаяние.
Еще висел в воздухе дрожащий густой бас самого большого колокола. А зрители уже потянулись в прохладные своды казначейского корпуса в нетерпеливом предчувствии встречи с искусством, которое могло бы стать естественным продолжением их душевного состояния и зримым его выражением. Как организатор выставки я волновался больше всех. После яркого солнечного света помещение, где висела живопись, мне казалось слишком темным. Но когда все залы заполнились людьми – стало совсем тепло и светло.
Самое большое счастье для художника – найти своего зрителя. А самая большая награда – стать свидетелем рождения «вольтовой дуги» между твоей живописью и твоим зрителем. Все остальное сливалось в какое-то общее возбужденное, многоголосое и пестрое действие, которое, уже независимо от тебя, жило своей жизнью, и которое постепенно удалялось, удалялось и затихало…
Каким-то образом я остаюсь один в полной тишине, на высокой колокольне…
Только легкий ветер скользит по окружающим меня колоколам и я испытываю внезапную легкость и ощущение полета…
…Меня разбудил резкий улюлюкающий звук автомобильной сигнализации, разносящий по всей округе тревогу. Я с трудом пришел в себя после панического пробуждения. Этот тревожный звук стал знаком сегодняшнего дня.
Остались в моей памяти знаки и иных времен: ранние заводские гудки, протяжные сирены воздушной тревоги и трамвайные звонки…
Что же такое – время?
И почему прошлое нам непременно кажется милее настоящего?
А настоящее улюлюкает за окном, неумолимо напоминая о себе и заставляя жить по непонятным и чуждым мне правилам виртуальной реальности жизни.
Короткий сон не успел стереть видений прошедшей ночи. Я беру лежащую рядом книгу Ивана Александровича Ильина и, прежде чем ее закрыть, прочитываю несколько строк:
«…О эти годы, годы распада, бессилия и стона… Годы соблазна и стыда… восстания и отрезвляющей расплаты… и героического умирания лучших сынов… Нам ли не смутиться? Нам ли не пасть духом? И когда же конец испытанию? И куда ведешь Ты нас, Ангел Божий?»
Эту осень я ждал[3]
Я и прежде испытывал особые чувства при первых признаках осени. С одной стороны, было жаль уходящего лета, а с другой – приближалась пора какого-то особого творческого волнения, которое проявляется у меня только с наступлением осени. И не то, чтобы хотелось схватить этюдник и побыстрее отправиться писать, отыскивая наиболее эффектные осенние мотивы, скорее привлекала возможность погрузиться в состояние творческого раздумья и тишины, разлитых в самом осеннем воздухе. Это время года отличается от других не только ярко окрашенным цветом. Своим пышным увяданием осень всякий раз напоминает нам о неминуемом конце и вместе с тем показывает, как торжественно красив этот прощальный период жизни.
Кажется, что мы наблюдаем со стороны увядание природы, но и в жизни человека наступает своя осень, своя зрелость, увядание и неминуемый уход. Правда, природа, в отличие от человека, умирает величественно и молча. Природа равнодушна к человеческим страстям, к нашим призрачным ценностям. И кто тут прав – береза, которая сегодня выглядит так же, как при царе или советской власти, или человек, выстраивающий свои правила жизни, свою систему ценностей и свое представление о временном и вечном? Конечно, березе безразлично, что это последняя осень двадцатого столетия, но люди так много говорят о конце века, и даже тысячелетия, что невольно придаешь этой осени особое значение.
Вот и беги после этого на этюды, как ни в чем не бывало! Во-первых, на эту осень приходится осень моей жизни, а во-вторых, помимо желтых листьев, в России льется кровь, гибнет подводная лодка «Курск», горит Останкинская башня, испытывает унижение от нищенской жизни подавляющее большинство порядочных людей страны, не находя применения своим рукам, головам, таланту, в то время, как жируют лиходеи и жулики всех мастей.
Чем больше об этом думаешь, тем дальше хочется отодвинуть этюдник.
Почему меня все это волнует, а березе – все равно?
А может, она права? Может быть, людские страсти уводят от главного – от правильного понимания смысла жизни? Ведь в основе всех человеческих трагедий – ошибка в выборе ценностей.
Значит, природа права в своем равнодушии к нам…
Пока одно полушарие моего мозга ищет ответ на им же поставленный вопрос, другое руководит рациональными действиями по подготовке к работе.
Наверное, у каждого художника существует свой ритуал, который он боится нарушить. По существу этот ритуал и является началом творческого процесса.
Задолго до того, как кисть прикоснется к холсту, мне необходимо преодолеть дистанцию между отдельно существующими красками, кистями, холстом и собою. Чтобы грунтованный холст перестал быть просто материей, натянутой на подрамник, я непременно проклеиваю его хорошим рыбьим клеем и тонирую, придавая широкой щетинной кистью живую поверхность. С этого момента холст перестает быть плоскостью, а становится для меня пространством.
Особое место в этом ритуале занимает палитра. Выдавливая из тюбиков краски на отполированную годами ее поверхность, я испытываю тревожное удовольствие от красоты и многообразия этих красок и от предстоящего соприкосновения с ними. Есть среди них и любимые, которые я не всегда выдавливаю, но которые непременно должны лежать в этюднике.
Более всего я не люблю новые кисти, поэтому отбираю только хорошо обработанные. Со стороны такие кисти могут показаться изрядно потертыми.
Конечно, у каждого мастера есть свои секреты. Есть они и у меня. Но я не стану о них говорить вовсе не из опасения, что кто-то ими воспользуется, а от того, что они никому не могут принести пользы, кроме меня, ибо каждый художник их открывает для себя сам.
С возрастом я расстался с привычкой бродить с этюдником в надежде отыскать подходящее место.
Все мои места я приглядел заранее. Конечно, пейзаж постоянно меняется в зависимости от времени года, погоды и освещения, но за многие годы я так изучил Борисоглеб, что легко себе представляю, как выглядит то или иное место в разное время дня.
Эту осень я ждал. Так получилось, что последние двадцать лет каждое лето мы проводили в Борисоглебе, поэтому большая часть работ – это рассказ о лете. Правда, для искусства не имеет значения, какое время года изображено – важно, как это сделано. Но, перебирая работы в мастерской или делая экспозицию на выставке, вдруг обнаруживаешь преобладание зеленых работ. Тогда понимаешь, что, решив одну творческую задачу, необходимо ставить следующую.
Этим летом мне не хотелось писать пышную зелень. После утомительной московской зимы я наслаждался теплом и попросту отдыхал, ожидая начала осени. Впрочем, раз уж я заговорил об отдыхе, то замечу, что работа художника состоит не только в вождении кистью по холсту. Она происходит постоянно и значительной ее частью является созерцание. Думаю, что и писатель берется за перо или садится за печатную машинку лишь после того, как произведение сформулировалось, созрело внутри его. В этом смысле видимая часть работы художника – это не что иное, как рождение – появление на свет замысла.
Впрочем, если уж я решил поделиться с читателем своими размышлениями, хочу напомнить, что я не пытаюсь говорить от имени всех художников.
Дело в том, что обычно творческую кухню художника озвучивают искусствоведы. Мне доводилось слушать их рассказы на лекциях по истории искусства в студенческую пору, на обсуждениях выставок, читать многочисленные монографии о художниках, не раз приходилось читать и о себе. И всякий раз меня коробило от несовпадения того, что я слышу и что вижу. Восприятию живописи мешали как высокопарные высказывания, имитирующие эмоции, так и «патологоанатомические» попытки подвергнуть научному анализу творчество.
Я возмущался до тех пор, пока не понял, что искусствоведение – это самостоятельный вид деятельности – он существует как гриб на березе, он может быть полезен и даже кому-то нужен, но не березе.
Если художник не знает сам, что и как ему делать, то ему уже никто не поможет.
Поэтому с некоторых пор я рассматриваю всякий наукообразный текст об изобразительном искусстве как сурдоперевод для слепых. Потому что для зрячих вполне достаточно видеть картину, а слушать или читать о том, что не видишь – бессмысленно. И хоть в нашей среде бытует поговорка, согласно которой художник как собака: все понимает, но говорить не умеет, общение с самым немногословным автором понравившейся картины гораздо интереснее, чем с красноречивым посредником.
Листья еще не пожелтели, но приход осени для меня начинается с того момента, как обозначилась разница в цвете листвы деревьев и кустарника. Окрашенные летом в один зеленый цвет, они вдруг приобретают свой неповторимый оттенок. Это делает пейзаж утонченно живописным.
Все лето, гуляя с моей внучкой Ксюшей по Борисоглебу, я проделывал замысловатый маршрут, чтобы навестить места, которые припас на осень.
В мой ритуал входит отыскивание таких точек, которые никто, кроме меня, не находит.
Наконец наступает долгожданное осеннее затишье. Школа поглотила многочисленную борисоглебскую ребятню. Уехали в Москву и наши ребята: Антон, Оля и Ксения.
Я вышел за калитку и направился самым коротким путем к своему месту. Холст нужного формата непременно в левой руке, а довольно тяжелый этюдник – в правой. Антон давно уже предлагал мне приделать ремень на этюдник, что, несомненно, облегчило бы его транспортировку и освободило бы руку. Но я так не люблю и просто боюсь менять что-либо связанное с работой, что предпочитаю привычку удобствам. Помню, лет двадцать пять назад, когда у нас еще не было дома в Борисоглебе, мы писали с нашим другом Славой Забелиным в Ростове Великом. Тогда он говорил, что любит, всякий раз выезжая на этюды, покупать новый этюдник. Сейчас он с тоской вспоминает об этом, когда мы говорим о невероятных сегодняшних ценах на художественные принадлежности.
А я привык к своему старому этюднику. За сорок лет где только мы с ним не побывали: на целине, в Арктике, в Севастополе, в Германии, в Гвинее-Биссау, на Чукотке, на Камчатке и во многих других местах. Мне приятно ощущать его тяжесть, а несу я его в правой руке потому, что левша и берегу левую.
Монастырь расположен на самом высоком месте Борисоглеба. Я спускаюсь вдоль монастырской стены, скрывающейся за плотным рядом лип, зелень которых уже приобрела золотистую прозрачность. Подвижные сентябрьские облака, то громоздясь друг на друга, то разбегаясь – чтобы на мгновенье показать голубизну неба, образуют причудливые небесные картины.
Сегодня красивый день. Я тороплюсь. Мое место уже недалеко – оно прячется за огородами, спускающимися к болоту. Узкая тропинка, изрытая острыми козьими копытцами, виляет между кочками вдоль серебристых, покосившихся заборов разного калибра. Эти заборы уступами ограждают огороды, потому что их границы определяло болото. Такая асимметричность и неровность – характерная черта нашего пейзажа.
Самым трудным для меня в работе бывает начало. Кажется, все привычно – краски на палитре, кисти в руке и чистый холст. А вот живая картина перед глазами, образ, который ты собираешься создать, вселяет такое волнение, что на какое-то время – замираешь. Нечто подобное, возможно, испытывает человек перед прыжком в воду с большой высоты, а может, наоборот – перед прыжком вверх, в попытке преодолеть рекордную высоту. Не уверен, что это самое подходящее сравнение, но знаю, что лучше всего в это время находиться наедине.
Наконец, ты словно отталкиваешься и летишь… И неважно – вверх или вниз, волнение осталось позади – начинается полет, начинается работа… Теперь все зависит от Бога. И нет в это время ничего важнее и прекраснее того, что ты делаешь. Все внимание, все мысли и чувства сосредоточены на небольшом пространстве холста. И кажется, что ты преодолел тяготение Земли, что находишься в состоянии невесомости. Эта иллюзия не покидает тебя до конца работы. Самое удивительное, что мимо места, где я испытываю все эти волнения, равнодушно проходят люди и никого оно не останавливает и не привлекает красотой. А у тех, кто увидел художника, этот выбор вызывает недоумение: что он здесь нашел? Зато потом, когда они видят это место в моем изображении – находят эту красоту в картине.
Выходит, художник находит красоту в жизни и мучается от бессилия передать всю ее полноту, а зритель видит совершенство красоты в искусстве.
Что же привлекло меня в этом пейзаже? Наверное то, что я нашел для себя еще одну узловую точку, позволившую продолжить борисоглебскую летопись.
Вот уже больше двадцати лет я пишу Борисоглеб. Это не этюды и не просто пейзажи. Это картины-раздумье. В них через пейзаж я пытаюсь передать неповторимую красоту этой земли, а также неуловимую интонацию своего времени.
Легкий сентябрьский ветер еще не торопится срывать листву. Он затеял веселую игру с облаками и так увлекся этой игрой, что не оставил на небе ни одного неподвижного уголка. Постоянно меняющие свою форму облака, словно нити крупного жемчуга, рядами нависали друг над другом, образуя многоярусное небесное ожерелье, которое постоянно меняло оттенки и бесшумно передвигалось с севера на юг.
Движение неба определялось привычной неподвижностью монастыря. В его величественный силуэт вплетались живые кружева берез, лип, елей и кленов, делая этот силуэт не только ажурным, но и легко узнаваемым – борисоглебским. Вдоль монастыря и значительно ниже тянулись улицы с хаотично расселенными домами, фасады которых смотрели в его сторону. От меня были видны лишь темно-серые бревенчатые стены домов с открытыми дворами и сараями, выходившими в сады и огороды, которые спускались лоскутными одеялами вниз.