Полная версия
Бездомный
Подходя к Бабушкиному дому, Максим еще издали обратил внимание на черный “Кадиллак”. Окно в машине было опущено, и, присмотревшись, он увидел в нем Дину. В изумлении он подошел к ней, разглядывая ее транспортное средство, никак не вяжущееся со статусом “узников совести” с иммигрантским пособием и продуктовым пайком. Дина выпрыгнула из машины.
– Видишь, Максимушка, не забыла тебя!
– Сколько лет, сколько зим, – в недоумении развел он руками от перемены, произошедшей за столь короткий срок.
Лицо Дины стало каким-то резким, отточенным во взгляде, казалось, что ее вечная смешливость и игра страстей ушла с него и запряталась за какую-то подспудную печаль, о которой, тем не менее, нужно было забыть как можно скорее.
– Ну, сколько лет… столько же и зим, – ответила она, обнимая его и прижимаясь к нему так, будто и не было этих двух месяцев разлуки.
Максим решил ничего не расспрашивать, и плыть по течению, когда тайное само станет явным.
– А теперь едем в Эванстон, в родные пенаты. “Кодю” ты поведешь, – подтолкнула его Дина.
Удивление Максима все больше росло, но он решил сохранять невозмутимость.
– Родные пенаты… “Кодя”… Эванстон. Таинственно исчезаешь, таинственно появляешься. Кадиллаки-реки-раки…
Дина сосредоточилась на чем-то тяжелом для себя.
– Поезжай к эванстонскому пляжу, по Шеридан, а там два квартала.
Через пять минут они выехали к озеру с грядой каменных валунов, огораживающих узкую полоску песчаного берега, и свернули к одному из трехэтажных домов, утопающих в зелени старых вязов. Максим, конечно же, сразу узнал этот дом с номером на стене, видимый за сто ярдов. Архитектурой он напоминал стиль Франка Ллойда Райта – широкое патио, галерея, крыша, далеко выдающаяся за вертикали стен. Автоматические ворота открылись, и он въехал по дорожке из мелкого гравия в тенистый двор. “Что ж, теперь, вероятно, мне предстоит встреча с. инкогнито”, – подумал Максим и вошел за Диной внутрь.
Гостиная с могучими кожаными креслами и широким паласом с толстым ворсом была небольшой, но ее интерьер казалось, вводил тебя в какое-то средневековье – черненые деревянные панно, массивные книжные полки с книгами, от пола до потолка закрывающие одну из стен, витая деревянная лестница с широкими перилами наверх, в спальни.
Дина прыгнула в кресло и уселась в нем, как дюймовочка в огромной кожаной лилии.
– Садись рядом!
– “И паж к ботинкам дамы, как фокстерьер прилег…”, – хмыкнул Максим и сел на палас. – И все-таки, что все это значит?
Дина была возбуждена.
– А то, недогадливый мой поэт, а то все это значит, что моя американская мечта, наконец, обрела желанную эванстонскую плоть. Помнишь о том старичке, который мне письма писал, но все не раскрывался? Так вот, он, в конце концов, раскрылся. Оказалось, что Сэмом его звали.
– Дядя Сэм? Старичок? Шалишь! – в изумлении воскликнул Максим.
Он вскочил, как будто его подбросило вверх помимо его воли.
– А вот и не шалю, отшалила уже! – вспыхнула Дина, – И теперь… “не жалею, не зову, и не плачу”.
Максим, однако, быстро нашелся.
– О чем же, если не секрет?
– О чем? О чем? Известно о чем. О черных розах его последней весны!
– Что? Розы? А разве розы, они того… существовали? – совсем опешил он.
Дина недоуменно посмотрела на него.
– А что же, ты, поэт, о розах забыл? “Как хороши, как свежи будут розы…” А куда же им деться, розам-то? Вон, в саду, обратил внимание, сколько роз? Правда, когда я, как тот Магомет, который идет к горе, у дома Сэма появилась, то он поначалу на меня смотрел, как на чудо какое-то заморское. Но плакала-то я взаправду, изображая обманутую невесту, и деваться ему было некуда, так что он меня в дом впустил и долго успокаивал, свои же письма, мной на компьютере предварительно распечатанные, читая. А потом как понес какую-то чепуху, что фасад его дома вовсе не из красного кирпича, а из бордового, и розы у него в саду не черные, а фиолетовые, и что в таком безобразном стиле, которому учат английскому по грамматикам для зарубежья, он вообще никогда не писал. Но я- то смекнула, что цену он себе набивает. Ну, и дальше, сам понимаешь, слово за слово, и что мне потом оставалось делать, как не поклясться ему в вечной любви до гроба? С розгами, то есть розами, в придачу. Он, конечно, растерялся по полной, даже коленками затрясся. Все-таки не двадцать лет мужичку, чтобы от женщины в сексуальном соку бегать. Ну и показала я ему потом на этом самом кресле на что способны настоящие звезды Востока.
Максим раскрыл рот шире некуда и так и опустился возле Дины на палас. Она хотела еще что-то добавить, но встала, обняла и притянула его к себе. Наконец, он собрался с мыслями, думая о том, как в этой жуткой фантасмагории зацепить одно происшествие за другое. Наконец он собрался.
– Но ведь ты вроде говорила… что как только старичка найдешь… меня. как бы. того. побоку. Что нельзя непорядочно продаваться. А кстати, где твой супруг?
Дина подошла к зеркалу и закрыла лицо руками.
– Нет его больше. Умер он… во исполнение своей последней любви, – сказала она с неподдельными слезами на глазах…
Ночью, в постели, Максим долго слушал ее рассказ о коротком романе с сумасшедшим миллионером, держателем фиолетовых роз в эванстонском саду за каменным забором, и, наконец, вставил слово:
– А знаешь… Сэм-то тебя не обманул.
– Ой, а в чем он должен был меня обмануть-то, Максимушка? – лукаво уставилась на него Дина.
– В том, что письма писал не он.
Дина опешила.
– А кто же тогда? Уж не ты ли их за него писал, за романтика моего старчески ненаглядного? Нет, дружок. Он это был, он. И в последние минуты, когда сердечный приступ с ним случился, я от него ни на шаг не отходила. Нотариуса вызывали, и священника вызывали. Так он тому священнику перед смертью как на духу исповедался, что так у нас все и было – и письма, и розы, и любовь. Так что и делу конец, а кто слушал… голубец.
– Неужели голубец? – воскликнул Максим. – В оригинале-то по-другому было!
Дина страстно обняла его.
– Да не все ли равно, как там, в оригинале было? Главное ведь, что теперь будет у нас.
… Утром Максим пообещал Дине вернуться к обеду. Подъехав к своему дому на Шеридан, он припарковал машину на неожиданно освободившемся пятачке у тротуара, но не стал подниматься в свою студию, а пошел к озеру.
Солнце всходило над водой кипящей белой кляксой. Одинокая чайка то почти вертикально взмывала вверх, то, замерев, долго парила над водой в солнечных блестках. Максим посмотрел вниз, в солнечную воду, и увидел там свое отражение, трепещущее под легким ветром. Он начал вспоминать стихи, написанные им давно, но вспоминал их с трудом, как надежно потерянное прошлое:
Меня Бог обрекает на поиски хлебаНа размеченной, скованной небом планете.Я смотрю на себя в это чистое небо,Уходящее вниз в перевернутом свете.Поднявшись в студию, он сел за компьютер и удалил письма, которые писал Дине, выдавая себя за старичка-инкогнито из Эванстона.
Звонок в Компьюсофт – ближайший поезд увозил его в Сиэтл.
2002, 2007. Бостон – Москва
Примечания1. “Being forty means being twice as sexy as you were when you were twenty” – Быть сорокалетним означает быть вдвое сексуальней, чем когда тебе было двадцать.
2. “First Chicago Bank. Y2K. We can do it” – Первый Чикагский Банк. 2000 год. Мы можем это сделать.
3. Буффало Гров (Buffalo Grove) – северо-западный пригород Чикаго.
4. Лейк Шор Драйв (Lake shore drive) – “Проезд по берегу озера” – шоссе, идущее на север от центра Чикаго.
5. Эванстон (Evanston) – ближайший северный пригород Чикаго.
6. Оук Парк (Oak Park) – западный пригород Чикаго. Место рождения Э. Хемингуэя.
7. chemistry – доел. “химия”.
8. “Your eyes are like black roses in my last spring” – Твои глаза подобны черным розам в мою последнюю весну.
9. “I will treat you like the Queen in my royal garden” – Я буду обходиться с тобой как с королевой в моем королевском саду”.
10. “I will be the loyal dog at your toes” – доел. “Я буду преданной собакой у пальцев твоих ног”.
11. “L'Etranger” (Посторонний) – новелла А. Камю.
12. “Les Miserables” (Отверженные) – роман В. Гюго.
Превратности судьбы и последний день Вектора К
Рассказ
Вектор открыл глаза и взглянул на маленький будильник, стоявший рядом с кроватью на раскладном деревянном стульчике. Красная секундная стрелка плавно скользила по циферблату, обгоняя зеленые – цифровую и минутную.
“Этот будильник на распродаже. Два доллара девяносто девять центов, а с налогом три доллара девятнадцать центов. Звоночек мелодичный, щебечет как малиновка. Прекрасная вещь, хоть и сделана в Китае”, – вспомнил он слова Латиши, продавщицы- негритянки в магазине “Товары за доллар”, когда она вставляла в будильник пальчиковую батарейку.
“Неплохой способ знакомства, купить в магазине что-нибудь дешевое, а потом пригласить продавщицу в дорогой ресторан, не так ли? А как у вас в России вообще знакомятся?” – вспомнил он потом ее слова в ресторане “Мейдер”, куда он пригласил ее вечером.
– В России знакомятся по-разному, – ответил Вектор.
– Я знаю, что такое вектор, – смеясь, заметила Латиша, – Вектор – это из математики. В конце концов, я учусь в Школе Инженеров. А еще Вектор – это такая стрелочка, символ самца, то есть, представителя мужского пола. Кружочек и стрелочка сбоку. Да ты и сам это знаешь.
– Ты совершенно права, – подтвердил Вектор.
В его советском загранпаспорте, с которым он въехал в Америку десять лет назад, в графе “имя” стояло “Vyktor”, но по ошибке клерка иммиграционного департамента, заносившего данные Вектора из анкеты в компьютер, когда Вектор подавал заявление на статус постоянного проживания, вместо буквы “у” в имени появилась буква “е”. Потом клерк постарался и над фамилией, – в загранпаспорте было написано “Kyish”, но в компьютере появился “Kysh”, что произнести по-русски можно было не иначе, как “Кыш”. С тех пор Вектор намеренно произносил свое имя так, как оно было написано во всех его последующих американских документах.
После аперитива Вектор заказал две порции гигантских креветок и два бокала шираза. Латиша вонзила белоснежные зубы в белую мясистую плоть креветки и заметила, что с русскими еще не знакомилась, а жаль – такой обед у нее второй раз в жизни, и что ее последний бой-френд был ужасный скупердяй, хоть у него папочка и адвокат в Нью-Йорке.
После обеда они шли по мокрым улицам Милуок с прилипшими к асфальту красными и желтыми листьями. Был конец ноября.
– Если хочешь со мной встречаться, то я не против, – сказала Латиша и побежала к своему общежитию, которое было в двух минутах ходьбы от дома Вектора.
“Да, она так и сказала тогда: “I don't mind”, – вспомнил Вектор, встал с кровати и подошел к окну.
Город за окном лежал в морозной дымке, квадратными зубами зданий врезаясь в молочное небо. Под окном – заснеженное бейсбольное поле, тропинка вокруг него, тощий дог на длинном поводке, тучный хозяин, бодро шагающий за догом. Вектор переводил глаза то на город, то на небо. В последнее время он часто вспоминал свою жизнь…
Детство Виктора прошло в Серпухове, где он жил с матерью, которая умерла, когда ему было семь лет, и бабкой, возраст которой, казалось, навечно застыл на цифре “восемьдесят”. Семья занимала двухкомнатную квартиру на первом этаже двухэтажного дома – первый этаж кирпичный, второй деревянный. Окна квартиры едва поднимались над землей.
О своем отце Виктор ничего не знал, единственное, что говорила ему бабка – “отец твой был перекати-поле растратчик мужских антимоний”, и на вопрос Виктора “а что такое, бабушка, мужские антимонии?”, отвечала: “сам узнаешь, когда подрастешь”. Из воспоминаний о матери у него сохранилось ее широкое лицо, толстая коса на плече и похороны, когда он шел за бабкой по кладбищу сквозь голые деревья с застывшими черными птицами на ветках.
В тот год Виктор пошел в школу, и в квартире навечно поселились две сестры бабки из Краснодара, такого же твердого и нерушимого, как их третья сестра, возраста.
После школы Виктор поступил в московский ВУЗ, на дорогу до которого из Серпухова у него уходило полтора часа, а после окончания института по специальности “Автоматизированные системы делопроизводства” его взяли на работу в московскую контору, которая занималась обработкой данных для засекреченного оборонного предприятия в Сибири. Виктор снял комнату в Москве – восемь квадратных метров и три троллейбусных остановки от станции метро “Измайловская”. За комнату хозяйка квартиры брала двадцать пять рублей и угощала квартиранта по субботам настоящим заваренным по-турецки кофе. В комнате стояло раскладное кресло, крохотный письменный стол и узкий гардероб на два пиджака и одно пальто.
Каждый день, к девяти утра Виктор ездил в свою “засекреченную” контору у Яузских ворот, и мир казался ему таким же прочным и незыблемым, как его комната на “Измайловской”, субботняя чашечка кофе и не прекращающаяся вот уже три года связь с Анастасией – мастером спорта по дзюдо, замужней женщиной с двумя детьми.
Но наступили годы перестройки, и первое, что Виктор почувствовал, – это какую-то растущую зыбкость во всем, что до сих пор так прочно составляло его существование. Из конторы, где он работал, уволили половину сотрудников, потом половину от оставшейся половины, а потом закрылось и само оборонное предприятие, на которое она работала. Оставшихся пятерых сотрудников, трое из которых, включая Виктора, были молодыми специалистами, однако, не увольняли, хотя постоянно напоминали им о том, что приказ об их увольнении давно подписан самим Министром обороны СССР.
Хозяйка комнаты подняла плату до ста рублей в месяц, субботняя чашечка кофе превратилась в граненый стакан какао, а Анастасия после их еженедельной близости по воскресеньям больше не рассказывала ему о продолжающемся уже три года разводе со своим мужем-алкоголиком, а сообщала о новостях в кооперативе, в котором она теперь работала и получала сумасшедший оклад, равный двадцати месячным окладам Виктора в его госконторе.
Между тем, продукты из магазинов продолжали исчезать, прилавки пустели, а очереди все крепче сплачивались вокруг того, что все еще можно было купить по государственным ценам. При этом на фоне растущей неуверенности людей в завтрашнем дне, кооперативы всех мастей, направлений и названий, казалось, поглощали, вбирали в себя, обволакивали своей невидимой, но прочной сетью привычный и знакомый Виктору мир социализма с гарантированной работой и зарплатой, неуклонным повышением трудовой дисциплины и проездом в общественном транспорте за пять копеек.
Но вот однажды, под Новый год, когда Виктор сидел в кресле, читая напечатанного в России Набокова, в квартире раздался звонок. Хозяйки квартиры не было дома. Открыв дверь, он увидел перед собой невероятно высокую иностранку. О том, что это была иностранка, он понял по ее яркой одежде и неестественно белым зубам.
Магда оказалась американкой и на ломаном, но понятном Виктору русском языке сказала, что находится в России с религиозной миссией мормонов и вовлекает в свою “единственно правильную религию” новых верующих. Почему Магда пришла именно к нему и как она вообще узнала о его, Виктора, существовании, было загадкой, тем более что он никогда не ходил в церковь и был далек от религии. Поговорив с ним на кухне, она положила перед ним маленькую брошюру с изображением человека, держащего в руках книгу с расходящимися от нее золотыми лучами, и сказала, что с этого человека, по имени Джозеф Смит, началась их вера, и Виктор непременно должен посетить их миссию в Москве, после чего они, возможно, организуют ему поездку в Америку по церковной визе. В ту ночь Виктор спал тяжело и мятежно, а когда просыпался, из головы у него не выходила одна фраза из Библии, которую он прочитал еще в советское время: “Вначале было слово”.
На следующий день после работы он пошел в церковь, купил три свечки и долго стоял у иконы Георгия Победоносца, всматриваясь в его взгляд, бегущий вверх от повергнутого под копьем змея. Придя домой, он позвонил Анастасии. Она приехала возбужденная, растрепанная, быстро разложила кресло, скинула с себя одежду и долго плакала, обнимая Виктора литыми бедрами и уверяя его, что ему надо вцепиться в эту Магду зубами и ногтями, потому что другого способа избавиться от надвигающейся на Россию эпохи нищеты, торгашей и бандитов у него просто нет. “Зубами и ногтями”, – звучало у Виктора в ушах, и он стал впиваться в Анастасию, вскрикивая от неожиданно нахлынувшей на него страсти. Однако, остыв от охватившего его желания, он взглянул на знакомое раскрасневшееся лицо с жарким ртом, и неведомое ему до сих пор чувство чего-то навсегда уходящего из его жизни вдруг застыло в нем твердой точкой отсчета новой и неизвестной судьбы.
– Ты хочешь со мной расстаться? – спросил он.
– Нет, не хочу, – сказала Анастасия, вытирая потный литой живот простыней, – но ты должен со мной расстаться, потому что, если ты не уедешь отсюда сейчас, когда тебе предоставляется такая уникальная возможность, то ты просто пропадешь со всем своим тонким мироощущением в этой гребаной перестройке. Ты что, в самом деле не видишь, что происходит вокруг? Это такие, как я, здесь выживают и имеют хлеб насущный – классические стервы без страха и упрека, кровь и плоть любви и верности!
– Но ведь мы… – Виктор подумал, что слова, которые он произнесет, прозвучат банально, но все-таки произнес их, – любим друг друга.
Анастасия размазала слезы по щекам и стала спокойно одеваться.
– Уезжай отсюда, пока есть возможность. “Оставь Россию навсегда”. Так, кажется, сказала одна еврейка, – закончила она разговор.
“Наверное, она права, – подумал Виктор. – Ведь она хочет мне добра, раз любит. “Оставь Россию навсегда”. Но ведь это, кажется, сказала… Ахматова”.
Через три месяца все документы Виктора, как по мановению волшебной палочки, были оформлены через совместное предприятие помощи отъезжающим в дальнее зарубежье, и Анастасия дала деньги на билет.
До рейса оставалось совсем немного, посадку уже объявили, и они стояли, обнявшись, у столика для заполнения таможенных деклараций. Анастасия подняла лицо вверх, маленькая слезинка потекла по ее виску и, пробежав по волосам, слетела вниз серебряной каплей. У таможенной проверки, за которой в глубине зала маячили будки паспортного контроля, Виктор обернулся. Анастасия все стояла у столика с разбросанными по нему бланками деклараций, потом провела по столу рукой, несколько бланков слетело на пол, засунула руки в широкие карманы плаща и быстро пошла прочь к толстым раздвижным дверям аэропорта, за которым чернела сырая апрельская ночь…
Когда самолет набрал высоту, яркое солнце, застывшее в углу иллюминатора, осветило ровное поле облаков, а потом бескрайние просторы океана, показавшиеся Виктору такими же ровными облаками, только лежащими чуть ниже…
На паспортном контроле в Нью-Йорке таможенник что-то спросил у него по-английски. Виктор, хотя учил английский в школе и в институте, и полагал, что худо-бедно воспринимает английскую речь, не понял вопроса, но почувствовал, что от этого непонимания зависит что-то очень важное. Не дождавшись ответа, таможенник вернул ему его паспорт.
– Welcome to the United States, – сказал он громко.
Из окна серебристого автобуса, на котором Виктор добирался от аэропорта Кеннеди до железнодорожного вокзала “Пенсильвания”, он с любопытством рассматривал городской ландшафт. Автострада нависла над четырех-пятиэтажными домами с рекламами на стенах. Вскоре показался первый небоскреб, потом еще и еще, а потом они выстроились в непрерывную цепочку.
Церковь мормонов, от которой он получил приглашение, находилась в Чикаго, откуда, как сказала Магда, они должны были ехать в Солт Лейк Сити, штат Юта, где находился их главный храм. Из обмененных в Москве по госкурсу двухсот долларов, “один к шести” – рыночный, полуподпольный курс доллара был в четыре раза выше, “один к двадцати пяти” – Виктор истратил на железнодорожный билет до “города ветров” больше половины.
Поезд на Чикаго шел так мягко, что Виктору казалось, будто он скользил по безветренному морю. В окне проплывали чистые дороги, красивые ухоженные домики, яркие машины, все какое-то особое и отдельное, выделяющееся среди пустых полей и железнодорожных переездов с мелодично звенящими светофорами. Ландшафт за окном создавал впечатление разлинованности, аккуратности и порядка.
Добравшись до “города ветров” и на удивление быстро найдя мормонскую церковь, которая больше напоминала школу или больницу, чем храм Господень, Виктор попал к утренней службе, после которой встретился с мормонским руководством. Из разговора с ним он понял, что находится в свободной стране и сам должен сделать для себя выбор Бога. Глава мормонской церкви говорил по- русски хорошо, но выбор Бога был для Виктора затруднителен. Он вышел из церкви с чувством обязанности кому-то или чему-то за все случившееся с ним и с ощущением в душе какого-то камня преткновения перед свободой, так неожиданно обрушившейся на него.
“Нужно идти к русским”, – подумал он и пошел в организацию помощи беженцам из СССР, где у него стали спрашивать о его еврейских корнях.
Виктор сказал, что он русский, а о происхождении своей фамилии ничего не знает.
– Это неважно, – заключила Берта из отдела по трудоустройству. – По нашим документам Вы будете проходить как еврей, и, слава Богу, что нам еще выделили на этот год несколько пособий под невозвращенцев из СССР по религиозным мотивам.
– Вы сказали… невозвращенцев? – удивился Виктор.
– Разумеется, Виктор-победитель. Разве вы собираетесь возвращаться в ту жуть, которая сейчас творится в России? Мы направим вас к нашему адвокату, который оформит для вас бумаги в иммиграционный департамент. Это знающий свое дело юрист. И еще вам совет – верьте нам.
“А почему я должен им не верить?” – подумал Виктор.
Офис адвоката, куда направила его Берта, находился в Гленко, пригороде Чикаго. Элегантно одетый адвокат говорил по-русски правильно, но с необычным для Виктора акцентом и забавными оборотами.
– Прошу пройтись в эти кресла, Виктор. Меня зовут Марк. Берта телефонировала мне, и я хочу предложить вам подать заявление на политическое убежище по национальной мотивации.
– Но я, – слова “политическое убежище” несколько смутили Виктора, – ни от кого не бежал, и я… – он не знал, правильно ли будет сказать то, что он собирался сказать, но фразу нужно было как-то закончить, – не еврей.
Адвокат удивленно посмотрел на Виктора, но тут же заулыбался.
– Это неважно. Совершенно неважно. Это проформа. То есть, в переводе с латинского, “ради формы”. Дело в том, что первым делом в Америке вам необходимо разрешение на работу, и получить его вы можете на основании заявления на политическое убежище. И даже если вы ни от кого не бежали, – тут Марк усмехнулся, как будто был заранее уверен в том, что перед ним сидит клиент, который заведомо говорит неправду, – то сути дела это не меняет.
Я заполню для вас все необходимые документы, мы пошлем в советское посольство ваш паспорт с заявлением о том, что вы подали заявление на политическое убежище – это даст дополнительный козырь в вашем деле – и через месяц иммиграционный департамент обязан будет выдать вам разрешение на работу сроком на полгода.
Слова о том, что его паспорт нужно зачем-то посылать в советское посольство, прозвучали для Виктора не менее странно, чем необходимость заявлять на политическое убежище.
– Разве я могу здесь жить без паспорта? – был его вопрос.
Марк посмотрел на Виктора напряженно и задумчиво.
– Послушайте, Виктор. Позвольте мне рассказать о моей работе с вами. Кстати, сделаю небольшое отступление о себе самом. Я родился в русской семье потомственных адвокатов из Житомира, иммигрировавших в Чикаго в начале века, окончил Гарвардский университет и уже не первый год веду с Бертой кропотливую и успешную работу для таких клиентов из России, как вы. Так вот. Во-первых, вы должны верить своему адвокату. Во-вторых, здесь вы можете многое. Прежде всего, здесь вы можете просто жить. С паспортом или без него. Паспорт – это проформа. В каждой стране своя проформа. Скажем, в России, слово “красный” – это проформа, ведь оно часто встречается в названиях улиц и площадей. А здесь проформа – это слова “главный” и “государственный”. Суть же дела от этого не меняется, а суть вашего дела в том, что вам необходимо получить разрешение на работу. Видите ли, с вашей церковной визой разрешение на законное проживание в стране вы можете получить тремя путями: политическое убежище, рабочий гарант или… брак на американской гражданке. Но насколько я представляю, для вас сейчас реален только первый путь. Так что, если вы хотите здесь остаться и чего-либо добиться, то вам необходим иммиграционный статус, без которого вы в этой стране, – тут Марк посмотрел на Виктора открыто и доброжелательно, – ничто.