bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

А кобыла начинает нервничать: бьет копытом, нервно встряхивает гривой; я пытаюсь мысленно заставить ее повыше поднять ногу и ударить хозяина копытом в висок, но у меня ничего не получается: его нежный ласковый голос все еще звучит у меня в ушах. И тогда я просто поворачиваюсь и ухожу. Убегаю, путаясь в жесткой траве, потом проламываюсь сквозь зеленую изгородь, не обращая внимания на колючки, до крови раздирающие мне кожу, хватаю брошенное ведро и с силой бью себя по ногам – прямо по тем синякам, которые ведро уже успело на них оставить, пока я бежала к колодцу.

Облака над головой стали плотными, тяжелыми и словно провисли. Сверкает молния, и начинается дождь, сильный, холодный. Но я даже рада дождю. И оглушительному грому. И черным тучам, и мокрой одежде, в которой у меня уже зуб на зуб от холода не попадает. Зато вскоре уйдут все мысли, и я ничего не буду чувствовать, кроме сырости и холода.

Голос бури

Дэниел некоторое время выжидал, потрясенный признанием этой девушки, но никак не мог понять, зачем ей понадобилось к нему подойти. Так вот, оказывается, кто она такая! Дочка ведьмы с проклятого холма. Сестра того дьяволенка. Дэниел стоял, не в силах двинуться с места, и кобыла нетерпеливо топталась с ним рядом. Небо над головой все больше темнело, во мгле сверкали вспышки молний. А что, если это тоже ее рук дело? Что, если это некое предупреждение ему?

Он смотрел ей вслед, одновременно испытывая и облегчение, и желание вернуть ее обратно. Она явилась, конечно же, только для того, чтобы как-то ему навредить. И все же… Ах, какая у нее улыбка! Эта улыбка и утешает, и успокаивает, да и предназначалась она только ему одному. Ее улыбка была как тепло родного очага, которому он никогда не мог противиться. Стоило этой девушке уйти, и он сразу продрог.

Но в ушах у него по-прежнему звучали ее слова, хотя сказаны они были голоском нежным и чистым, как весенняя капель. Он все еще видел перед собой ее милое личико, ее глаза, полные света, и не чувствовал в ней ни капли ночной тьмы. А ее удивительные глаза, казалось, вобрали в себя все оттенки морской воды.

Конечно же, только колдовство могло сделать ее настолько обворожительной.

Так что теперь он околдован. Он чувствовал, как огромен вес этого слова. И уж она-то, разумеется, об этом хорошо знает. Вот она и решила показать ему, какая она на самом деле, насколько она сильна, следуя своим грешным путем. А заодно и напомнила ему о том наказании, которое, несомненно, воспоследует. Дэниел даже отчасти жалел, что она его не прокляла, что он не корчится сейчас от мучительного недуга или от какой-нибудь еще предначертанной ему пытки. Он чувствовал, что все это еще впереди, и ожидание было ему невыносимо, и невыносим был страх перед неизбежными страданиями.

К горлу подкатила тошнота, и он успел отвернуться, чтобы не испачкать рвотой заднюю ногу кобылы. Она, правда, продолжала стоять спокойно, вздрагивая и прислоняясь к нему, когда в низко нависших тучах вспыхивала очередная молния.

Он, весь дрожа, повел кобылу на конюшню. Ему было не по себе, земля качалась у него под ногами. Но кобыла отлично его слушалась. В углу конюшни сидели отец и Гэбриел. Они пили эль, закусывая хлебом и холодными вареными яйцами. По крыше вовсю молотил дождь.

Отец спросил, указывая на кобылу:

– Это еще что такое?

– Да вот, она теперь вполне объезженная.

Дэниел не сомневался: отец им доволен и, уж конечно, не станет оценивать успехи сына по весу монет.

– Ну, так поставь ее в стойло, – велел ему отец, и он повел кобылу в стойло, но тут вмешался Гэбриел и с полным ртом буркнул:

– Да я бы и сам эту кобылу в два счета обломал.

Дэниел не раз был свидетелем того, как он это делает. Его даже затошнило, когда он вспомнил приемы Гэбриела. Он до крови закусил губу, чтобы сдержать рвавшееся наружу возмущение. Он ненавидел это слово: обламывать. Гэбриел именно ломал лошадь: крепко ее привязывал, чтобы она и головой дернуть не могла, стреноживал ее и бил до потери сознания. И каждый раз, видя это, Дэниел давал себе клятву, что больше никогда не станет просто стоять рядом и смотреть.

– Натаниэль говорил, что тебе так и не удалось найти того ягненка, – сказал Гэбриел. – Я ж говорил, что его наверняка украли, иначе он бы уж точно нашелся.

Дэниел промолчал, отец проворчал что-то невнятное, а Гэбриел продолжал:

– Я еще по дороге в церковь подумал: это дело рук кого-то из той чертовой семейки, что в чумной деревне живет. – Он яростно поскреб за ухом и при этом даже шапку набок сдвинул. Дэниел напряженно слушал его, сам не замечая, что пальцы его впились в шею кобылы, и та укоризненно на него поглядывает. – Точно вам говорю: это, скорее всего, та маленькая шлюха с проклятого холма.

Отец нахмурился:

– Семейка у них, конечно, та еще, и души у них черные, только сомневаюсь я, что тут девчонка замешана. Скорей уж это ее братец постарался.

У Дэниела перед глазами тут же возникло лицо этого мальчишки, его гнусная усмешка, его угрозы. Кровь у него на спине.

Гэбриел еще сильней поскреб башку и заявил:

– Надо бы народ собрать да пойти и всем вместе выяснить, что у этих Хейвортов на уме. Прямо сегодня же ночью. Уж я ее выведу на чистую воду, эту…

– Кого выведешь-то? Девчоночку эту? – насмешливо спросил отец.

Гэбриел покраснел и даже чесаться перестал.

– Нет, я просто… просто я всех их имел в виду.

– Когда я выясню, кто виноват, то сам для него наказание выберу. – Этими словами отец как бы поставил точку в разговоре.

– Да утонул он, ягненок этот! – вдруг, не задумываясь, воскликнул Дэниел, сам себе удивляясь. – Я сам его в речке видел, просто говорить не хотел. – Его настолько встревожила внезапно нависшая над Хейвортами угроза, что собственный обман показался сущим пустяком. Лучше уж пусть на него падет отцовский гнев.

Отец и впрямь рассердился:

– Ну, это уж твоя вина, Гэбриел! Нужно внимательней изгороди проверять и проходы в них вовремя заделывать. А за ягненка я тебя оштрафую.

И Дэниел поспешил удалиться, слыша за спиной протестующие возгласы Гэбриела. Кобыла послушно следовала за ним; в глазах у нее светилось такое доверие, что ему снова вспомнилась девушка из семейства Хейворт, ее восхищенный и доверчивый взгляд, ее открытое лицо и то, как безбоязненно она шагнула к только что укрощенной им лошади.

Она казалась такой же безобидной, как и любое животное у них на ферме. Забитая, вечно пребывающая в страхе, в любой момент готовая вскочить и убежать. Похоже, думал он, вся якобы исходящая от нее опасность и заключается в том, что ее саму снедает страх. Никакое это не колдовство. Это всего лишь простенькие магические чары. Это она так защищается.

Среди тех, кто меня знает

Тропа на склоне холма страшно скользкая, земля раскисла, трава мокрая. Я спотыкаюсь о камень, босую ногу пронзает резкая боль, я невольно вскрикиваю, теряю равновесие и падаю.

Лежа на мокрой земле, я вдруг вспоминаю, какое лицо было под конец у того парня. Наверное, мама была права, когда советовала нам держаться от деревни подальше. Мы должны беречь те знания, которые достались нам от предков; мама получила их от своей бабки, а та еще от кого-то, и каждый раз в нашей семье находился очередной хранитель этих тайных знаний. Они могли принадлежать только члену нашей семьи, а я как-то вдруг совсем позабыла об этом и разговаривала с тем парнем так, словно мы с ним одного роду-племени. А что, если он меня обманул? Что, если он и меня приворожил, как ту необъезженную кобылу? Убаюкал своим тихим ласковым голосом и заставил ему поверить? А то, что он под конец показался мне испуганным, просто уловка. На самом деле он сразу меня узнал, сразу понял, кто я такая, а потом ловко притворялся…

Я с трудом встаю на ноги, отряхиваю грязную мокрую юбку и бросаю гневный взгляд на ферму, раскинувшуюся у подножия чумного холма. За ней виднеется деревня. Бывшая наша деревня. Только нашей она уж больше никогда не будет. Мне-то уж точно там не жить. Ведь я избрана им, и мне уготована совсем иная судьба. Я, правда, еще не знаю какая, но уже готова ее принять. Я устала сопротивляться неизбежному.

Я с трудом всползаю на холм. Чуть не на четвереньках. Ужасно скользко, но мне совершенно необходимо поскорее оказаться среди тех, кто меня знает.

Я всем телом налегаю на дверь, вхожу, пошатываясь, в дом и сразу вижу маму, склонившуюся над очагом. И в ту же минуту мой гнев словно истончается, утихает и тает, превращаясь в ничто. Вот только я почему-то чувствую себя до предела измученной. Словно маленькая девочка, ровесница Энни, я подхожу к маме и кладу голову ей на плечо.

Она обнимает меня, усаживает, приносит мне сухую одежду, вытирает мокрое лицо и руки. Приведя меня в порядок, она снова поворачивается к очагу, но я беру ее за руку и говорю:

– Я хочу, чтобы ты меня научила.

* * *

Мы начинаем с исцеляющих и защищающих заклятий.

– Ну что ж, милая, – говорит мама, – многое в нашем ремесле отвечает желаниям людей отомстить, пожелать кому-то страданий, и мы, если необходимо, выполняем эти желания, ибо такова природа того, чему мы служим; но есть в колдовстве и светлая, чистая сторона, которая наверняка очень тебе подойдет и даже понравится. И хорошо бы ты избрала именно такое колдовство. Впрочем, того выбора, какой есть у других девушек, у тебя все равно нет.

Голос ее невольно дрогнул, и я понимаю, что она хотела этим сказать: у меня нет никаких шансов выйти замуж. Мельком я вспоминаю, какой страх таился в глазах фермерского сына, и заставляю себя выбросить из головы мысли о нем и собраться. И потом, что мне проку в каком-то там муже? Нет уж. Лучше я останусь с мамой, Джоном и Энни. Обучусь знахарству, усвою наши тайные знания.

Раньше я часто мечтала: вот бы мне родиться в какой-то другой жизни, в той, где всегда есть еда на столе и теплая одежда. Потом завести мужа, семью. Жить, как все, полоскать белье в речке вместе с другими женщинами, ходить по воскресеньям в церковь. Мама пыталась обеспечить нам такую жизнь, но он, тот, кому мы служим, вызвал бурю, которая унесла нашего отца и навсегда лишила нас возможности жить той жизнью, какой живут все.

Наверное, мы и не созданы для такой жизни. И теперь я должна открыть свой разум и свою душу для тайных знаний – для колдовства, ворожбы, знахарства. Знахарство всегда особенно меня привлекало; мне хотелось научиться облегчать страдания, исцелять раны. Это доброе искусство. Я буду делать свое дело, и через некоторое время, довольно скоро, в деревне начнут видеть в нас всего лишь доброжелательных целителей. Мы везде станем желанными гостями, и наши жизни, возможно, переплетутся с жизнями других людей. И тогда, даже если я, проснувшись утром, обнаружу на коже Энни некую отметину, это уже не вызовет у меня такого ужаса. Ведь тогда Энни уже ничто не будет грозить, ибо у меня хватит сил, чтобы доказать людям, сколько добра в том, что мы делаем, чтобы заставить страх навсегда исчезнуть из их душ. Ведь целительство, хоть оно и порождено магией, представляет собой иную, более добрую и светлую ее разновидность, чем та, которой мы с мамой теперь служим.

Я успела уже довольно много узнать о травах, поскольку всегда внимательно наблюдала за действиями матери; мне известно, что помогает при болях в животе, а что способно умерить зуд, вызванный чесоткой. Я ведь столько раз собирала для мамы всякие полезные растения. А теперь она станет по-настоящему учить меня, и я узнаю, как изготовить целебные мази или отвары, какие заклинания для этого следует использовать, как отыскать потерянную вещь, как снять порчу.

Сегодня мне велено для начала растолочь свежие листья и стебли мальвы, только что нами собранные, и превратить их в густую липкую кашицу. От кашицы исходит приятный свежий аромат. Мама последовательно руководит моими действиями. Добавив в эту кашицу немного воды, я тщательно ее размешиваю, процеживаю и получаю отличный бодрящий напиток, одна полная ложка которого также способна успокоить расстроенный кишечник.

Джон сидит рядом и ревниво наблюдает за нами. В глазах его явственно читается страстное желание привлечь к себе внимание матери, особенно когда он видит, как ласково мама направляет мою руку, как она тихонько смеется, когда мне не удается сделать кашицу из мальвы достаточно однородной. Сперва Джон пытается воздействовать на маму тем, что, положив ногу на ногу, непрерывно постукивает острием ножа по столу, зная, что скоро ей это надоест и она на него прикрикнет. Но мы как ни в чем не бывало продолжаем заниматься своим делом, и Джон, не выдержав, со скрежетом отодвигает табурет и молча выходит из дома.

Я помню, какое у Джона стало лицо, когда он услышал, как мама объясняет мне значение моей отметины. Ему тогда было всего десять, и его явно потрясла новость о моей причастности к магии. Он смотрел на нас, вытаращив глаза, а на следующее утро, раздевшись догола, принялся обследовать собственную кожу в поисках такой же отметины и примчался к матери страшно возбужденный, потому что нашел-таки у себя на груди маленькую темную родинку.

Но она, едва взглянув на это пятнышко, спокойно сказала:

– Это не его отметина, сынок, – и, одной рукой достав из плетеной зыбки крошечную Энни, принялась ее укачивать, а вторую руку положила на обнаженное плечо Джона. – Ты не его избранник и никогда им не будешь, ибо ему нужны совсем другие души. И потом, ты же у нас единственный мужчина в доме. Твое главное дело – работать и семью обеспечивать.

И с этими словами она от него отвернулась, а он, поспешно натянув рубаху, чуть ли не бегом поспешил в деревню. Именно в тот день он впервые попытался найти себе работу и впервые столкнулся с жестокостью и насмешками людей, которые гнали его от себя.

Сейчас мама тоже ни слова не сказала по поводу его ухода. В данный момент она занята только мной. Внимательно следит за моими действиями, ласково похлопывает меня по руке и приговаривает:

– Вот уж ты точно одной крови с твоей прабабкой. Надо, пожалуй, сходить в деревню да попытаться это продать. И ты будешь мне помогать.

Мне отчего-то жаль Джона, но я стряхиваю с себя печаль и проглатываю колючий комок опасений, вызванных материными словами. Я и так знаю, что я ведьмино отродье и никем другим никогда не стану.

* * *

Мы с мамой бродим от дома к дому, за спиной у нас берег моря, и оттуда налетает ветерок, несущий неизбывный запах рыбы. Этот запах наполняет рот, липнет к волосам. Здесь прибрежный пляж вытянулся длинной полосой мелкого плотного песка, который ласково лижут набегающие волны. Погода в последние дни улучшилась, стало теплее, так что в море и на берегу полно людей: мужчины, стоя в лодках, тянут сети, женщины бродят на мелководье в поисках съедобных ракушек. Но на этот пляж мы с Энни никогда не ходим, да мне и не хочется сюда приходить.

На некотором расстоянии от фермы Тейлора лепятся друг к другу, постепенно спускаясь к морю, деревенские домишки. Мама считает, что это ее фамильяр Росопас разыскивает тех, кому могут понадобиться наши умения, вот и сегодня он нас сюда привел. Однако двери домов одна за другой закрываются у нас перед носом, хотя почти каждый из их обитателей хоть раз да прибегал к маминой помощи. И, между прочим, именно она приняла большую часть родившихся здесь ребятишек.

А одна женщина, чуть отступив назад и горделиво сложив руки на груди, заявляет:

– Знаешь ту знахарку, что за рекой живет? Она на днях сюда приходила и дала мне все, что нужно.

Мама так и застывает на месте; она настолько потрясена, что даже дышать толком не может. Я вижу, что в глазах у нее поблескивают искры гнева, но этой женщине она отвечает спокойно и почти небрежно:

– Знаю, знаю я эту старую каргу. Обманщица она, дьявольское отродье. Все ее средства – одна вода да черная магия.

Но эту рыбачку ничем не проймешь.

– Зато мне ее отвар куда дешевле стоил. Так-то.

И она, закрыв дверь, исчезает в доме, а мы идем дальше, но снова и снова получаем только отказы. Мать все время бормочет себе под нос, что та старая карга из-за реки – самая настоящая мошенница, только гадости творить и способна. Я помалкиваю: мама ведь и сама нередко прибегает к черной магии.

– Ничего, – говорит она, – мы еще на нее Росопаса натравим.

Наконец-то одна дверь перед нами все-таки распахивается. Это коттедж Роберта Тернера, и он приглашает нас войти. Некоторое время мы стоим в полутемной комнате и ждем; в углу корзина с рыбой, у огня сохнут рыбацкие сапоги.

– Элис у меня занедужила, – говорит Тернер. – Лежит-лежит, а уснуть не может.

И он провожает нас в ту комнату, где лежит Элис. Глаза ее широко открыты, пальцы судорожно сжаты, как будто она ими во что-то вцепилась и не хочет выпустить.

Я сразу вижу: маме с первого взгляда все ясно. Но Элис вдруг садится, отбрасывает в сторону одеяло и, пошатываясь, встает с постели.

– Что она делает в моем доме? – Элис диким взглядом смотрит то на мужа, то на мою мать. – Гони ее прочь! Оставь меня в покое, колдунья проклятая! – И она, замахнувшись рукой, бросается на маму. Та чуть отступает, и Роберт успевает перехватить Элис. Он крепко прижимает ее к себе, а она плачет и стонет, уткнувшись ему в плечо. – Разве ты его не видишь? – в ужасе шепчет она. – Он ведь уже здесь, смотри!

Роберт Тернер качает головой:

– Я никого не вижу, любимая, а Руфь пришла, чтобы помочь тебе, как же я могу ее прогнать. Ты лучше ложись спокойно, пусть она свою работу сделает.

Мама садится на краешек постели, берет Элис за руку и минутку молча выжидает, глядя на эту женщину, которая когда-то была ее подругой. На мамином лице одновременно отражается и сострадание, и презрение.

– Ну, рассказывай, – говорит она.

– Он и сам темный, и все по темным углам таится, а крылья у него, как у птицы. – Элис руками изобразила нечто трепещущее в воздухе. – И он все что-то шепчет мне, шепчет, я и сейчас этот шепот слышу, а ты? Ты-то его слышишь? – Взгляд у нее по-прежнему дикий. – А какие ужасные вещи он мне говорит! И требует, чтобы я все это сделала! – Она в страхе прижимает пальцы ко рту. – Он хочет, чтобы я причиняла боль и страдания другим людям! Да и себе тоже. Стоит мне глаза закрыть да попытаться уснуть, и он снова тут как тут. Шепчет, требует. Наверно, я проклята, да?

Мама ласково укладывает руки Элис поверх одеяла, гладит их.

– Это просто какой-то эльф с тобой шутки шутит, – успокаивает она ее. – Они известные шутники, и шутки у них часто злые, но особого вреда от них нет. Ничего, скоро мы с тобой от него освободимся. – Элис судорожно сжимает мамины пальцы, прижимает их к губам и снова ложится. А мама, выйдя в соседнюю комнату, объясняет Роберту, что нужно положить в ведьмин кувшин: прядку волос Элис и несколько кусочков ее ногтей.

Затем мы все вместе спускаемся к морю, мама велит Роберту набрать в кувшин воды и бросить туда горсть песку и несколько мелких камешков. Я тем временем смотрю, как рыбаки вытаскивают на берег лодку; головы низко опущены, руки напряжены, им явно нет никакого дела до того, чем заняты мы, и все же меня смущает их присутствие. Мне вообще в этой части берега не нравится; я предпочитаю ту пустынную каменистую ее часть, куда мы с Энни обычно ходим за съедобными ракушками и водорослями. Когда ведьмин кувшин наполнен, мама передает его Роберту и говорит:

– Держи крепче и закопай в самом дальнем углу двора. А я схожу домой и принесу ей маковый отвар. Скоро у нее все пройдет.

Роберт покорно кивает, мама протягивает руку, и он кладет в нее монету, а она предупреждает:

– За маковый отвар плата отдельная.

Мы с ней поворачиваем назад и идем через луг к нашему холму. Мама всю дорогу молчит, и лишь когда мы переступаем порог своего дома, печально роняет:

– А ведь когда-то я считала ее своей подругой.

Я только смотрю на нее, но не говорю ни слова; я вижу, как болезненна для матери эта утрата, она словно выжжена на ее осунувшемся лице. Но сама я лишь с трудом могу себе представить, что такое подруга; это слово не вызывает в моей душе ни малейшего отклика. Я, правда, помню, что у меня было довольно много друзей в те давние времена, когда еще жив был мой отец и мы жили вместе со всеми на берегу моря. Помню, как я вместе с другими детьми карабкалась на мокрые скалы, как мы, вглядываясь в неглубокие лужицы, руками пытались ловить там крошечных рыбок, занесенных приливом. Только вряд ли это можно назвать настоящей дружбой. А что значит дружить, когда становишься взрослой? Когда ты жена и мать? Что это означало бы для меня сейчас, когда я уже покончила с детством, но еще не стала ни женой, ни матерью? И, возможно, так никогда и не стану ни той, ни другой?


Мама о чем-то шепотом разговаривает со своим фамильяром, и я отчетливо чувствую в нем некое зловредное намерение. Однако пока что мне нужно наполнить горшочек целебным бальзамом, который мы возьмем с собой, потому что нас попросили исцелить дурную язву[3].

– Почему вы снова должны туда идти? – недовольно спрашивает Энни. Она сидит на столе, болтает ногами и жует листья одуванчика. Колени и руки у нее страшно перепачканы: она только что вернулась после очередной экспедиции в разрушенные дома чумной деревни. – В лесу маленькие лисенята народились, они еще и ползать-то не умеют, а уже хотят прыгать и со мной играть. Ну, пойдем, я тебе их покажу! И еще я одну очень хорошую штуку для игры нашла!

Она кладет на стол какой-то странный деревянный предмет, чем-то напоминающий желудь, приплюснутый сверху, а внизу сходящийся в некое подобие острия. Эта штуковина вся покрыта грязными пятнами и плесенью, а по краям крошится от старости. Энни смотрит на мать, явно ожидая ее пояснений, но мама говорит:

– Лисят своих ты Саре завтра покажешь. Лучше Джона с собой возьми. Он и поиграет с тобой, и лисий выводок посмотрит.

Джон, целиком закутанный в одеяло, садится в постели; волосы у него торчат в разные стороны, на лице презрительное выражение. Мама тут же переключается на него:

– Если, конечно, ты, Джон, не собираешься вместе с нами в деревню сходить да работы там поискать.

Но Джон, проворчав нечто невразумительное, снова ложится.

– Но что же это все-таки такое, а, мам? – не выдерживает Энни. – Что я нашла? Что это за штука такая?

А я смотрю на находку Энни и глаз от нее не могу отвести. Теперь, конечно, эта вещь совершенно бесполезна, ее почти съели гниль и время, но я все еще легко могу себе представить, как маленькие руки умело запускают ее и заставляют вертеться, а детские голоса так и звенят от смеха.

Мать мельком бросает взгляд на «сокровище», найденное моей сестренкой.

– Это обыкновенный волчок. Чтоб детишки забавлялись. Его хорошенько раскрутить нужно.

Открыв от восхищения рот, Энни некоторое время смотрит на волчок, потом пытается его раскрутить, но он почти сразу падает.

– Положи его пока к твоим остальным находкам, – говорю я, но перед глазами у меня все еще стоят чьи-то маленькие ручки, теперь ставшие прахом в земле, а в ушах звенят детские голоса, умолкнувшие навсегда.

Энни сползает с табуретки, аккуратно берет волчок и добавляет его к своей «коллекции». На обратном пути она прыгает на Джона, который все еще притворяется спящим, он стонет и громко жалуется, но я-то знаю: долго сопротивляться Энни он не в силах.

– Ой, ну пойдем, Джон! Пойдем, лисенят посмотрим! – упрашивает его Энни. – Я покажу тебе, где они прячутся, но только ты сам молчи, не то их маму испугаешь.

– Оставь меня в покое, бельчонок, – говорит он, с головой скрываясь под одеялом, но я знаю: как только мы с мамой выйдем за порог, он тут же встанет и пойдет с Энни в лес. Его любовь к Энни похожа на мою – такая же яростная и покровительственная, но перед нами он вечно изображает, что совершенно равнодушен к нашей младшенькой, чтобы мы, не дай бог, не подумали, что он чересчур мягкосердечен и слаб, а значит, не способен быть для нас настоящим защитником. Мне и впрямь иногда так кажется, но за его любовь к Энни, за его неспособность отказать ей ни в одной просьбе я готова простить ему любые его недостатки и любые проделки.

Мама вдруг сворачивает с той тропы, что ведет через луг к прибрежным коттеджам, и направляется прямиком на ферму Тейлора, приветливо кивнув какой-то девушке, которая машет ей рукой.

– Милая какая девчоночка, эта Филлис, – с удовольствием замечает она, продолжая идти, но я останавливаюсь и удивленно спрашиваю:

– Ты же сказала, что мы в деревню пойдем, так?

– Ферма – тоже часть деревни. Шагай, шагай, девочка.

Некоторое время я иду молча, крепко сжимая в руках горшочек с целебным бальзамом. Я вспоминаю, как тот парень, сын фермера, ласково уговаривал необъезженную кобылу. Голос его звучал так нежно, а в глазах искрился солнечный свет. И сразу же передо мной возникает его исказившееся от страха лицо – таким оно стало, когда он понял, кто я такая.

На страницу:
4 из 7