Полная версия
Морской конек
Я стоял у «бара» – шаткого деревянного стола, заваленного стаканами и крышками от бутылок – и смотрел, как другие танцуют. Здесь нет начала и нет конца…
– Я сейчас вернусь, – сказал Калсанг и пропал до конца вечера. Я налил себе холодного пенистого пива.
За моей спиной между вершинами деревьев и проводами мелькали огни города. Интересно, подумал я, виден ли отсюда мемориал восстания? Высоко над деревьями. Дорога внизу, залитая оранжево-желтым светом ламп, начала пустеть. Мимо прошли несколько пар, совершавших вечернюю прогулку. Уличный торговец бойко что-то продавал. Бездомные собаки подозрительно кружили друг перед другом.
Музыка вскоре сменилась, в динамиках зазвучало что-то громкое и оживленное. Танцующие ритмично двигались все быстрее и быстрее. Цеплялись друг за друга, толкались, вопили, пока песня не закончилась и они не повалились друг за друга, разбив чары. К стене рядом со мной бросилась девушка, хохоча и тяжело дыша. Это была Титания. Ее короткие волосы прилипли ко лбу и шее потными кудряшками. Я мельком взглянул на нее – топ, темно-красный, как вино, не доходил до джинсов, в животе мелькнула маленькая искорка – колечко в пупке. Внезапно мне захотелось – пиво быстро ударило в голову – взять его в рот.
– Эй, огоньку не найдется?
– Что?
– Огоньку не найдется? – она ладонью стерла пот со лба, зазвенели браслеты.
– Нет, извини. – Мне хотелось, чтобы у меня была зажигалка. Ее дал кто-то другой.
– Спасибо, – проревела Титания. Я чувствовал запах ее духов, смешанный с сильным запахом пота.
– Ты была очень классной, – ляпнул я.
– Да ну? – выдохнула она, и ее лицо скрылось за клубами дыма.
– В том спектакле, «Сон в летнюю ночь».
Я думал, ей будет приятно, но она закатила глаза.
– Я начинаю думать, что это единственная роль, по которой меня запомнят.
Конечно, я должен был учесть. Что за глупость я брякнул! Я торопливо извинился. Она отмахнулась холодной, беззаботной рукой.
Что надо было делать дальше? Может, предложить ей выпить?
Наш разговор, без того готовый оборваться, закончился, когда к нам подтанцевала Лари, кружась в пышной юбке. Она со смехом притянула к себе Титанию, потащила обратно на танцпол.
Это было почти облегчением.
Я подумал – интересно, им удалось пригласить на домашнюю вечеринку историка искусств? Наверное, наглости не хватило. И Адхира в подобном месте тоже трудно было представить.
Я налил себе еще пива; вечер, я уверен, обещал быть долгим.
Спустя несколько пинт я, спотыкаясь, вошел в дом, ища туалет. В квартире было пусто, видимо, потому что там было слишком жарко, и потолочные вентиляторы кружили теплый липкий воздух, густой, как суп. Я прошел, по всей видимости, гостиную, заваленную тонкими сложенными матрасами у видавшего виды телевизора, грязными подушками, тапочками, завешанную шаткими бамбуковыми полками с переполненными пепельницами и грязными журналами.
Наконец я набрел на спальню. На шаткой раскладной кровати лежал матрас, на него торопливо натянули простыню. Рядом стоял стул, заваленный одеждой. Плакаты на стене – «Скорпионс», «Ганс-н-Розес», «Мистер Биг» – напомнили мне о тех, что висели в комнате Ленни. Первая дверь, которую я открыл, вела не в туалет, а на маленький балкончик, заваленный старыми газетами и пустыми бутылками; через него были протянуты бельевые веревки. Мне там понравилось: тихо, вдали от толпы.
Внезапно я услышал, как открылась дверь в спальню.
– Вот, сейчас полежишь немного… – сказал знакомый голос. Я заглянул внутрь сквозь маленькое пыльное зарешеченное окно.
Лари, сжав голову руками, хихикала над тем, как кружится мир, а Титания вела ее к кровати. Сняла со стула какие-то вещи, расправила их.
Лари легла на кровать, закрыла рукой лицо.
– Оой, как ярко!
Титания выключила свет, включила лампу в углу. Свет залил комнату мягким золотистым сиянием.
– Лучше.
– Принести воды?
Девушка покачала головой.
Титания встала на колени на пол, рядом с ней. Они говорили шепотом, я уловил обрывки фраз – алкоголь… кто это был… музыка… мощный косяк… Потом Лари спросила:
– Можешь сделать… как тогда?
Титания подалась вперед, погладила лоб подруги.
– Так?
Лари улыбнулась, кивнула. Титания начала гладить ее лицо, мягкими, ласкающими движениями касаясь контуров. Длинных шелковистых волос. Разглаживала. Распутывала. Ее пальцы коснулись шеи Лари, очертаний плеч. Девушка закрыла глаза. Титания вела ладони вниз по ее рукам, переплела свои пальцы с пальцами Лари. Медленно коснулась груди за тонким шифоновым топом и черным бюстгальтером.
Спустилась вниз по гладкой плоскости живота до верха юбки. Пробежалась пальцами по талии, бедрам, впадине между ними, всей длине ног. Повторяла снова и снова, спускаясь и опять поднимаясь. Лари напряглась, чуть повернулась лицом к Титании. В тишине их лица встретились.
Я ждал за стеклянной стеной.
Здесь нет начала и нет конца…
Когда я ушел, было пусто и тихо; лишь сторож колотил своей тростью по земле да где-то звенел гонг. Было три часа ночи. Слишком поздно искать авторикшу. У меня не было выбора, кроме как идти в зал. Дороги были пустынны, лишь несколько полуночников куда-то шли. Бездомные, ненужные, забытые, заброшенные. Я не хотел оставаться так долго, но не мог уйти, пока из комнаты не вышли Титания и Лари. Они ласкались, и обнимались, и нежились, лежа бок о бок, пока не провалились в тишину – я решил, что в сон. Наконец они поднялись, выключили лампу и ушли, пошатываясь, в темноту. Узел в моем животе, эта горячая плотная масса желания, медленно распутывался; я устал, и сон тяжело давил мне на глаза. Я добирался до дома почти двадцать минут – по разбитым тротуарам и клочкам земли, где их не было. Мне показалось, что кампус кишит привидениями. Таким пустым я никогда его не видел. Башня и крест высвечивались темным силуэтом. Я включил в комнате свет. Калсанг так и не вернулся. Кто-то просунул под дверь записку. Мне звонила Джойс. «Пожалуйста, перезвони».
На следующий день после обеда я пошел к телефонной будке у главной дороги, неподалеку от кампуса. Недавно прошел дождь, и воздух был на редкость свежим, и пыль осела на тротуаре. Странно, что сестра позвонила без видимой причины. Мы поздравляли друг друга с днем рождения и Пасхой, Рождество встречали вместе, позируя для ежегодной семейной фотографии перед елкой. Но не считая этого, практически не общались. Я надеялся, что с родителями не случилось ничего страшного. Нет, я в этом не сомневался; они не стали бы от меня скрывать, что кто-то из них болен или что мне нужно срочно возвращаться домой – не такие они были люди. Все это было внезапно и странно.
У будки я долго ждал, пока тучный джентльмен в полосатой рубашке закончит разговор. Снаружи мужчина с тележкой разливал напитки, добавляя лед из термоса.
– Один стаканчик, – попросил я. Мужчина взял широкую плоскую бутылку, вынул пробку. Напиток тихо зашипел, когда он перелил содержимое бутылки в стакан. Добавил чайную ложку соли, выжал лайм.
Пузырьки приятно покалывали мое горло, холод омывал грудь. В конце концов я втиснулся в душную будку, набрал номер общежития, где жила моя сестра. Я надеялся ее застать.
– Алло, – ответил молодой женский голос.
– Можно, пожалуйста, поговорить с Джойс?
– Минутку, сейчас посмотрю, здесь ли она.
Трубка запищала, все громче и громче. Спустя целую вечность сестра наконец подошла к телефону.
– Джойс, ты звонила?
– Привет, Нем, – ее голос показался мне странным и отстраненным, будто она была совсем чужой и совсем маленькой.
– Все хорошо?
– Ленни… – сказала она.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, я слышала… вообще мне звонили мама с папой… они не знают, как тебе сказать…
– Сказать мне что?
Трубка пищала и пищала, словно пульсация сердца.
– Ленни скончался.
Слова повисли на невидимой нити, протянутой от нее ко мне.
– Мне так жаль… были сложности с его лечением, Нем. Он уснул и не проснулся. – Помолчав немного, она добавила: – Ему было не больно.
Я повесил трубку – сочувственные слова сестры ушли в никуда – и прислонился к двери. Кто-то колотил в стекло, сильно, нетерпеливо. Это был тот мужчина в полосатой рубашке. Он вернулся, чтобы вновь кому-то позвонить. Я заплатил и вывалился из будки. Мимо проехал автобус, выдохнув густой клуб серого дыма – он ударил мне в лицо, обжег глаза резким, нездоровым запахом выхлопных газов.
Я наклонился к открытому желобу, и меня вырвало. Сладкая, ничего не содержащая жидкость наполнила мой рот. Я выпрямился, и оно не вернулось. Дыхание, которое мы впускаем и выпускаем, которое поднимает и опускает нашу грудь. Незаметное, необходимое. Оно застряло в каком-то темном тоннеле внутри меня. Наполнилось зловонием разложения.
Спустя неделю кто-то принес в мою комнату письмо. Почерк был размашистым и наклонным. Почерк Ленни.
Я уже давно ничего от него не получал. В последнее время он писал редко, и даже когда письма приходили, они были короткими, отрывистыми, отстраненными ответами на мои.
Но последнее, что он мне прислал, было не письмом.
Плотный, полный тайны конверт лежал в моей руке, и я нес его на лужайку. Мне хотелось открыть его на свежем воздухе, как будто все, что находилось внутри, не могло уместиться в стенах. Конверт был аккуратно заклеен скотчем; я осторожно его снял. Внутри лежал лист бумаги, сложенный в компактный четырехугольник. Набросок – рисунок карандашом и нацарапанная строчка: каким я тебя помню.
Он был удивительно хорош, хотя я понимал, что Ленни сильно польстил моим чертам: глаза были больше, нос длиннее и прямее, лицо изящнее, скулы выше. В свой набросок Ленни вложил то, чего я никогда не видел в зеркале. Миф обо мне.
Николас однажды его нашел.
Он рылся в стопках книг – своих и моих, изумительно смешавшихся, как наши жизни за прошедшие несколько месяцев, – и сложенная бумажка упала на пол. Он поднял ее.
– Нужно вставить в рамку! – воскликнул он, показывая ее мне и улыбаясь.
– Нет, – я попытался выхватить у него бумажку.
– Почему? Он восхитителен!
Я вырвал рисунок у него из пальцев и сунул в карман. Этот набросок был единственным, чего я бы ему никогда не отдал.
– Это от Ленни, – я помню, как Николас посмотрел на меня, помню его глаза, темные и внимательные, следившие за моими движениями.
Мы были в кабинете, лежали на диване.
– Ты говорил мне, что его кто-то убил, – мягко сказал Николас. – Почему ты так решил? Что ты имеешь в виду?
Профессор Махесар в своей лекции не упомянул, что признание, хотя и является неотложной и примитивной потребностью, может проявиться только тогда, когда привязанность к человеку, которому вы раскрываете тайну, пересиливает привязанность к тому, кого вы предаете. Хотя бы на мгновение. И я ему объяснил.
Кто отправил Ленни туда, где он был теперь – был нигде, никем, ничем, отсутствием.
Незнакомец с угольно-пыльными глазами и безжалостно сожженной солнцем кожей.
Тот, кто пах холодными ночами и костром. Ленни брал его на велосипедные прогулки за город, во все чайные, которые он мне показал. В лес. И однажды привел к себе в комнату, когда дома никого не было. Но его отец вернулся раньше времени и почему-то сделал то, чего обычно не делал. Он спустился в подвал.
– Он нашел их там, – рассказал я Николасу. – В постели, переплетенных, кожа к коже.
И хотя я много лет думал об этом, воображая бесчисленные сценарии, это единственный момент, который я не могу себе представить.
Просто тьма. Чистое пятно. Открытая могила.
Отец Ленни кричал? Его рвало? Он подбежал к Ленни и ударил его по лицу? Оттащил его, обнаженного, убитого стыдом? Обвел взглядом своего сына в объятиях незнакомца и молча вышел?
«Они бы меня убили…»
Все остальное я представляю себе кристально ясно: комнату со странными углами, воздух, пропахший дешевым табаком и старыми книгами. Карту на стене. Кровать. Кровать.
Семья Ленни старалась сохранить это в тайне.
– Но ты же понимаешь, – спросил я Николаса, – как быстро расходятся новости в маленьком городке?
Где все друг друга знают. Слухи разрастались, как заброшенные дикие сады, слова, как бабочки, перелетали с языка на язык.
Конечно, надо было скрывать – отец Ленни был уважаемым церковнослужителем, мать – директором знаменитой в городе школы при монастыре. Это была болезнь, и ее нужно было лечить. Ленни отправили далеко за город, в психиатрическую больницу, расположенную среди соснового леса в семь акров. Она носила сложное название, означавшее «расти под защитой». Как бы я хотел надеяться, чтобы это было правдой.
– Вы больше не виделись? – спросил Николас. Я покачал головой.
– Я лишь писал ему письма.
Когда это случилось, я только что закончил школу. Спустя неделю мне предстояло сдавать выпускные экзамены. У меня не было планов на потом, на то, что все называли будущим. И я думал, что мой отец хочет обсудить именно это вечером, когда он велел мне зайти к нему в кабинет.
Но когда я вошел, я увидел в его глазах что-то, чего в них раньше никогда не было – смущение.
– Я хотел поговорить с тобой о… – он осекся. Выжидал. Он не произнес больше ни слова.
Я знал, что слухи о Ленни, которые расползлись по городу, добрались и до его ушей. Я ожидал криков и проклятий, возмущений и упреков. Я же тебе говорил… я говорил… я говорил… я говорил, что он отвратительный мальчик. Я говорил, держись от него подальше.
Но вместо этого отец спросил с удивительной робостью:
– Он что-нибудь с тобой делал?
Я был слишком шокирован, чтобы ответить.
– Скажи мне, делал?
Это разрасталось в его взгляде. Крутилось на его языке.
– Он… тебя трогал?
Слова повисли в воздухе, рассекли пространство между нами. Я покачал головой.
Может быть, это сменилось облегчением. Отец опустился на стул.
– Лучше тебе больше с ним не видеться.
– Но почему?
– Так лучше.
Я положил руки на стол, сжал их так крепко, что побелели костяшки.
– Ему нужно побыть с семьей. Понимаешь, Ленни… он болен. Мы с мамой не хотим, чтобы ты с ним общался…
Это заразно.
Я молчал.
Отец закончил разговор.
– Думаю, я все понятно объяснил.
Его слов было недостаточно, чтобы я больше не хотел общаться с Ленни.
Родители отправили меня в Дели. Они решили, так будет лучше. Они слышали о хорошем местном колледже, основанном на здоровых христианских принципах, колледже, где студенты жили в кампусе, где можно было учиться тем, кто, как я, приехал из мест, далеких от столицы, считавшихся неблагополучными и маргинальными.
Меня отослали.
Меня вручили Николасу на блюде. Видимо, это и есть судьба.
Если измерять время морганием ресниц бога, я не выходил из своей комнаты миллион лет.
Я не знаю, случилось ли это на следующий день или на следующей неделе – может быть, прошел месяц? – после того, как я узнал о Ленни. В какой-то момент, в какой-то день, перед рассветом, когда бормочущие голоса стихли и тьма засияла светом, казалось, исходившим из ниоткуда, я вышел из общежития и побрел по выложенной кирпичом дорожке, прочь от кампуса, в лес. Я пробирался сквозь камни и подлесок, листья блестели от сырости. Кажется, светила луна. Древняя, смотрела сквозь ветви угольных деревьев. Воздух, неподвижен и тих, пульсировал неизвестностью.
Я добрался до башни. Высокой башни из песчаника, в которую я вошел и поднялся наверх, потому что сверху мог увидеть все причины. Воздух наверху был свежим, полным обещаний. Здесь я мог вырваться из тисков всеобъемлющей и всепроникающей тяжести. Я почти дошел до конца, когда внезапно мне стало не на чем стоять. Это было прогулкой по воде. Падением сквозь воздух.
Я лежал, свернувшись клубочком, у подножия винтовой лестницы. Пол, холодный и зернистый, касался моей кожи. Спустя несколько часов в дверном проеме появилась фигура и остановилась в бледном прямоугольнике света. Его брови нахмурились, руки нерешительно протянулись, чтобы остановить падение, которое уже произошло.
Я не поднимал глаз, не спрашивал, куда и зачем, когда меня то ли вели, то ли несли в лес, мимо деревьев, зеленых и благоговеющих. Я чувствовал боль, но не мог сказать, откуда она возникла – она, казалось, окружала меня, густая, как влажный воздух позднего лета. Через некоторое время мы вышли на широкую дорогу, обсаженную деревьями гульмохар, залитую великолепной тишиной.
Медленное, настойчивое мурлыканье проезжающей машины. Слабый звон колокольчиков. Мы остановились у ворот, откуда выскочил мужчина. Они обменялись репликами, короткими, приглушенными. Вскоре я почувствовал, что мы в помещении, в прохладном коридоре с высокими потолками – скрип дверей, топот шагов, женский голос. Нежные, как хлопок, руки подняли меня, на секунду подвесили в воздухе, как только что, когда я падал, а потом наступило внезапное освобождение, и мягкая гладкая плоскость бесконечно тянулась подо мной, как снежное поле.
Безошибочный запах свежего белья. Что-то острое и лимонное. Тепло ветра и солнца. Горячее прикосновение, ткань на моей коже, грубая, рыхлая и влажная.
Что-то очищало меня, слой за крошечным слоем. А потом навалилась глубокая, темная милость сна.
II
За все эти годы я понял, что самая большая ложь – циферблат.
Время не висит на стене. Не тикает на запястье. Оно сокровеннее и интимнее. Оно, вопреки всем представлениям, никуда не течет. Ничуть не похоже на мурлычущую реку под мостом. В нашей голове оно бежит, торопится, останавливается, спотыкается. А иногда растворяется. Просто перестает существовать.
Николас исчез в прошлом веке.
(Ни. Ко. Лас. Как легко его имя слетает с моего языка даже после стольких лет, даже когда я разбиваю его на слоги, раскалываю, как скорлупки.)
Прежде чем перевернуться, календарь заблестел нулями, тремя подряд, порталами, глядящими в бесконечность моря. Что они принесли на горизонт?
Все новое. Много старого. Я закончил учиться и вновь продолжил. Получил степень магистра по английской литературе, перебрался на юг города. Мой родной город стал калейдоскопом, картинками редких визитов – Рождество, смерть дедушки, рождение племянницы.
Я искал самые простые варианты, приемлемые для тех, кто получил гуманитарную специальность – вакансии редактора в недавно открывшихся издательствах. Но никогда – на телевидении. Или в газетах. Их краткие ежедневные сроки, их массовое, неумолимое производство изображений и текста казались мне категорически неприемлемыми. В конце концов я устроился редактором в журнал. Это была спокойная работа, хотя и не слишком интересная, пока из-за отсутствия коллеги я не начал заниматься творческими страницами. Я наполнил их раз, другой, потом отсутствующая коллега перебралась в Бомбей, и мой редактор воспринял как само собой разумеющееся, что я продолжу ее дело, что я и сделал.
Если в прошлом десятилетии в Дели были посеяны семена капитализма, то в этом они быстро взошли. Только сейчас стало возможным шесть страниц журнала посвятить искусству. И столько же – шопингу, концертам, ресторанам, ночным клубам, культурным мероприятиям. В Южном Дели новая галерея открывалась чуть ли не каждый месяц – в богатых районах, где были дома из мраморного кирпича и зеленые улицы, таких районах, как Гольф Линкс, Панчшил, Дефенс Колони, Нити Ба, в таких, как раньше никому не нужный Ладо Сарай и индустриальный Окла. Наш журнал наводнили открытия инсталляций, видеопоказов, выставок фотографий – я посещал их, я брал интервью у художников, я сидел в переполненных арт-галереях каждый будний день и наслаждался искусством – иногда оно мне нравилось, иногда было противно. Этим я занимался три года, пока не вернулась моя отсутствующая коллега.
Нити, конечно, не стала отбирать у меня мою работу. Но предложила мне новую.
Писать для нового, посвященного новому искусству и культуре журнала из маленького, но далеко не скромного офиса в Дели.
Это было захватывающее занятие – у меня появилась возможность писать развернутые исследовательские статьи. Нужно вдохновлять читателей на новый подход, на эксперименты, – сказала она, резко и коротко затягиваясь сигаретой. Почему искусство всегда на последней колонке страницы? Срослось с развлечениями, как чертовы сиамские близнецы?
Журнал выходил раз в месяц, что после работы в еженедельнике казалось немыслимой роскошью. У меня было время сосредоточиться на идее и мастерстве. Я открыл для себя «Руководство по изобразительному искусству» Марджори Мюнстерберг. «Искусство видеть» Джона Бергера. «Научиться смотреть» Джошуа Тейлора.
Не знаю, обратился ли я к искусству или оно обратилось ко мне. Возможно, нас влекло друг к другу взаимное желание.
Видите ли, я всегда думал, что люди пишут, рисуют, сочиняют музыку, чтобы остаться в памяти. Как сказал Филип Ларкин[15] – в основе всего искусства лежит стремление сохранить. Чтобы мы не забыли.
Творческие работы – прекрасные шрамы.
Следующие несколько лет наш журнал процветал. Благосклонное внимание, несколько наград, стабильно растущее число подписчиков. Я продвинулся по службе. Стал помощником редактора.
Перебрался из тесной однокомнатной квартиры в Малвиа-Нагар в гораздо более комфортную однокомнатную квартиру на востоке Кейлаща. Вечера проводил в компании, если кто-то хотел зайти, если нет – читал, слушал радио, бродил по просторам Интернета, переходя с сайта на сайт, убивая время. Как-то принес домой бездомную кошку, и она порой спала у меня на коленях, когда я писал. Ночью, беспокойная, шаталась по дому. Однажды вечером ушла и больше не вернулась.
Какое-то время, между делом, я встречался с Кларой. Она работала в издательстве, главный офис которого располагался в Лондоне, а в Индию переправлял заказы. Офис на Стрэнде уменьшился до одного этажа, а филиал в Дели разросся до гладкого здания из стекла и металла, вмещавшего две тысячи, а то и больше сотрудников. Каждый год между городами проводился шестимесячный обмен. Что касается самой Клары, я бы назвал ее… жизнерадостной. Ее волосы были цвета летней пыли. Она была полна энтузиазма. Радостно погружалась во все, что попадалось ей на пути. Праздник весны, катания на слонах, свадьбы в сари, марафон в Дели, сафари на джипах в Рантхамборе. Все это можно увидеть на ее странице на «Фейсбуке», в альбоме под названием «Индия!». На нескольких фото есть и я – среди людей, выпивающих и обедающих в ресторанах богемного района Хаус Хас Вилладж, в толпе перед мавзолеем Хумаюна[16] и Красным Фортом, на рынке в Чандни Чоук. В кафе на узкой улочке Гали Паранте Вали. На вечернем сеансе каввали[17] в мавзолее Низамуддина[18]. На пикнике в садах Лоди.
Чаще встречаешь не любовь, а мимолетные знакомства.
Тут и там, на вечеринке, за выпивкой после театрального показа. В рискованном путешествии в темные закрытые кварталы Дели, которых я не видел при дневном свете и куда никогда не возвращался. Короткие, неуклюжие набеги на съемные комнаты, видевшие бесконечные связи и тысячи форм желания. Прохладные барсати – комнатки на крыше, нависшие над цветущим жасмином, где наше прерывистое дыхание, казалось, слышали звезды. Большинство любовниц я помню по их странностям – ту, что любила, когда лизали ее запястье, ту, что всегда смотрела в зеркало, ту, что требовала, чтобы я сжимал ее шею. Тату на внутренней стороне бедра, мокрое и скользкое – дельфин в прыжке.
Для большинства из нас эти годы были ничем не отмечены.
Мы с удивлением обнаруживаем, что события нашей жизни – эта встреча с другом, эта поездка в Каир, это случайное воссоединение – произошли так далеко в прошлом. Пару лет назад, – начинаете вы и тут же поправляете себя: нет, не пару, а шесть.
И мы идем вперед, погрязнув в воспоминаниях.
Хотя парадокс памяти в том, что она возвращает вам то, что у вас было, при условии, что вы признали это потерянным. Чтобы вспомнить о чем-то, вы должны не забывать, что оно ушло; чтобы переделать мир, нужно сначала понять, что он закончился.
С тех пор прошло уже больше десяти лет, и я не совсем уверен, стал ли теперь мир удивительно умным или невероятно глупым. На его краю были две башни, но я предпочитаю не считать прошедшие годы войной, террором или чем-то еще. Мы были где-то в центре цунами. В отличие от ураганов, у цунами нет названия.
Просто цунами – слово, которое скатывается с языка, как волна.
К концу десятилетия произошла великая сокрушительная экономическая катастрофа.
И она задержалась, как же она задержалась.
А что касается Николаса, мне кажется, он выцвел во мне, медленно, тихо, как выцветает ночь и приходит утро. Ни. Ко. Лас. Я разбил его имя на три слога и запрятал подальше. Нет, я не так часто о нем вспоминаю. Он только вкус. То, что определяет мой аппетит.