Полная версия
Морской конек
– Хочешь поехать? – спрашивал Калсанг.
– Хорошо, поехали.
Ночь ждала, полная возможностей.
Я так никогда и не узнал, было ли что-то между Николасом и Адхиром, или сплетни врали.
За все наше время вместе я так и не удосужился спросить (за все наше время вместе я почти не думал об Адхире). Но порой давно забытые воспоминания вдруг жалят меня. Это сродни тому, как некоторые ассоциации могут показаться совершенно не связанными. Например, вы кусаете грушу и вдруг вспоминаете своего старого учителя математики. Или запах ладана вызывает в памяти песню. У вас может получиться связать их вместе, а может и не получиться – такова сложная система сплетений. На днях, например, я был в индийском магазине за станцией Юстон и остановился возле полки с молотыми специями, лапшой в горшочках и хрустящими закусками. Блестящие, серебристо-зеленые пакеты с лакомствами со вкусом масала – вот на что я смотрел и смотрел, не в силах оторваться. Адхир. Они напомнили мне об Адхире.
Здесь, наверное, какое-то объяснение все же возможно.
Однажды утром, в конце сентября, я вышел из кампуса колледжа и побрел в Ридж-Форест, стараясь не думать о новостях последних нескольких недель – здесь был обнаружен труп, наспех спрятанный в подлеске. Несколько недель газеты пестрели заголовками один другого лучше: «Загадочное тело», «Искалечен до неузнаваемости», «Немыслимая стадия разложения».
Впрочем, подобное происходило здесь с обескураживающей частотой. Конечно, трупы находили не каждый день, но Ридж, как большинство древних достопримечательностей, был окутан разными историями. О злобных духах, живущих среди деревьев. О странном создании, похожем на белую лошадь с очень длинной шеей, которое часто можно было увидеть в ночи. О призрачной женщине и плачущем ребенке. Еще было хорошо известно, что здесь, под покровом сумрака и листвы, часто находили приют влюбленные пары.
Честно говоря, я бы предпочел встретить привидение. Мое путешествие по лесу прошло тихо и, к сожалению, без происшествий. Земля под моими ногами хлюпала, размокшая за несколько месяцев муссонного дождя, и в воздухе витал влажный запах разложения. То тут, то там мне попадались на глаза высокий гулмохар, зеленый и пока нецветущий, и акация, усыпанная желтыми цветами. Иногда встречалась маленькая, свесившая тяжелые блестящие листья моя любимая кассия, сиявшая золотом на фоне голубого апрельского неба. Я никогда их не видел, но знал, что в лесу обитают нежные индийские газели и голубоватые антилопы нильгау. Пару раз мне показалось, что я заметил крошечную камышевку и что розовый зяблик пронесся мимо. Лес всегда оставался неизменным, в то время как ландшафт вокруг быстро менялся, обрастая с одной стороны университетскими зданиями, с другой – жилыми кварталами, отделенными от военных зон имперской эпохи, остатков британского владычества. Однако по сравнению с югом города север был относительно статичным.
Юг, простите мое преувеличение, был прекрасным новым миром нашего поколения. На его дорогах внезапно расцвели роскошные кварталы, дороги зашуршали под колесами иномарок. Всюду был неописуемый шум движения, всюду витал свежий запах денег.
Все это ужасно пьянило и захватывало дух, но здесь, на севере, за Дантиан Коннот-плейс, нагромождением забитых битком рынков старого города, обнесенного стеной, за давившим бескрайним одиночеством Красного форта жизнь все еще текла медленно и без вмешательства. И в тот день, когда я брел по слякотной грунтовой дороге, слушая звуки леса, я мог быть в считаных милях от многомиллионного города.
В лесу, сказал мне однажды Ленни, время как бы в ловушке.
Все согласились, что прогулки по Риджу – не самое их любимое времяпровождение. Но у меня было журналистское задание. В первый год в колледже ко мне внезапно подошел Сантану, долговязый бенгалец со все еще слабо пробивавшимися усиками и тонкими длинными волосами.
– Хочешь написать статью? – спросил он.
– Для чего?
– Для газеты колледжа. – Сантану был незадачливым, но упертым ее выпускающим редактором.
– Не уверен, что справлюсь.
– Ты же на кафедре английской литературы, разве нет?
Я кивнул.
– Все, кто на кафедре литературы, могут писать. По крайней мере, тайно мечтают стать новым Рушди[13] или еще кем.
Привыкший убеждать неохотных будущих журналистов, Сантану легко не сдавался: «Я дам тебе кучу времени», «Ты увидишь свое имя в печати!» и наконец «Я куплю тебе пива».
– Ладно, – сказал я, внезапно поддавшись. С тех пор я часто писал для газеты: статью о самом старом книжном магазине в Камла Нагар, коммерческом районе недалеко от университета; несколько интервью с приглашенными лекторами; рецензию на книгу в духе Чосера: Он устрицы не даст за весь тот вздор.
В тот день я бродил по лесу в поисках вдохновения. Вскоре я пришел на поляну, где стояла четырехъярусная башня на ступенчатой платформе, построенная из огненно-красного песчаника, увенчанная кельтским крестом.
Сантану хотел, чтобы я написал о Мемориале мятежа.
Торжественный и скорбный памятник погибшим, одновременно он на протяжении многих лет служил ночным пристанищем для студентов университетов. Здесь совершались самые непретенциозные вечеринки. Деньги, присланные какому-нибудь счастливчику родителями на покупку «чего-нибудь хорошего», тратились на полдюжины аккуратных бутылок виски. Но сейчас здесь было пусто, все вокруг было усеяно следами разгула: окурками, разбитыми бутылками, жирными обрывками газет.
Башня сияла на фоне неба теплом и яростью. Более века назад она была построена британцами в память о солдатах, погибших во время восстания 1857 года (или, как объяснил Сантану, первой индийской войны за независимость). Она возвышалась над деревьями, сплошь состоявшая из симметричных линий, украшенная изысканными готическими украшениями. На стенах висели белые таблички с неразборчивыми именами погибших. Арочный дверной проем вел к верхним ярусам, но через вход была переброшена толстая ржавая цепь, а вывеска на английском и хинди запрещала подниматься по лестнице. Я заглянул внутрь; пол был завален травой и пакетами из-под травы. Это было трогательно и абсурдно одновременно – прометеевское стремление к воспоминаниям. Достоверно чистая запись истории. Я огляделся, задаваясь вопросом, единственный ли это памятник в лесу. Может быть, над землей высились и другие гигантские надгробия?
В тишине вечера я услышал отдаленное эхо голосов, топот шагов. Это могли быть студенты, решившие выпить или покурить травы. Возможно, влюбленная пара, ищущая уединения. Сквозь деревья я мельком увидел две фигуры. Одна – в длинном синем кафтане. Пепельно-серые волосы. Другая – в рубашке пастельных тонов. Старый портфель в руке.
Меня охватила необъяснимая паника.
Мне захотелось прыгнуть в кусты, но шум мог их насторожить. Что бы я сказал, если бы меня заметили? Было слишком поздно бежать по тропинке, ведущей из леса к главной дороге.
Возможно, лучше было остаться там, где я был.
Если, конечно – меня вдруг осенило – они не пришли сюда, чтобы побыть одни.
Они приближались. Я слышал смех, резкий треск веток.
Я импульсивно перепрыгнул через цепь, натянутую через дверной проем, и нырнул внутрь, нащупал ногой ступеньки, уходившие в темноту.
Из-под ног сыпался рыхлый щебень, в воздухе витала странная вонь, смесь мочи и заплесневелой сырости.
Их шаги становились громче, ударялись о камни. Я слышал голос искусствоведа.
– Так он это называл… Lichtung – немецкое слово, означающее поляну в лесу… Посреди бытия возникает открытое место. Полянка, светлое пятно. Он представлял его как пространство, где может появиться или раскрыться все, что угодно, где раскрываются бесконечные возможности. А вот и она.
Я представил, как они смотрят на башню. Его голос мог быть единственным, звучавшим в мире.
– В архитектурном плане в Дели нет ничего похожего на это, – сказал Адхир, – она построена в стиле высокой викторианской готики.
Это действительно нужно было объяснять историку искусства?
– Но почему именно это место?
Я не знал, но Адхир рискнул предположить.
– Думаю, здесь во время восстания располагался лагерь британской армии.
Тогда вся эта местность была лесом и болотом.
Они медленно бродили вокруг башни. Искусствовед соединил несколько имен, которые еще были видны, в любопытную мантру – Деламен, Честер, Николсон, Рассел Брукс. Он произносил их осторожно, как будто боясь осквернить их память.
Адхир рассказал, что в 1972 году, на двадцать пятом году независимости Индии, памятник был переименован в Аджитгарх, место непокоренных, и правительство распорядилось установить новую мемориальную доску: «Враги», чьи имена здесь упомянуты, были новыми мучениками во имя свободы.
Искусствовед встал в дверях. Накрыл своим телом маленькое озеро света. Мог ли он услышать мое дыхание? Или как-то почувствовать, что я там?
– Это доходит до самого верха?
Мне захотелось подняться чуть выше, но я испугался, что под моими ногами обвалится кусок щебня или даже целая ступенька. Пока что там, где я прятался, они меня не видели.
– Не думаю… это как на Кутб-Минар. Они закрыли лестницу из соображений безопасности.
В тишине я услышал, как раздумывает искусствовед. Вонь стала ощущаться еще острее.
– Вот…
Я представил, как Адхир указывает на вывеску.
– Здесь написано, что это небезопасно. Лучше не рисковать.
Я был благодарен за его осторожность. Искусствовед отошел в сторону. Озеро света вновь всплыло, целое, нетронутое. Я с облегчением пошевелился и про себя пожелал, чтобы они вернулись в лес и оставили меня одного с моей развалиной.
– Пахнет не слишком приятно.
Я слышал их смех, а потом, словно они услышали мою молчаливую просьбу, их голоса и шаги стихли.
Сперва я был не в силах двинуться с места. Мои конечности словно окаменели. Над головой раздался странный шорох. Сова? Белка? Может быть, я потревожил существ, населявших башню. Под моими ногами блестела давно пустая серебристо-зеленая пачка из-под чипсов со вкусом масала. Я подумал – кто мог ее здесь оставить? И почему?
Я начал спуск. Я должен был уходить. Было уже поздно. Я бы предпочел выйти из леса до наступления темноты. Почти спустившись, я увидел, что Адхир и искусствовед пятятся назад. Скорее всего, они подошли только к краю платформы. Я остановился, прижался к изогнутой каменной стене.
Прошло совсем немного времени, но что-то изменилось, и их голоса были до странности напряженными.
– Я знаю, что это такое, – говорил искусствовед чистым голосом, звеневшим в воздухе. – Я знаю, почему… вот почему мы здесь… и все в порядке.
Я не слышал, что ответил Адхир, ответил ли он что-нибудь вообще.
– Я не понимаю, как это могло произойти.
– К-конечно… Я… я не знаю, что… Я имею в виду, что я не имел в виду… – я впервые услышал, как Адхир заикается. – Не то чтобы я не понимаю… Я знаю… Я не имел в виду…
– Все в порядке, – повисла короткая, напряженная пауза, прежде чем он продолжил. – Покажешь мне, где мемориальная доска?
– Да… да, это здесь. Сюда.
И вновь их голоса и шаги стихли. Больше они не вернулись.
В те времена, когда мы были вместе, я думал, что это одна из скрытых от меня тайн Николаса. Странность любви в том, что всегда возникает искушение задуматься – вы же не встречали этого человека до определенного момента в его жизни, целый отрезок времени, но каким-то образом все это приняли. Его тяжелое прошлое, полное событий настоящее и (вы так на это надеетесь) нераскрытое будущее. Время от времени я пытался спрашивать – как можно непринужденнее, эллиптичнее – бывал ли он на прогулках в Ридже, слышал ли истории этого места – о призраках, о странных существах, о парочках и вечеринках внутри монумента. Он хмурил брови.
– Да, мы с Майрой бывали там несколько раз.
Майрой звали его сводную сестру, которая в том году приезжала к нему в Дели на Рождество. Я не любил ее обсуждать, не любил, чтобы она всплывала в наших разговорах; когда она приезжала, я почти не бывал в бунгало, и мы с Николасом не могли побыть вдвоем.
– А бывало что-то странное… в Ридже?
Он смеялся.
– Ну… время от времени, – и больше ничего я не мог от него добиться. В конце концов пришлось оставить расспросы; я не любил испытывать его терпение. Я так и не признался, что подслушал их разговор с Адхиром, не рассказал, как это произошло. Хотя однажды спросил, знает ли он о пруде.
– В лесу? Ты не путаешь?
Я был уверен.
Но когда он спрашивал меня, где именно, я не мог сообщить точное место. Я обнаружил этот пруд в тот день, когда прятался в башне.
Когда я наконец выбрался оттуда, уже наступил ранний вечер, сгустились сумерки, лес спрятал свои тропинки в тени листвы. Теперь это было неподходящее место для одинокой прогулки. Я пытался вернуться назад той же дорогой, какой пришел сюда, но, должно быть, что-то спутал. Сбился со следа, и земля превратилась в пруд. Зеленую, плотную воду, забитую корнями и листьями лотоса. Я стоял на краю, лес вокруг меня блестел скрытым светом. Я повернулся, мое дыхание было тяжелым, на языке остался вкус страха. Что-то ударило меня в плечо, мертвая тяжелая ветка. Когда паника вырвалась из моей груди, как темнота, я увидел грязную тропинку, ведущую к главной дороге.
Когда люди неожиданно уходят… Николас, Ленни… остаются лишь вопросы без ответов; они путешествуют с нами, проникают в наши мысли, становятся близкими друзьями.
– Куда ты идешь? – спрашивал я Ленни, но он не отвечал. В такие дни он не разрешал мне составить ему компанию, в такие вечера он не возвращался в свою комнату. Грязь, необъяснимая, покрывала колеса его мотоцикла.
Может быть, в одной из таких поездок он встретил Михира. Незнакомца.
Одинокого туриста, который заехал в наш родной город, выехав из северной части страны, высокими горами, широкими реками добрался до наших скошенных улиц. У него были угольно-пыльные глаза и безжалостно сожженная солнцем кожа. Я помню его запах – запах костров, ночей, проведенных на открытом воздухе, запах старой древесной золы. Он говорил мягко, не решаясь услышать то, что он хотел сказать.
Пока я готовился к тому, чтобы как-то сдать выпускные экзамены в школе, Ленни брал Михира на велосипедные прогулки за город, во все чайные, которые он мне показал. В лес. Хозяйка маленького кафе называла их своими бабочками.
Я встречался с ними нечасто – у меня было мало времени, свободного от учебы, дополнительных занятий и родителей, одержимых паранойей, – но когда я их видел, я чувствовал, что Ленни тайно, медленно приходит в себя. Они собирались путешествовать вместе, это было запланировано.
– Куда? – удивлялся я.
И Михир своим сумеречным голосом рассказывал нам, где он был. В Варанаси, встречая рассвет в Асси Гхате, на горе Сандакфу, откуда можно увидеть Гималаи и четыре самых высоких пика в мире. В скрытом заброшенном форте на побережье Конкан.
Какое-то время Ленни был живым, карта, висевшая у него на стене, светилась обещаниями.
Но жизнь – это потери. И время, или, точнее, течение времени, не приносит понимания. Только попытки понять, присвоить. Безумные попытки выправить прошлое, прежде чем оно ускользнет из поля зрения. Часто я чувствую, что не покинул тот лес. Что я все еще там, заблудился в бесконечном вечере. Спотыкаясь в темноте, ищу поляну, где все возможно.
Если родители Калсанга «убили бы его», узнав, что он спит с двоюродной сестрой, мои сделали бы то же самое, заметив малейшее отклонение от нормы. Так что я был осторожен, всегда сидел в своей комнате каждое второе воскресенье, когда они звонили на общий телефон в коридоре. Он звонил громко и часто, когда работал – то есть когда его никто не ломал с целью поразвлечься и не крал с целью быстро и легко заполучить денег.
Сложнее всего было выдержать разговор с отцом.
Помню, как-то, когда я еще учился в школе, он принес домой с рынка саженец – хрупкий, нежный, в полиэтилене и земле. Он посадил его в нашем саду, думая, что это цветущая гортензия, но выросло нечто совсем другое. Высокая лиана с темными листьями и редкими оранжевыми цветами. И он часто стоял перед ней в недоумении.
Что это такое?
Иногда он точно так же смотрел на меня.
Не спасало и буйное смятение коридора. В дальнем углу ребята играли в своего рода крикет теннисным мячом, кто-то танцевал, обернувшись полотенцем. Из многих комнат грохотала музыка, смешивались эпохи и жанры. Из одной – Кишор Кумар[14], из другой – «Блэк Саббат».
Наши разговоры проходили всегда одинаково, как будто мы репетировали тщательно продуманные реплики.
– Привет.
– Привет… меня слышно? – каждый раз спрашивал отец.
– Да… привет, пап.
Я представлял его, представляю и сейчас – идущего из дома по покатой дороге к рынку, к небольшому магазинчику за углом, к которому, как запоздалая мысль, прицепилась телефонная будка. Черно-желтая вывеска на двери. В моем родном городе в девять часов было уже поздно. На опустевших улицах никого, лишь тонкий туман и прохладный ветер. Отец устал после тяжелого дня в больнице, но каждый раз ждал, пока рассосется толпа и можно будет зайти в будку.
– Чооооооооооо зааааааааааа? – вопили игроки в крикет.
– Что такое? – голос отца дрожал, как будто он был под водой.
– Ничего, пап.
– Что это был за шум?
– Так, ничего.
– Ладно. Как оно все?
– Нормально, – разговоры всегда были перечислением фактов – отрывистым, недолгим, неловким. – Как мама?
– Она здесь… хочет с тобой поговорить.
– А Джойс? Она как?
– Нормально… много работает.
Моя старшая сестра была медсестрой в Калькутте. Мы писали друг другу письма, но жили в слишком разных мирах, которые пересекались, лишь когда мы оба возвращались домой.
Иногда мне хотелось быть немного откровеннее с отцом.
– Я пишу статью для нашего журнала.
– Это по учебе?
– Нет, просто… пишу.
– Когда у тебя каникулы?
Я отвечал на вопрос. Пуджа, Праздник огней, Рождество.
– Надолго?
– Думаю, недели на две.
– Тогда лучше оставайся в Дели… это слишком мало.
– Да, – были другие причины, по которым мой отец предпочел бы, чтобы я как можно реже приезжал в родной город.
– Ладно, поговори с мамой.
Это было облегчением. Мать была легче, эмоциональнее. Она рассказывала о своих заботах – еде, чистоте, жаре.
– Все в порядке, мам, не волнуйся.
– Твоя сестра худая, как щепка. Я ей сказала: как ты можешь лечить людей, когда даже о себе не в состоянии позаботиться?
Я представлял себе лицо Джойс, то, как она с раздражением цокает языком, и улыбался.
– Уверен, у нее тоже все в порядке.
Я давал матери выговориться – двоюродная сестра родила, дедушка попал в больницу, тетя приезжает на выходные. Новости казались мне такими же бесконечно далекими, как далек был я от родного города, стоя в коридоре и прижимая трубку к щеке.
– Ладно, милый… скоро еще поболтаем.
Иногда я все же пытался.
– Мам, есть новости от Ленни?
Резкий вдох, писк телефона. Снова писк. И, несколько секунд спустя:
– Ничего, как обычно. Он по-прежнему там…
– Надолго, мам?
– Пока не вылечится.
И мне больше ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи.
Иногда я пытался представить себе Ленни.
По намекам в письмах, по крошечным деталям, которые он выдавал, не замечая или не считая их важными. В соседней комнате юноша рисовал черное солнце – картинку за картинкой. Снова и снова, неутомимые, нескончаемые круги. Может, ты нарисуешь что-нибудь еще, говорили юноше. И он рисовал. Лес, дом, цепочку гор. И закрашивал все черным кругом, закрашивал, пока не ломался карандаш. В комнате справа девушка тихо играла с камнями – пятью маленькими камушками, которые подбрасывала в воздух и рассыпала по земле. Бережно собирала, будто они были драгоценными.
Нем, я подвешен между небом и землей.
По вечерам, глядя в окно через узорчатую решетку, он видел серебристый отблеск сосен и вдалеке – неровные очертания холмов, хрупкий лунный диск, ненадежно уравновешенный. Огни города были слишком далеки, чтобы их можно было увидеть. Ночь за ночью сон не приходил. Сон, говорил он, прессовали в маленькие белые шарики, отколотые от луны. Аккуратно скручивали, как его пижаму, промывали чистой родниковой водой, и сон растворялся в ней, как звездная пыль, и плыл до кончиков пальцев рук и ног, до самой макушки.
Интересно, когда он теперь засыпал – гранулы выдавали после обеда. Дама в белом должна была смотреть, как он глотает, но она была легкомысленна и немного нетерпелива. Ей нужно было отдать много сна. Он хранил гранулы в ручке без колпачка. Он почти ее заполнил. Но надо было спать, чтобы ему не пришлось просыпаться от яркости этой комнаты. Этой квадратной ячейки. Мира, который был слишком зеленым и ранил его глаза. Ему не нужно было видеть, как они смотрят на него, разбитого этой болезнью. Он бормотал про себя строчки, которые помнил. Он где-то читал, что, когда землетрясение погребло под землей целый город, люди под землей спасались, читая стихи.
Но теперь все эти тяжелые книги мне больше не нужны, потому что, куда бы я ни пошел, слова не имеют значения, и так лучше. Я растворяю их наполненность в безмолвном море, которое ничего не может испортить, потому что ничем не дорожит.
Он поступал так же. Бормотал стихи по памяти, каждым слогом отмечая ход времени.
Но как долго? И зачем?
Как медленно шло время в темноте.
Видите, прошла всего минута.
Вот и мы, по-прежнему ждем.
Когда что-нибудь случится.
Я представлял, как в его руке, в центре ладони, лежит сон в аккуратных капсулах. Он отвинтил колпачок ручки и наполнил ее, мальчик, собирающий сокровища.
Помнил ли он темную кожу, дрожавшую под его телом? Волосы, переливавшиеся оттенками света и тени? Это было так стыдно.
За окном просыпалась луна. Деревья на ветру затихали.
Как ему хотелось оказаться под деревьями, прижать руку к земле. Он говорил, что часто вспоминал, как мы были вместе, он и я, его младший друг. Гуляли в лесу за его домом, курили дешевые сигареты, блуждали между деревьями.
Однажды, в самый глубокий час ночи, когда темнота развернулась во всю свою длину и ширину, он выбрался из кровати, подошел к столу. Маленькому столику у окна. В молочно-предрассветном сумраке, забрызганном последними звездами, он рисовал. Лицо матери, когда она была особенно ранимой, когда приходила к нему в комнату, думая, что он спит и не видит ее, когда она смотрит на него и пытается понять, что принесла в мир. Лицо отца, всегда перекошенное гневом. Таким глубоким, тайным гневом. Лицо незнакомца. Этот рисунок он скомкал, а потом разгладил и отложил в сторону.
Мое лицо. Лицо друга, всегда смотревшего на него с любовью.
Каждый набросок был сделан аккуратно и точно. Он старался освободить память от этих лиц, перенеся их на бумагу. Отмечал свое имя на краю каждой страницы, вновь и вновь – Ленни, Ленни, Ленни. Он отпускал свои воспоминания. Так он становился легче. Так сон забирал его и уносил в темное, пустое место, где можно было отдыхать вечно.
Из всех вечеринок, на которых я побывал, я помню одну.
Помню особенно четко.
По нескольким причинам.
Она проходила в районе Гудзон-Лайнс, районе шатких многоэтажных домов, плотно сбившихся вместе, недалеко от широкого, медлительного канала, забитого мусором. Тихими вечерами воздух наполнялся болезненно-сладким запахом разложения.
Похоже, никто не возражал.
Дети играли в бадминтон на тротуаре, женщины толпились у палаток с овощами, теребя папайю, огурцы и помидоры, пузатые мужчины в жилетах и саронгах лениво слонялись без дела, скромно одетые девушки шли домой после лекций.
Жизнь с вечным запахом разложения.
Пожалуй, ко всему можно привыкнуть.
Мы с Калсангом ехали по разбитой дороге на велорикше.
– Тут, – сказал он. Мы остановились перед домом бисквитного цвета, с узкой темной лестницей. Поднялись, спотыкаясь о спящих собак и мешки с мусором, в квартиру на пятом этаже. Из-за двери раздавались глухие, свинцовые звуки музыки.
Даже сейчас, прежде чем войти в комнату, где проходит вечеринка, я какое-то время стою у двери, прислушиваюсь и думаю, что лучше мне было бы не приходить. Я чувствую, что вторгаюсь в какой-то тайный ритуал племени, к которому не принадлежу.
Мы вышли на большую террасу, усеянную людьми – кто сидел в темном углу, кто со стаканом в руке стоял у перил. Казалось, все, кроме моего соседа по комнате, были мне незнакомы. Люди окликали Калсанга, здоровались с ним, спрашивали, есть ли у него «похавать».
Магнитофон в углу лил мелодию в теплый ночной воздух: но это лишь сладкий, сладкий сон, моя детка… – несколько человек из толпы, качавшейся в такт, подпевали. Я закрою глаза, ты придешь меня забрать.