Полная версия
Письма с фронта. «Я видел страшный лик войны». Сборник
Изв[еков] – 76 вылетов (Орд[ен] Боев[ого] Знам[ени]). Арх[ангельский] – сибиряк, Кур[ганская] обл., из г. Шадринска.
Одно попадание зенитного орудия. Машину оставили.
9 операц[ий], 2 стрелка убиты, и 36 «Мессершм[иттов]» и «Хейнкелей», к слову.
Стрелок Кривощекин и Захаров (стрелок-радист).
Муратов Ив[ан] Егорович… тоже ас, тоже разведчик, [из] Омской обл., из крест[ьянской] семьи. Окончил Чкалов[скую] школу в 1941 г.
Посадка – куч[евые] облака, шли, отбомбивши (скопл[ение] войск), из облаков вышли истребители – 32 нем[ецких].
Муратов шел слева, пулеметы отказали, с первой очереди убивает стрелка, и с первой атаки побежал… Самолет загорелся (обшивка, вата, утепление горит, жара в кабине)…
Стрелок-радист выпрыгнул, прежде выбросился штурман. Летчик руку обжег о бронестекло, взялся за антенну.
Летчик шел в часть 4 дня.
Штурман 4 мес[яца] был в госпитале.
Стрелок один сразу убит, 2-й стрелок вел огонь, устранив неполадки: убило (от затяжного парашюта); рано нельзя было открывать парашют, г. рожд[ения] 1921 г.
1944 г.Январь 1944.
Лошади усталые, битые, немощные – бросаемые на войне. Они стоят одиноко в полях при смерти. Одна очутилась на ничейной земле – и спокойно стояла под огнем. Ее долго не убивало.
6/III перерезана дорога (из опер[ативных] сведен[ий]) на участке Тернополь-Проскуров. Дорога питала всю южную группу противника.
Живучесть ж.д. Состояние почвы этой зимой еще более увеличило знач[ение] ж.д.
Из дыма пожарища на станции выходит поезд и идет в рейс, как по расписанию.
Июнь 22 1944.
Ночь. Артогонь. Авиация. В 10 км от передн[его] края поют девушки (военные), играет гармония – почти под навесом боевых осколков свищущих.
Таково спокойствие.
Прорыв. Дождл[ивое], непогожее утро. Дым пожаров над лесами Белоруссии.
С 9 до 12 ч[асов] дня артподготовка.
Авиация с вечера накануне.
Артиллерия не накрывает противника, а уничтожает его.
Окопы, заваленные трупами.
Наступление солдат.
П[улеметный] полк 2 стр[елкового] бат[альона], ефрейтор Аскеров, подобрался к ручн[ому] пулемету; уничтожил пулеметчика, другой – ряд[овой] Глебко прикрывал его из своего пулемета.
Ручн[ой] пулеметчик (ряд[овой]) ефрейтор Фролов – обеспечивал своим пулемет[ом] [дорогу], и рота ворвалась при помощи его огня в Сусловку. Комсорг 5 роты пул[еметчи]к Еременко, 2-й номер Померан.
К[омандир] медсанвзвода л[ейтенан]т медсл[ужбы] Дмитриенко, лично он и его санитары – первая помощь, вынос раненых – помощь под сплошным огнем.
Первомайская – почти разбита. Ленинская – почти 70 % раз[бито]. Пионерская – 70 % [разбито].
Пл[енный] немец: У вас две, что ль, армии: одна кричит то, другая другое! (Вторая армия – штрафники.)
Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребенок лет 2-3-х и плачет – он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнем, и слезы тоски стоят у него в глазах; он скребет землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нем в серый день, в 10 ч[асов] утра, босой, полуголодный, брошенный.
Шепелевичи Круглянского района.
Мальчик, которому 8 лет, на вид же – 4. Ел только картошку и черный хлеб.
Немец во дворе. Голубей водить нельзя, собак нельзя, кошек, деревья растут высоко.
Девочки, которых рвет дом[ашней] едой на пути в детский сад. Чем их рвет?
Не так давно я видел одно семейство. В опаленном бурьяне была зола от сгоревшего жилища, и там лежало обугленное мертвое дерево. Возле дерева сидела утомленная женщина, с тем лицом, на котором отчаяние от своей долговременности уже выглядело как кротость. Она выкладывала из мешка домашние вещи – все свое добро, без чего нельзя жить. Ее сын, мальчик лет восьми-девяти, ходил по теплой золе сгоревшей избы, в которой он родился и жил. Немцы были здесь еще третьего дня. Мальчик был одет в одну рубашку и босой, живот его вздулся от травяной бесхлебной пищи; он тщательно и усердно рассматривал какие-то предметы в золе, а потом клал их обратно или показывал и дарил их матери. Его хозяйственная озабоченность, серьезность и терпеливая печаль, не уменьшая прелести его детского лица, выражали собою ту простую и откровенную тайну жизни, которую я сам от себя словно скрывал… Это лицо ребенка возбуждало во мне совесть и страх, как сознание своей вины за его обездоленную судьбу.
– Мама, а это нам нужно такое? – спросил мальчик. Мать поглядела, ребенок показал ей гирю от часов-ходиков.
– Такое не нужно – куда оно годится! – сказала мать. – Другое ищи…
Ребенок усиленно разрывал горелую землю, желая поскорее найти знакомые, привычные вещи и обрадовать ими мать; это был маленький строитель родины и будущий воин ее. Он нашел спекшуюся пуговицу, протянул ее матери и спросил:
– Мама, а какие немцы?
Он уже знал – какие немцы, но спросил для верности или от удивления, что бывает непонятное. Он посмотрел вокруг себя – на пустырь, на хромого солдата, идущего с войны с вещевым мешком, на скучное поле вдали, безлюдное без коров.
– Немцы, – сказала мать, – они пустодушные, сынок… Ступай, щепок собери, я тебе картошек испеку, потом кипяток будем пить…
– А ты зачем отцовы валенки на картошку сменяла? – спросил сын у матери. – Ты хлеб теперь задаром на пункте получаешь, нам картошек не надо, мы обойдемся… Отца и так немцы убили, ему плохо теперь, а ты рубашку его променяла и валенки…
Мать промолчала, стерпев укоризну сына.
– А мертвые из земли бывают жить?
– Нет, сынок, они не бывают.
Мальчик умолк, неудовлетворенный.
Неосуществленная или неосуществимая истина была в словах ребенка. В нем жила еще первоначальная непорочность человечества, унаследованная из родника его предков. Для него непонятно было забвение, и его сердцу несвойственна вечная разлука.
Позже я часто вспоминал этого ребенка, временно живущего в земляной щели… Враждебные, смертельно-угрожающие силы сделали его жизнь при немцах похожей на рост слабой ветви, зачавшейся в камне, – где-нибудь на скале над пустым и темным морем. Ее рвал ветер и ее смывали штормовые волны, но ветвь должна была противостоять гибели и одновременно разрушать камень своими живыми, еще не окрепшими корнями, чтобы питаться из самой его скудости, расти и усиливаться – другого спасения ему [ей] нет.
Эта слабая ветвь должна вытерпеть и преодолеть и ветер, и волны, и камень: она – единственно живое, а все остальное – мертвое, и когда-нибудь ее обильные, разросшиеся листья наполнят шумом опустошенный войною воздух мира, и буря в них станет песней.
Андрей Платонов на фронте
Тема Великой Отечественной войны и судьбы фронтовиков – значительная часть творческого наследия фронтового корреспондента газеты «Красная звезда» Андрея Платонова. Рассказы и очерки о военном лихолетье были напечатаны в 1940-х годах в четырех книгах писателя – «Одухотворенные люди», «Рассказы о Родине», «Броня» и «В сторону заката солнца».
Атака. 1942
Один наш командир поднимал своих бойцов в атаку, был сильный огонь противника, у командира оторвало миной левую руку; тогда он взял свою оторванную руку в правую, поднял свою окровавленную руку над своей головой, как меч и как знамя, воскликнул: «Вперед!» – и бойцы яростно пошли за ним в атаку.
Андрей Платонов
Воронеж после освобождения от немецких войск. 1943
Вчера был в Воронеже немного (проехал его на грузовике)… Город стал призраком, как дух, – таким он мне представился. Я даже плакал.
Андрей Платонов, 28 мая 1943 г.
Похороны убитого на фронте. 1942
Смерть. Кладбище убитых на войне. И встает к жизни то, что должно быть, но не свершено: творчество, работа, подвиги, любовь, вся картина жизни несбывшейся, и что было бы, если бы она сбылась.
Андрей Платонов
Уборка урожая рядом с подбитым танком КВ-1. 1943
Уборка урожая под обстрелом, смелость и выдержка крестьянок. Цепкость за дворы… Вывезенное за 25–35 км население при первом случае возвращается. Вывозить дальше – нужен гигантский транспорт.
Андрей Платонов
Немецкий солдат рядом с телами погибших красноармейцев. 1941
В предсмертный миг часто бывает у солдата: проклятье всему миру-убийце и слезы о самом себе, слезы разлуки навек. Слеза одна, на две не было силы. По смерти миллионов людей – живых замучает совесть об умерших.
Андрей Платонов
Музыка в окопе. 1943
Землеройная война: нужна и техника землеройства. В земле, родившей, вскормившей нас, наше убежище и наше движение вперед на врага.
Андрей Платонов
Веселый разговор у костра. 1944
На войне: душа еще живого все время требует, чтобы мелочи (игра, болтовня, ненужный какой-либо труд) занимали, отвлекали, утомляли ее. Ничего не нужно в тот час человеку – лишь одни пустяки, чтобы снедать ими тоску и тревогу.
Андрей Платонов
Лошади усталые, битые, немощные – бросаемые на войне, они стоят одиноко в полях при смерти. Одна очутилась на ничейной земле – и спокойно стояла под огнем. Ее долго не убивало.
Андрей Платонов
Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребенок лет 2–3-х и плачет – он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнем, и слезы тоски стоят у него в глазах; он скребет землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нем в серый день, в 10 ч[асов] утра, босой, полуголодный, брошенный.
Андрей Платонов
На родном пепелище. 1943
В опаленном бурьяне была зола от сгоревшего жилища, и там лежало обугленное мертвое дерево. Возле дерева сидела утомленная женщина, с тем лицом, на котором отчаяние от своей долговременности уже выглядело как кротость. Она выкладывала из мешка домашние вещи – все свое добро, без чего нельзя жить. Ее сын, мальчик лет восьми-девяти, ходил по теплой золе сгоревшей избы, в которой он родился и жил.
Андрей Платонов
На фронт. 1942
Лето 1942 года проходило в грозах, в дождях и в жаре. Крестьяне и рабочие, уезжая на войну, смотрели из вагонов в поля, на обильные хлеба, на девственные пастбища, и душа их болела: неужели отдавать вору и убийце все это счастье и добро жизни, ради чего мы родились на свет?..
Андрей Платонов
Подбитый советский легкий пулеметный танк Т-26 близ Севастополя. Июнь 1942 г.
Где-то далеко ударила залпом батарея врага; ей ответили из Севастополя. Начинался рабочий день войны. Солнце светило с вершины высот; нежный свет медленно распространялся по травам, по кустарникам, по городу и морю, – чтобы все продолжало жить. Пора было поднимать людей.
Андрей Платонов
Атака немецких средних танков. Весна 1942 г.
Тело их наполнилось силой, они почувствовали себя способными к большому труду, и они поняли, что родились на свет не для того, чтобы истратить, уничтожить свою жизнь в пустом наслаждении ею, но для того, чтобы отдать ее обратно правде, земле и народу… Они смотрели на танки, идущие на них, и желали, чтобы машины шли скорее: лишь смертная битва могла их теперь удовлетворить.
Андрей Платонов
Командир перед ротой солдат. Лето 1941 г.
Он задумался перед фронтом своих людей и тихо произнес:
– Труден наш враг, товарищи бойцы. Смертью он стоит против нас, но мы не страшимся смерти. После немца мы пойдем против смерти и также одолеем ее, потому что наука и знание будущих поколений получат высшее развитие. Тогда люди будут не такие, как мы, в них от наших страданий зачнется большая душа. Так что смерти нам по этому расчету быть не должно, а случится она, так это мы стерпим!
Андрей Платонов
Фронтовые бомбардировщики Ту-2 в 1944 г.
В точно положенное время пушки стали безмолвными, и лишь дальнобойные калибры издавали редкое, упреждающее врага бормотание. Но небо уже населили тяжело нагруженные бомбами эскадрильи наших самолетов, окруженные легкокрылыми, резвящимися истребителями.
Советские солдаты в бою на Курской дуге. Июль 1943 г.
Немцы снова захотели здесь, на Курской дуге, повернуть войну в свою пользу и обрушили на нас мощный удар техники и живой силы. Несколько суток непрерывно шел бой. Разрывы снарядов временами были так часты на местности, что гарь, газ, земная пыль вытеснили чистый воздух, нечем было дышать, и бойцы чувствовали угар, но они стояли на месте, чтобы не оставлять товарищей и довести врага до изнеможения в этой битве грудь в грудь, а затем пойти вперед, на сокрушение его.
Андрей Платонов
Рассказы о войне
Дерево Родины
Мать с ним попрощалась на околице; дальше Степан Трофимов пошел один. Там, при выходе из деревни, у края проселочной дороги, которая, зачавшись во ржи, уходила отсюда на весь свет, – там росло одинокое старое дерево, покрытое синими листьями, влажными и блестящими от молодой своей силы. Старые люди на деревне давно прозвали это дерево «божьим», потому что оно было не похоже на другие деревья, растущие в русской равнине, потому что его не однажды на его стариковском веку убивала молния с неба, но дерево, занемогши немного, потом опять оживало и еще гуще прежнего одевалось листьями, и потому еще, что это дерево любили птицы, они пели там и жили, и дерево это в летнюю сушь не сбрасывало на землю своих детей – лишние увядшие листья, а замирало все целиком, ничем не жертвуя, ни с кем не расставаясь, что выросло на нем и было живым.
Степан сорвал один лист с этого божьего дерева, положил за пазуху и пошел на войну. Лист был мал и влажен, но на теле человека он отогрелся, прижался и стал неощутимым, и Степан Трофимов вскоре забыл про него.
Отойдя немного, Степан оглянулся на родную деревню. Мать еще стояла у ворот и глядела сыну вослед; она прощалась с ним в своем сердце, но ни слез не утирала с лица и не махала рукой, она стояла неподвижно. Степан тоже постоял неподвижно на дороге, в последний раз и надолго запоминая мать, какая она есть – маленькая, старая, усохшая, любящая его больше всего на свете; пусть хотя бы пройдет целый век, она все равно будет его ждать и не поверит в его смерть, если он погибнет.
«Потерпи немного, – произнес ей сын в своей мысли, – я скоро вернусь, тогда мы не будем расставаться».
Старая мать осталась одна вдалеке – у ворот избы, за рожью, чтобы ждать сына обратно домой и томиться по нем, а сын ушел. Издали он еще раз обернулся, но увидел только рожь, которая клонилась и покорялась под ветром, избы же деревни и маленькая мать скрылись за далью земли, и грустно стало в мире без них.
Степан Трофимов был обученный, запасной красноармеец. Два года тому назад он отслужил свой срок в армии и еще не забыл, как нужно стрелять из винтовки. Поэтому он недолго побыл в районном городе и с очередным воинским эшелоном был отправлен воевать с врагом на фронт.
На фронте было пустое поле, истоптанное до последней былинки, и тишина. Трофимов и его соседние товарищи отрыли себе ямки в земле и легли в них, а винтовки незаметно, чуть-чуть высунули наружу, ожидая навстречу неприятеля. Позади пустого поля рос мелкий лес, с листвою, опаленной огнем пожара и стрельбы. Там, наверно, таился враг и молча глядел оттуда в сторону Трофимова. У Трофимова стало томиться сердце; он хотел поскорее увидеть своего врага – того тайного человека, который пришел сюда, в эту тихую землю, чтобы убить сначала его, потом его мать и пройти дальше, до конца света, чтобы всюду стало пусто и враг остался один на земле.
«Кто это, человек или другое что? – думал Степан Трофимов о своем неприятеле. – Сейчас увижу его!» И красноармеец глядел в серое поле, далекое от его дома, но знакомое, как родное, и похожее на всю землю, где живут и пашут хлеб крестьяне. А теперь эта земля была пуста и безродна, – что жило на ней, то умерло под железом и солдатским сапогом и более не поднялось расти.
«Полежи и отдохни, – говорил пустой земле красноармеец Трофимов, – после войны я сюда по обету приду, я тебя запомню, и всю тебя сызнова вспашу, и ты опять рожать начнешь; не скучай, ты не мертвая».
Из темного, горелого мелколесья, на той стороне поля, вспыхнул краткий свет выстрела. «Не стерпел, – сказал Трофимов о стрелявшем враге, – лучше бы ты сейчас потерпел стрелять, а то потом терпеть тебе долго придется – помрешь от нас и соскучишься».
Командир еще загодя сказал красноармейцам, чтобы они не стреляли, пока он им не прикажет, и Трофимов лежал молча.
Немцы постреляли еще, но вскоре умолкли, и снова стало тихо, как в мирное время. В поле свечерело. Делать было нечего, и Трофимов заскучал. Он жалел, что время на войне проходит зря, – надо было бы либо убивать врагов, либо работать дома в колхозе, а лежать без дела – это напрасная трата народных харчей. «Вот и ночь скоро, – размышлял Трофимов, – а что толку? Я еще ни одного немца не победил!»
Когда совсем стемнело, командир велел красноармейцам подняться и без выстрела, безмолвно, идти в атаку на врага. Трофимов оживился, повеселел и побежал вперед за командиром. Он понимал, что чем скорее он будет бежать вперед, на врага, тем раньше возвратится назад в деревню, к матери.
В лесу было неудобно бежать и не видно, что делать. Но Трофимов терпеливо сокрушал сапогами слабые деревья и ветки и мчался вперед с яростным сердцем, с винтовкой наперевес.
Чужой штык вдруг показался из-за голых ветвей, и оттуда засветилось бледное незнакомое лицо со странным взглядом, испугавшим Трофимова, потому что это лицо было немного похоже на лицо самого Трофимова и глядело на него с робостью страха. Трофимов с ходу вонзил свой штык вперед, в туловище неприятеля, долгим, затяжным ударом, чтобы враг не очнулся более, и приостановился на месте, давая время своему оружию совершить смерть. Потом он бросился дальше во тьму, чтобы сейчас же встретить другого врага в упор и ударить его штыком насмерть. Командира теперь не было – он, наверно, ушел далеко вперед. Трофимов побежал еще быстрее, желая нагнать командира и не заблудиться одному среди неприятеля. Сбоку, из чащи кустарника, начал бить автомат и перестал. Трофимов повернул в ту сторону, перепрыгнул через пень и тут же свалился на мягкое тело человека, притаившееся за пнем. Винтовка вырвалась из рук красноармейца, но Трофимову она сейчас не требовалась, потому что он схватил врага вручную; он обнял и молча начал сжимать его тело вокруг груди, чтобы у фашиста сдвинулись кости с места и пресеклось дыхание. Фашист сначала молчал и только старался понемногу дышать, стесняемый красноармейскими руками. «Ишь ты, еще дышит, – сдавливая врага, думал Трофимов. – Врешь, долго не протерпишь – я на гречишной каше вырос и сеяный хлеб всю жизнь ел!»
Слабое тепло шло изо рта врага; замирая, он все еще дышал и старался даже пошевельнуться.
– Еще чего! – прикрикнул Трофимов, выдавливая из немца душу наружу. – Кончайся скорее, нам некогда!
Враг неслышно прошептал что-то.
– Ну? – спросил его Трофимов и чуть ослабил свои руки, чтобы выслушать погибающего.
– Русс… Русс, прости!
Трофимов отказал:
– Нельзя, вы вредные.
– Русс, пощади! – прошептал немец.
– Теперь уж не смогу прощать тебя, – ответил Трофимов врагу. – Теперь уж не сумею… У меня мать есть, а ты ее сгонишь с земли.
Он заметил свою винтовку, она лежала близко на земле; он дотянулся рукой до нее, взял к себе и ударил врага кованым прикладом насмерть по голове.
– Не томись, – сказал Трофимов.
Он поднялся и пошел по перелеску, щупая штыком всюду во тьме, где что-нибудь нечаянно шевелилось. Но всюду было безлюдно и тихо. Немцы, должно быть, ушли отсюда, а может быть, они еще тут, но затаились. Трофимов решил пройти по перелеску дальше, чтобы встретить своего командира и узнать у него, что нужно делать дальше, если враг отошел отсюда. Он прислушался. Лишь вдалеке изредка била наша большая пушка, точно вздыхала и опять замирала в своей глубине спящая земля, а помимо пушечных выстрелов все было тихо. Но в другой стороне, откуда пришел Трофимов, за полями и реками, стояла среди ржи одна деревня; туда не доходила стрельба из пушек и тревога войны, – там спала сейчас в покое мать Степана Трофимова и у последней избы росло одинокое божье дерево.
Автомат ударил вблизи Трофимова. «По мне колотит», – решил Трофимов, и сердце его поднялось на врага; он почувствовал скорбь и ожесточение, потому что раз мать родила его для жизни – его убивать не должно и убить никто не может.
Трофимов побежал на врага, бившего в него огнем из тьмы, и остановился. Он остановился в недоумении, узнав впервые от рождения, что он уже не живет. Сердце его точно вышло из груди и унеслось наружу, и грудь его стала охлажденная и пустая. Трофимов удивился, оттого что ему было теперь не больно и пусто жить и стало все равно, ни грустно, ни радостно, но он еще по привычке человека и солдата сказал: «Зря ты, смерть, пришла, ты обожди – я потом помру», – и он упал в траву и откинул винтовку как ненужное оружие: пусть пропадет в траве и не достанется врагу.
Он очнулся вскоре. Сердце его слабо шевелилось в груди. «Ты здесь?» – с простотою радости подумал Трофимов. Он ощупал себя по телу – оно теперь было усохшее и томное; из раны в груди вышло много крови, но теперь рана затянулась и только тепло жизни постоянно выходило из нее и холодела душа.
– Вы у нас, – сказал Степану Трофимову чужой человек.
– Ты немец, что ль? – спросил Трофимов; он увидел, еще тогда, когда тот человек сказал свои слова, он увидел по одежде и нерусскому звуку языка, говорившего по-русски, что он погиб. «А я не погибну! – решил Трофимов. – Я как-нибудь буду!»
– Говорите быстро, что знаете? – опять спросил его немецкий офицер.
«А что же я знаю? – подумал Трофимов. – Да ничего!» И ответил вслух:
– Я знаю, что хоть все мы в дырья насквозь тела будем прострелены, а все одно твоя сила нас не возьмет!
– Значит, вы знаете вашу силу, – произнес офицер. – В чем же она заключается?
– Чувствую так, стало быть – знаю, – проговорил Трофимов; он огляделся в помещении, где находился: на стене висел портрет Пушкина, в шкафах стояли русские книги. «И ты здесь со мной! – прошептал Трофимов Пушкину. – Изба-читальня здесь, что ль, была? Потом всему ремонт придется делать!»
– Я спрашиваю, где в ночной атаке находился командный пункт вашей части? – сказал офицер.
– Как где? – удивился Трофимов. – Наш командир впереди меня на фашистов наступал.
– Командир – это вы, – убежденно сказал офицер. – Вы напрасно переоделись в солдата.
– Ага, – промолвил Трофимов, – ну, тогда ты отсталый. Какой же я командир, когда я человек неученый и сам простой?
Немецкий офицер взял со стола револьвер.
– Сейчас вы научитесь.
– Убьешь, что ль? – спросил Трофимов.
– Убью, – подтвердил офицер.
– Убивай, мы привыкли, – сказал Трофимов.
– А жить не хотите? – спросил офицер.
– Отвыкну, – сообщил Трофимов.
Офицер поднялся и ударил пленника рукояткой револьвера в темя на голове.
– Отвыкай! – воскликнул фашист.
«Опять мне смерть, – слабея, подумал Трофимов, – дитя живет при матери, а солдат при смерти», – пришли к нему на память слышанные когда-то слова, и на том он успокоился, потому что сознание его затемнилось.
Вспомнил Трофимов о себе не скоро – в тыловой немецкой тюрьме. Он сидел, скорчившись, весь голый, на каменном полу, он озяб, измучился в беспамятстве и медленно начал думать. Сначала он подумал, что он на том свете. «Ишь ты, и там война, и тут худо – тоже не отогреешься», – произнес про себя Трофимов. Но, осмотревшись, Трофимов сообразил, что так плохо нигде не может быть, как здесь, значит, он еще живой.