bannerbanner
Хор мальчиков
Хор мальчиков

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Вырвавшись наконец в зал, показавшийся теперь совсем тёмным, Свешников не сразу понял, куда надо бежать. Двери были закрыты, окна занавешены, и служащие разошлись… Нет, один стоял у противоположной стены, в тени, и не сразу можно было разглядеть, что он машет рукой, подзывая; здесь, видимо, не разрешалось расхаживать без присмотра, и они так и пошли: один чуть впереди, будто выбирая дорогу, другой, конвоируя, – чуть сзади. В дверях, с опаской глянув на безлюдный перрон, Дмитрий Алексеевич узнал неподалёку свой состав – и побежал бы, если б пограничник не удержал его за локоть, другой рукой протягивая документы.

– Мой – паспорт – у – вас?! – с трудом выдохнул Дмитрий Алексеевич. – Боже мой, да так можно инфаркт заработать!

– Где ты пропал? – воскликнула через минуту Раиса. – Так можно инфаркт заработать!

Она стояла одна в пустом коридоре вагона, выглядевшем так, словно пассажиры давно сошли на конечной станции.

– Не было кассира, я не мог уйти без документов, я не мог передвигаться без конвоя, я даже не знал, на чьей земле нахожусь!

– Он не отдал мне твой паспорт!

– Совершенно другой человек выдал мне его полминуты назад. А – твой?

– У меня. Представь себе моё состояние…

– Я пытался представить твои действия в случае…

– Лучше бы представил – свои.

– Простой советский человек – и спасовал перед транспортным стрессом! У нас же выработан приличный иммунитет… Смотри, мы едем! Ещё бы чуть-чуть…

– Неужели они всё-таки ждали тебя?..

– Вот чего мы никогда не узнаем.

– Фантастика.

– Знаешь, за такой хеппи-энд надо выпить. И ещё – за пересечение границы: оно же происходит сию секунду! Да что там говорить: надо же попросту прийти в себя.

Поспешно достав из пакета коробку с бутербродами и фляжку, он разлил по стаканам водку (почти всю, по настоянию жены, себе) и, неоригинально подумав: «Прощай, немытая Россия!» – и застеснявшись этих слов, сказал только:

– Наконец-то можно произнести вслух: вот мы и стали эмигрантами.

– Довольно буднично, хотя и со встряской. Но выпей же. Кстати, на чьей мы земле?

– Лучше бы узнать, на каком мы свете, – усмехнулся он и не к месту признался: – Знаешь, я ни с того ни с сего вдруг смертельно захотел спать.

– Приляг.

Он воспротивился было – но потом даже не мог вспомнить, успел ли всё-таки выпить.

* * *

Больше всего его поразило такси, въехавшее прямо на перрон.

Платформа, укрытая чёрной выпуклой крышей на старорежимных чугунных столбах, отделялась от длинного, как такса, здания вокзала несколькими рядами рельсов на ржавой щебёнке. Вид был вполне российский, да и с самого пробуждения Свешников ещё не увидел за окном ничего, кроме надписей, такого, что говорило б о пересечении границы: по его представлениям, Западу следовало выглядеть красочнее и новее. Пришлось напомнить себе, что это никакой не Запад, а бывшая ГДР – немецкая версия советской Прибалтики, – и что в этом ему на редкость не повезло. Те, кто уезжал в Германию раньше его (а Раиса отыскала несколько примеров), получили вызовы из западных земель и поселялись в замечательных, на вкус Дмитрия Алексеевича, городах – от Хамельна с его крысоловом и, наверно, с колокольным звоном, гулким на тесных мощёных улочках, до сверхсовременного Франкфурта с редкими, но всё же небоскрёбами, – сам же он отправлялся в городок, едва нашедшийся в правой, неаппетитной части карты, и это казалось непоправимым. Попытки ещё до отъезда изменить место назначения успеха не имели да и не могли иметь хотя бы из-за невозможности обосновать притязания. Бывалые люди советовали не тратить нервы попусту, а заняться этим делом уже на месте, осмотревшись.

Нелепость эмиграции в часть страны, ещё вчера управлявшуюся коммунистами, отравила всё время после получения вызова, весь законный год отсрочки, но едва поезд покатился по неправдоподобно плоской, словно бильярдный стол, Польше (было непонятно, как по такой стране текут реки), Свешников воспрянул духом, потому что худо ли бедно ли, но свершилось, он вырвался за пределы, доселе бывшие непреодолимыми, и ощутил себя вольным путешественником, словно и впрямь ехал только ради наблюдения дивных пейзажей. Ради чего он ехал на самом деле, сказать толком вслух было трудно, ещё многое не было додумано до конца, и точные слова не приходили на ум, так что и ответов могло получиться несколько, твёрдо же он знал только одно – от чего бежал. Жена его и подавно не давала себе труда определить какие-нибудь цели, а ехала, как и многие, просто за лучшей жизнью.

Впервые они с Раисой ступили на землю иного государства, когда их отцепленный вагон остался выстаивать напрасные часы на горке в виду варшавского вокзала. Наняв за десять долларов такси, они поехали осматривать город; покладистый водитель щедро покатал их по лучшим, на свой взгляд, кварталам и даже терпеливо прождал полчаса, пока они гуляли по Старо-Мясту, с радостью узнавая там любимые черты прибалтийских столиц, навсегда в сознании обоих связанных только с отпускными и праздничными днями. Вот и нынешний день показался началом каникул.

На следующее утро Дмитрий Алексеевич с подобною же радостью увидел в сумерках нестрогие горы с огоньками у подножий и с церквами на склонах, подобные тем, что полюбились ему когда-то в Закарпатье. С рассветом местность сгладилась, и поезд остановился у непрезентабельной крытой платформы.

Никто больше не сошёл на этой станции.

Выход в город был устроен через туннель, и Дмитрий Алексеевич со своей тележкой, нагруженной дюжиной мест багажа – сумками, сумочками, коробками и двумя чемоданами, с тоской застыл перед лестницей. Снимать с неё вещи, перетаскивать вниз и потом повторять то же самое при подъёме отчаянно не хотелось, и, не будучи уверен в необходимости вообще куда-нибудь двигаться (отчего-то не верилось, что они сошли на нужной станции), он послал на разведку жену.

– Шофёр, – сказала она, вернувшись, – полюбовался издали на твою тележку, которую тебе не пришло в голову хотя бы завезти за угол, сказал, что его машина мала, и поехал за какой-то другой. Тебе велено стоять на месте – вот и жди до утра.

– Но почему бы самим не перебраться на тот берег?

– Какая разница? – махнула рукой Раиса. – А вдруг он вернётся с бригадой грузчиков и нам не придётся зря таскать тяжести самим? Стой, где сказали.

Водитель вернулся всё-таки один: проехал на микроавтобусе по не замеченным Свешниковым мосткам за дальним торцом перрона и подкатил прямо к ногам.

– А, в хайм, – едва глянув на протянутую бумажку с адресом, понял водитель.

Именно с этого слова, Heim, и начался для Свешникова немецкий язык: оно отпечаталось в уме ещё дома, ещё написанное кириллицей. Старый словарь толковал его как домашний очаг или приют, но теперь такой перевод стал недостаточен, и нам лучше подарить хайм русской речи в его первозданном звучании. Так и в дальнейшем, читая иной раз сетования на превращение эмигрантами родного языка в кощунственную мешанину, Дмитрий Алексеевич в сомнении качал головой, наконец открыв для себя, что переводу поддаются слова, но не понятия, и что «арбайтзамт» не совпадает с «биржей труда», «социал», в обоих его значениях, – с «собесом» или с «пособием» и что доктор здесь – не совсем то, что доктор там.

Московские бывалые люди, легко дававшие советы, говорили вперемешку то «хайм», то «лагерь», словно это были синонимы, и только постепенно выяснилось, что названные институты отличаются один от другого, по крайней мере, неодновременностью использования и что сначала каждый эмигрант должен пройти лагерь (трудовой, исправительный, концентрационный – советскому человеку в первую очередь приходили в голову определения именно такого сорта), а уж хайм – это потом, для тех, кто выдержал. Дмитрий Алексеевич успел до отъезда свыкнуться с мыслью о том, что их с Раисой поселят в палатке, за колючей проволокой и что это придётся терпеть до окончания какого-нибудь карантина либо испытательного, а то и иного, свойственного лагерю срока.

Шофёр, тем не менее, вёз в хайм, и Свешников решил, что – синонимы.

Одолев уже за чертой города с десяток километров – мимо каких-то редких, похожих на гигантские обувные коробки строений без окон, дверей и труб, мимо пасущихся поодиночке баранов, вдоль тротуаров попавшего под колёса игрушечного городка и наконец на его дальней окраине, мимо жёлтого, но ещё кудрявого парка, в гору, – машина остановилась на крошечной площадке между низенькими заборами, которой едва хватило бы для разворота и с которой можно было попасть в коттедж с цветущими розами за оградой, или в телефонную будку, или в примитивное, обшитое чем-то вроде шифера здание, со стороны площадки одноэтажное, но по мере продвижения посетителя по двору, под уклон, постепенно приобретавшее под этим, верхним, новые ярусы, один или три – отсюда было не видно. Подъезд, во всяком случае, находился ниже уровня ворот, и Дмитрий Алексеевич бодро подумал, что теперь, под горочку, легко донесёт вещи и без тележки и что раз жить придётся не в палатке, то и вообще всё будет легко. Тут он обнаружил, что на него смотрят: возле калитки, прислонившись к столбу, стоял высокий пожилой мужчина в джинсовой куртке. Встретив взгляд и в ответ неопределённо взмахнув рукой, тот двинулся навстречу. Поздравив с прибытием и подсобив вынуть из машины багаж, местный житель полюбопытствовал со смешком:

– И это все ваши пожитки? На оставшуюся жизнь?

Дмитрий Алексеевич развёл руками. Этот вопрос он слышал не впервые: и на московском вокзале, и в поезде ему давали понять, что на ПМЖ – постоянное место жительства – с таким скромным скарбом не уезжают; для него же многовато было и этого: вокзальные весы намерили почти полтораста килограммов.

– Поглядели бы вы, с чем приезжают другие! Впрочем, я сам вёз ещё меньше вашего – но, заметьте, на одного. Жена отправила меня вперёд: если не сгину, то она догонит. Кстати, позвольте представиться: Альберт.

– Просто Альберт – и всё? – переспросил Дмитрий Алексеевич, всё ещё находивший особый вкус в старомодном величании даже близких знакомых по имени и отчеству и так именно через минуту и представившийся.

– Просто Альберт, – подтвердил его собеседник, чуть ли не подмигивая, что было бы даже естественно при его легкомысленной внешности – длинной, как мяч для американского футбола, голове с одинаково острыми подбородком и макушкой и мясистым, повторяющим те же футбольные кривые, носом. – Мы с вами, видимо, почти ровесники. А отчества тут, говорят, не в моде.

– Даны-то они не здесь, в других краях.

– Если настаиваете… – посмеиваясь, Альберт выудил из кармана куртки помявшуюся визитку, из которой явствовало, что её владельцем является проживающий в Львове невропатолог высшей категории, биоэнерготерапевт международной категории Альберт Михайлович Бецалин.

– Совсем другое дело, – удовлетворенно проговорил Дмитрий Алексеевич, поленившись спросить, что за категории появились нынче у врачей.

– Честно говоря, не знаю, что легче: подражать во всём местным или упорствовать в старых привычках, чего-то требовать. Во всяком случае, персонал должен бы помочь оглядеться. А вас, вижу, даже не встретили: всего одна семья, да ещё в выходной день…

– Первый контакт? – наконец подойдя, нервно спросила Раиса.

Галантно раскланявшись, Бецалин подхватил тему:

– К счастью, мы представители одной цивилизации. Честно говоря, на контакт с инопланетянами я и раньше не рассчитывал, а тут вовсе стало не до них. В первое же утро мне пришлось пережить потрясение совсем иного рода: выглянул в окно, и вдруг – немцы в городе!

Вежливо улыбнувшись, Дмитрий Алексеевич подумал, что эта недорогая шутка здесь, наверно, переходит из уст в уста – и будет переходить впредь, пока не вымрут все, кому она ещё понятна.

Бецалин вызвался сходить за управляющей, жившей через дорогу, и не прошло четверти часа, как приезжими были получены ключи и деньги на первый день и можно было устраиваться в своём германском жилище – просторной комнате с окном во всю ширину стены, с двуспальной кроватью, холодильником, кое-какой посудой на полке и с раковиной в нише. Окно выходило на двор коттеджей, где цвели розы, странные об эту пору, и на поднимающийся на заднем плане лесистый холм парка; найдя в этом что-то прибалтийское (больше ему не с чем было сравнить), Дмитрий Алексеевич представил, как год назад был бы счастлив, сумев снять на месяц отпуска подобное жильё где-нибудь на Рижском взморье.

Раисе между тем не терпелось осмотреть прочие достопримечательности – расположенные в коридоре кухню с четырьмя плитами, душ и туалет. В последний они заглянули с опаской, зная, как могли бы выглядеть подобные помещения в России, – и остолбенели от белизны всех видимых поверхностей, подчёркнутой алыми крюками дверных ручек.

– Вот это чистота! – восхитилась Раиса.

– Как в морге, – брякнул он, тоже восхищённый, но видя, что шутка пришлась не по вкусу (в первую очередь ему самому), поспешил перевести разговор: – Впереди ещё много сюрпризов, надеюсь – такого же рода, и давай пойдём осмотрим окрестности.

– Может быть, сначала всё-таки перекусим? – недовольно возразила она.

– Опять всухомятку?.. А не совместить ли нам прогулку с обедом? Уже хочется чего-нибудь горячего. И горячительного. Нынешний день стоит тоста, не так ли?

Идя тою же дорогой, по которой привезла их машина, они не узнавали пейзажа, предъявленного теперь в обратном порядке (и не обратною ли стороною?), кроме парка, только слегка изменившего выражение, – он будто бы поредел, ещё более пожелтел, но и оживился: в предваряющей его низинке резвились две собаки, золотистые ретриверы. Дорожка, по которой те носились, приводила к ресторанчику у пруда, и этот домик с террасой и лежащая за ним улица показались совсем уже незнакомыми. Дмитрий Алексеевич даже усомнился вслух, туда ли, к центру ли они свернули. В такси он, турист в новых местах, проглядел глаза, стараясь не упустить никакой мелочи, но растерянный эмигрант, заброшенный в немецкую провинцию и не представляющий себе ни что будет с ним завтра, ни кто он теперь есть, этот беженец не запомнил ничего. Привыкший всегда владеть положением (а в нём – собою), он впервые безвольно подчинился внешним силам, послушно передвигаясь, выполняя какие-то навязанные посторонними людьми действия и даже не задумываясь о том, существует ли впереди точка, достигнув которой, можно будет наконец осознать себя.

День был воскресный, и городок замер в безлюдье. За всё время прогулки мимо нашей пары прожужжали по брусчатке три или четыре случайные, словно заблудившиеся, машины да попались навстречу с десяток прохожих. Окна почти везде были закрыты наглухо, как полагалось по сезону, хотя было тепло, градусов десять, и по московским меркам календарю следовало бы вернуться намного назад. Свешников с Раисой то и дело останавливались полюбоваться розами в палисадниках, и лишь ближе к центру почти всякая зелень иссякла: улицы стали так тесны, что на них оказался бы помехою не только газон или одинокий куст, но и цветочный горшок у порога, и дома прислонились друг к другу так плотно, как если бы их в своё время втискивали силой в пределы крепости – так оно, видимо, и было, только от городской стены ни сейчас, ни в последующие дни не удалось найти и следа.

Продавец зонтиков, еле удерживающий над головой целую гроздь раскрытых их, рвущихся в небо, тот самый добряк, что нередко мерещился в последние остававшиеся до сна секунды, мог бы воспарять от неожиданного порыва ветра лишь над такими, как здесь, черепичными крышами, над окошками мансард, над бесконечным шпилем кирхи (и скромным – ратуши), над засмотревшимся на чужой полёт трубочистом в цилиндре. Несмотря на серую неверную погоду, как раз парасолек и не замечалось в руках беспечных жителей: то ли городок был мал настолько, что они даже в случае внезапного ливня надеялись откуда угодно добежать до дому сухими, то ли просто тут наступила такая не-мода, подобную которой наш путешественник знал по своим молодым временам, когда советские мужчины с презрением отвергали зонтики, эти унаследованные от старого строя, присущие буржуям атрибуты, предпочитая им целые наборы из галош, душных прорезиненных плащей и кепок – с непременными струями за воротник (такая же не-мода, как обратила внимание его спутница, была среди местных женщин на юбки в том смысле, что и в этот день, и потом, за все три недели пребывания в городке, перед глазами не мелькнуло ни одной женской ножки в чулке, а только штаны, штаны), то ли местность не знала настоящих дождей – одну морось. Дмитрий Алексеевич чуть ли не готов был вызвать на свою голову ливень, лишь бы посмотреть, как поведут себя туземцы. Впрочем, те, конечно, привычно справились бы с ненастьем, так и не предъявив свежему зрителю картину, какая когда-нибудь позабавит его в иных итальянских городах, где застигнутые врасплох непогодой тысячи туристов, не успев проклясть свою беспечность, обнаруживают на каждом углу предприимчивых африканцев, разложивших на сухих местечках, под стенами и карнизами, груды разноцветных зонтиков.

Свешников и Раиса выделялись среди местных жителей уже тем, что Раиса надела пальто, купленное перед отъездом специально для заграницы. Дмитрий Алексеевич был в куртке, и все, кто попадались им навстречу, мужчины и женщины, были в куртках, словно тут вовсе не носили длинных одежд; особенно удивляла одинаковость облика пожилых дам – с голыми глазами, постриженных по-мужски и одетых в брюки, кроссовки и прямые, как у пожарных, куртки. Немедленно обсудив и одобрив практичность здешней манеры одеваться, наши иностранцы решили, каждый для себя, её не перенимать.

Пообедали они в маленьком, на четыре стола, кафе, судя по витрине – кондитерской, где их, тем не менее, угостили пивом и зразами на огромных тарелках.

– Выходит, жизнь прекрасна, – заключил Дмитрий Алексеевич, всё ж – с почти вопросительной интонацией.

Вернувшись в хайм (нельзя же было сказать «домой»), они нашли в вестибюле целую компанию, расположившуюся на диване и нескольких стульях вокруг пустого стола. Привстав навстречу, Бецалин немедленно поинтересовался:

– Как впечатление, господа отдыхающие?

– До чего же приятный городок, – с воодушевлением ответил Дмитрий Алексеевич, у которого и впрямь было ощущение, будто он приехал по профсоюзной путёвке в прибалтийский пансионат. – Но позвольте представиться уважаемому обществу…

Опуская подробности, он сказал о себе – научный работник (что было правдой) и о жене – патентовед (что могло ввести в заблуждение, зато, как он знал, избавляло от расспросов). Бецалин, на правах знакомого, назвал собравшихся: учёный из российского Черноземья, ехидно подчеркнув: из «красного пояса», прокоммунистических о ту пору мест, сразу два главных инженера – харьковский и орловский, их жёны, чьи достижения остались до времени за скобками, и киевлянка Анжела с двенадцатилетним сыном. Их фамилии, как часто случается при поспешных знакомствах, забылись Свешниковым мгновенно.

– Насколько я догадываюсь, – поведя плечом, проговорила Раиса, – этот диван – нечто вроде постоянного клуба?

– Диван – это совет мудрейших, – заметил Бецалин.

«Единственное место, куда вечером можно выйти из номера, – решил Свешников. – Не станешь же бродить в темноте по всем этим горкам».

– Место наших встреч, как известно, изменить нельзя, – ответил Раисе тот, кого поименовали учёным, и Дмитрий Алексеевич, вдруг вспомнив, что тот назвался Литвиновым, заодно вспомнил ещё одного встреченного в жизни Литвинова – бывшего сталинского наркома иностранных дел, к тому времени разжалованного.

Тогда мать сказала маленькому Мите: «Смотри, Литвинов!» – так, словно сын наверняка уже знал, кто это, как в те времена знали всех своих вождей, и он увидел очень толстого человека в сером костюме, неловко, головой вперёд влезающего в чёрный лимузин (мальчик рванулся помочь бедняге, но мать вовремя схватила его за руку). Потом в течение многих лет этот человек казался ему непревзойдённым образцом полноты.

Пожилой чернозёмный Литвинов был высок и рыхл, грузен, но не толст, носил очки в металлической оправе, обильные седые усы и даже кое-какую причёску, и выражение его лица было таково, что, присмотревшись, можно было с полною уверенностью сказать: нет, не нарком, не фигура.

– Нельзя изменить и состав клуба, – продолжил он, – в том смысле, что чужие в дом не заходят, а обитатели не минуют диван безнаказанно. Как же можно допустить, чтобы люди маялись в своих кельях, пока мы тут развлекаем друг друга беседой. Это тот самый случай, когда индивидуум пропадает без коллектива. Сию минуту здесь не хватает ещё двух семейств, но и они обязательно появятся попозже: всем хочется поговорить со своими. А говорим-то мы, собственно, всегда примерно об одном и том же: гадаем, кого, когда и с кем, а самое важное – куда повезут на курсы языка, а то и на постоянное жительство.

– Так – куда же, куда конкретно? – оживилась Раиса.

Люди уезжали отсюда в самые разные места, но только не в крупные города; хорошо ли это было – то, что не в крупные, – этого толком не знали, но каждый имел свои соображения и планы.

Жена украинского инженера заявила:

– Город можно выбрать и самим. В назначенной нам области.

– Здесь говорят: в федеральной земле, – поправил муж.

– Лучше бы звучало: в пределах Земли, – заметил Бецалин. – Вообще – Земли. Федеральной ли – это уже несущественно. В пределах федерального земного шара – каково?

– Можно выбрать, – продолжала она. – У нас с мужем такая концепция: маленький город вблизи большого. Знаете, эти маленькие немецкие городки… Черепичные крыши, небольшие дома, ратуша с часами – как на картинке – и тишина. А с другой стороны, сел на электричку – и через полчаса ты на проспекте. А там – театр, магазины, одетая публика.

– Ещё добавьте заведение в соседнем доме, – продолжил Свешников, – где каждый вечер за кружкой пива, а то и за картишками, собираются одни и те же господин аптекарь, господин почтмейстер, господин доктор и господин учитель. Очень старомодно и в меру уютно. Зато и роли распределены, и… и, кстати, не боитесь ли вы трудностей с работой?

– Мы ведь будем получать социал!

– Ах, ну разве что… – стушевался Дмитрий Алексеевич.

– Кстати, о социале, – поднял палец Бецалин. – Завтра надо съездить за получкой.

Продолжение он адресовал одному Свешникову:

– К вашему сведению, мы с господином учителем… ах, простите, вот я уже размечтался о вашей пивной, а хотел сказать – мы с господином учёным здесь не старожилы, а почти такие же новенькие, как вы, прибыли всего на двое суток раньше. Нам всем надобно, по-русски говоря, встать на учёт и на денежное довольствие. И получить вид на жительство. Думаю, что удобнее поехать вместе. Мало ли что…

Речь шла о поездке в тот самый город, в котором чета Свешниковых сошла с поезда.

– Мало ли – что? – захотел уточнить Дмитрий Алексеевич.

– Чужой город, чужие порядки – и разве вы знаете немецкий в совершенстве?

– Совсем нет. Дома я пытался самостоятельно освоить какие-то азы – и знаете, на чём запнулся? Не поверил, что «студент» и «спорт» надо смешно произносить как «штудент» и «шпорт», а спросить было не у кого. На том и остановился.

– Дома – бесполезное занятие, – перебила Раиса. – Я тоже начала, да бросила. То, на что там нужен год, в немецкой среде усвоишь, наверно, за месяц. А если что-то понадобится позарез – можно обойтись английским. Вот вчера ночью, когда мы делали пересадку: пустой перрон, поезд ушёл дальше, а мы стоим с гружёной тележкой, не зная, куда податься, да что там – не зная, как попасть в здание вокзала, потому что надо спускаться в туннель, а тележку по лестнице не снесёшь, – и представьте, какая-то простая железнодорожница всё нам объяснила по-английски и даже проводила – лифты, туннели – до справочного бюро.

– Простая ли, ещё неизвестно, – улыбнулся Дмитрий Алексеевич, – но объяснила толково: ведь мы хотели не просто уйти с платформы, а ещё и вообще перебраться на другой вокзал, ни больше ни меньше. И вот добрались, не пропали.

– Собственно, мы, господа, для того сюда и приехали, – заметил Бецалин, – чтобы не пропасть. Считайте, что унесли ноги.

– Ещё весной мы действительно думали, что не унесём, – согласилась Раиса. – А потом, когда коммуняки сникли, мы даже позволяли себе шутить: мол, если наша взяла, зачем же ехать?

– И зачем же вы уехали? – зычно, с напором поинтересовался Литвинов.

На похожие вопросы часто приходилось отвечать в последние дни в Москве, но там они были естественны, потому что спрашивали – остающиеся. Отвечать на то же самое, уже переехав границу, Свешникову было бы скучно: но и спрашивали не его. Здесь все, даже держа в уме разные ответы, но связавшись общей судьбою, должны были бы понимать друг друга вовсе без слов – и те, кто бежал от коммунистической болезни со всеми её метастазами, и те, кто искал сытой жизни. По его преждевременному мнению вторых могло оказаться большинство. «Похоже, что нынешняя волна эмиграции никогда не была политической», – снова подумал Свешников, тотчас, правда, поправился, заменив «никогда не была» на «так и не стала», но не повредив этим мысли: иные даже из предыдущей волны, из тех, кого он провожал или о чьём бегстве слышал двадцать лет назад, тоже уезжали не от коммунистов и советской власти, а просто – из Советского Союза; теперь он понимал разницу, а тогда искренне мнил, что все они суть одинаковые противники режима. Да и позже, дожив до седин, он всё ещё долго заблуждался насчёт единомыслия и единодушия хотя бы в своём кругу, пока ему не открыла глаза случайно грянувшая в стране обманчивая свобода – не его личное освобождение от каких-то пут, а перемены в мире, принесённые перестройкой и неожиданные и для этого мира, и даже для самого её, перестройки, сочинителя, явно добивавшегося противоположного итога. Свешникова тогда, помнится, поразила метаморфоза, происшедшая с теми, кого называли инакомыслящими, то есть буквально, по тогдашним представлениям, мыслящими иначе, нежели это предписано властью, а значит – антисоветчиками, а значит, по совсем уже грубому, зато наглядному делению, не красными, а белыми: едва тем дозволили заговорить вслух, как вдруг иные из них на глазах, прямо на экранах телевизоров начали набухать розовым, как вишенный цвет, и он изумился необъяснимому феномену существования в российской природе наряду с белыми еще и красных диссидентов.

На страницу:
2 из 8