Полная версия
Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина
К счастью Ставницера, во время его ареста не было в производстве ни Москвы, ни Киева ни одного группового дела, «пристегнуть» его было некуда, выдумывать новый сюжет – хлопотно. Поэтому «вредителя» осудили на стандартные 10 лет и отправили в лагеря. Специалисты в ГУЛАГе ценились. На стройках социализма того времени широко применялись взрывные работы, которые шахтный инженер Ставницер знал досконально. А ближайшим местом, где его опыт мог найти применение, был Беломоро-Балтийский канал. Его строительством восторгалась вся страна, знаменитые деятели мировой культуры с легкой руки «буревестника Горького» воспевали это эпохальное сооружение. На канале велись работы по оборудованию припортовых сооружений и транспортной инфраструктуры. Там Ставницер и взрывал гранитные сопки, преобразовывая природу. Он впоследствии пошучивал, что одинаково опасался ошибки как в определении количества взрывчатки, так и во времени взрыва: конвой часто ленился уводить команду далеко в сопки, но удалялся в них сам. И зеки рисковали быть погребенными под камнепадом.
Поскольку Михаил Ставницер был номенклатурой, то на семью распространялось правило «вырывать сорняк с корнями». То есть жен отправляли или вслед за мужьями, или в ссылку, а несовершеннолетних детей отправляли в детские дома. Не дожидаясь этой милости власти, Александра Викторовна уехала из Бобрик-Донского в Одессу. Вот где пригодилась «северная броня» на Франца Меринга! При жесточайшем кризисе жилья эта комнатка оставалась за семьей. Трудно сказать, как повели бы себя соседи, узнай, что дефицитная жилплощадь принадлежит врагу народа. Но все обошлось.
Все, что происходило дальше, трудно понять и пояснить, не зная той глубины чувств, на которых стояла семья, и взаимных обязательств мужа перед женой и жены перед мужем, которые были им привиты воспитанием в семьях и в обществе. Александра Викторовна неслучайно ерничала по случаю «обобществления» жен и мужей, интерпретируя по-своему аббревиатуру ВЛКСМ. Для нее все дети были во благо, для нее не было беременностей нежелательных, не ко времени, и рожала она, сколько Бог послал.
Родив в феврале 1938 года дочь Серафиму, она решила идти вызволять мужа. Конечно же, это было чистым безумием выступать в поход против Молоха, а сталинская репрессивная машина была пострашнее Молоха, но никакие отговоры и увещевания ее не остановили. В Одессе у Михаила Фроимовича был старший брат Лев. Она упросила его принять двух старших – Раду и Эрнста, а меньшеньких – Вадима и Виктора – отдала в детский дом и с шестимесячной Серафимой отправилась в Москву.
С будущим наркомом угольной промышленности Оникой, а тогда одним из заместителей наркома, Александра Викторовна была знакома и знала, что он Ставницера ценил и любил. Они вместе разрабатывали в Подмосковье технологии механизированной проходки штреков и бурения.
Оника принял Гуранскую не в наркомате, он пригласил ее домой. Дело Ставницера он знал, оно «политикой не пахло», но свистком дежурного по переезду паровоз не остановить. Официальное вмешательство пользы не дало бы. По его рекомендации Гуранская написала просьбу о помиловании на имя Председателя Президиума Верховного Совета СССР М. Калинина. Тонкость замысла была в том, что у Оники с Калининым были свои отношения. Он забрал письмо, чтобы передать его из рук в руки, попросил Гуранскую набраться терпения и никуда больше не обращаться, снабдил ее деньгами, литером на купейный билет до Одессы. Александра Викторовна отправилась вызволять теперь детей из детского дома и налаживать новую, без главы семьи, жизнь.
Как развивались события, семья узнала нескоро. Как нарком Оника имел правительственную дачу и соседствовал с Калининым. Всесоюзный староста был единственным человеком в СССР, имевшим право помиловать осужденного. На это и был расчет.
Ни Калинин, ни Оника не принадлежали к кремлевской, как теперь бы сказали, верхушке. Конечно, Михаил Иванович входил в высшую иерархию страны, был близок к Сталину, но… Как и Оника, он был еще связан пуповиной с «почвой», из которой вышел, трудно вписывался в вождистские забавы на ближних или дальних дачах, вместо заморских вин и кушаний предпочитал хлопнуть рюмку родной водки под лично собранные и засоленные грибки осенью, а выпив и закусив – попеть народные песни. Оба предавались этому удовольствию так часто, как им хотелось. А такого хочется всегда. И была у них еще одна общая страстишка – шахматы. Сражались всегда с упорством и с переменным успехом. Калинин якобы всегда победам по-ребячьи радовался, так же по-ребячьи обижался, проигрывая.
Оника не раз просил Калинина помиловать Ставницера. Но Михаил Иванович всякий раз брал просьбу Гуранской в руки и, помолчав, возвращал ее Онике. Опытный царедворец Калинин хорошо знал состояние погоды, которую теперь делал новый «нарком всего» Лаврентий Берия. Видимо, он тонким чутьем бюрократа понимал, что время для помилования еще не наступило, что оно не останется незамеченным и может вызвать подозрение или сомнение идеологов репрессивной политики. Но глубокой осенью 1940 года, выпив после победы в шахматной партии по рюмке, закусив груздями, благодушный Калинин вдруг сказал Онике: «Ладно, давай сюда твоего жида. Помилую…» Вышел Михаил Фроимович то ли под Новый год, то ли сразу после, уже в сорок первом – дата затерялась в радости. Перед появлением в Одессе он успел побывать в наркомате, Оника дал ему время отдышаться после лагерей и обещал трудоустроить подальше от мест, где арестовали.
К возвращению мужа Александра Викторовна наладила в семье свой порядок. В те годы плановая социалистическая промышленность не могла удовлетворять потребности населения в элементарных бытовых товарах, отдала это хлопотное дело на откуп промышленным артелям, а те, в свою очередь, не имея необходимой производственной базы, прибегали к услугам надомников.
Мама и Рада пошли в надомницы. Они получали пакеты полотенечного полотна с нанесенным по трафарету синькой узором, который и вышивали крестиком. Видимо, заказчику работа нравилась, потому что скоро работу дали более тонкую и денежную – вышивку по шелку бисером. Так что материальное положение было не хуже, чем у людей. Возможно, жили тесновато, потому как к «возвращенцам» из детского дома Вадиму и Виктору скоро присоединилась собака Аза. С того самого 40-го года членами семьи всегда были собаки, далеко не всегда породистые, но непременно любимые.
Положение Ставницера-отца долго не могло оставаться неопределенным: помилование не значит оправдание. Поэтому решили так: он едет в наркомат за новым назначением, а семья пока остается в Одессе. Новым местом службы Михаила Фроимовича оказался Сталиногорск – там запускался новый шахтный комплекс. На календаре был май 1941-го. Предполагалось, что семья выедет к нему в июле или августе. Но пришло утро 22 июня… То ли в квартире не было радиоточки, то ли потому что в тот день хотелось быть вместе со всеми, но сообщение о войне слушали на углу Меринга и Толстого – черные раструбы громкоговорителей стояли там на столбе до самих шестидесятых.
С первых дней войны из Одессы можно было выезжать только иногородним и только, как тогда говорили, в организованном порядке. Еще никто не знал слова «эвакуация», но вокруг вокзала – море людей. Одесса, как всегда летом, была переполнена отдыхающими со всех краев и окраин. 11 июля Александра Викторовна получила из Москвы правительственную телеграмму на красном бланке. В ней наркомат угольной промышленности просил местные и транспортные власти способствовать выезду из Одессы семьи специалиста М. Ф. Ставницера: жены Гуранской А. В. и пятерых детей – к месту работы мужа. Здесь нужно отдать должное Онике – отправить в июле сорок первого такую телеграмму было не меньшим нравственным подвигом, чем добиться освобождения товарища из лагерей. Тогда такие телеграммы еще дорогого стоили.
Для получения места в эшелоне нужно было попасть к военному коменданту. Но вокзал в осаде толпы, там правительственные телеграммы не в чести, если не сказать, что вызывают злобу, вне очереди – никого, все в равном положении. Александра Викторовна была в отчаянии. Но ранним утром 13 июня в квартирке на Меринга появился военный со знаками отличия политрука. Это был Яков Ставницер, младший брат Михаила, красавец-актер Одесского театра юного зрителя. У него была жена, тоже актриса, и двое малышей, но отправить их из Одессы он не мог, да и куда отправлять? И зачем? Кто в июле 41-го мог представить, какой будет эта война, на сколько затянется?
Проблема выезда была решена с театральным эффектом. В стоявшую у дома пролетку набились дети, в ногах – собака Аза. Яков и Александра стали по обе стороны на подножки, и пролетка покатила через Тираспольскую площадь и по Преображенской к вокзалу. Между Привозом и привокзальным садиком пролетка свернула и остановилась у небольших ворот, охраняемых часовым. Это был непарадный вход к военному коменданту. Шевроны политрука действовали магически. Оставив семью у ворот, Яков ушел к коменданту и скоро вернулся, всех пропустили внутрь. Аза вошла без пропуска и приглашения. На путях стоял состав: несколько вагонов «теплушек», из тех, в которых помещалось «40 человек или 8 лошадей», и ряд открытых платформ. Яков помог семье забраться на открытую платформу, поднял в прощании руку.
Мы его больше не видели. Во всех лексиконах корневым, несущим главную нагрузку и образующим цивилизационные смыслы словом является род.
Родословная – от него. Так вот, род Ставницеров прошел испытания и гонения в царской и не в царской России. Не в каждом роду поступили бы, как старший брат Михаила, Лев Ставницер, принимая заботу о Раде и Эрнсте. Члены семьи врага народа – а брат был осужден как враг – имели право на попечение только государства, приютить их значило рисковать головой и своими детьми.
Отдавая детей, Вадима и Виктора, в детский дом, Гуранская была обязана назвать и причину сиротства – осуждение их отца. При том, что об этом должна была знать только директор детдома, вскоре о СВНах – сыновьях врага народа – узнали и воспитательницы, и детдомовцы. В памяти старшего, Вадима, остались октябрьские праздники, когда дети и он среди всех дружно пели песню-благодарность товарищу Сталину. Но когда все стали в круг для танца и должны были взяться за руки, девочка справа заявила, что детям врагов народа она руки не подает.
Яков Ставницер, нисколько не смущаясь и не таясь, вел себя так, как и подобает вести по правилам рода: посещал Гуранскую на Меринга, наведывал детей в детском доме, всякий раз с подарками. Его судьба в войне подобна сотням тысяч других судеб. Как политрук он ушел из Одессы с отступившей армией, место для семей в обозе армии предусмотрено не было. Охочие донесли «новой власти» на жену комиссара и ее детей. Они были повешены на балконе их квартиры. Судьба Якова долго оставалась неизвестна. Предполагалось, что он пропал без вести.
Уже после войны, когда вслед за Гитлером и Сталин принялся освобождать мир от «сионистов», Лев Ставницер был осужден на шесть лет лагерей. Как опытный экономист он и в лагере работал в бухгалтерии, его фамилия была у зеков на слуху. Как-то к нему обратился один из заключенных с вопросом, не знал ли Лев человека с такой же фамилией, Якова Ставницера. Лев сказал, что у него был младший брат, пропавший без вести. И товарищ по несчастью рассказал ему историю, выглядевшую и страшной, и восхитительной одновременно. Историю из тех, которые трудно выдумать и которая покажется неправдоподобной всем, кто не знал о врожденном артистизме Якова и его склонности к театральности в самых невероятных и далеких от театральности ситуациях. По рассказу лагерника, они воевали в одной части с Яковом. Эта часть в 1942-м попала в окружение и была пленена под Харьковом. Ситуация для того времени, к сожалению, обычная. Когда солдат построили, последовала и обычная для той войны команда: «Жиды и комиссары, шаг вперед». Кто-то вышел. И только Яков выступил вперед на два шага – один как жид и другой как комиссар. Это была его последняя и блестяще сыгранная роль. Якова Ставницера застрелили на месте, перед строем, как расстреляли и тех, кто вышел на шаг. Но его смерть запомнилась.
Все это будет потом… А пока семья – мама, пятеро детей и верная Аза – медленнее, чем когда-то чумацкие обозы, продвигается от фронтовых канонад в глубь страны. Зной. Люди задыхаются в набитых дальше некуда теплушках. На крышах вагонов красные кресты – опознавательный символ международного «Красного креста», – и все пока уверены, что немцы не будут бомбить эшелоны под этим знаком. Позади Раздельная, Березовка, Николаев.
Перед отправкой эшелона пассажирам сообщили «правила поведения на пути следования». Нельзя высовываться из дверей теплушек и стоять на платформах. Бдительно следить за сигналами паровоза, частые гудки означали тревогу. При остановке вне станции, что обозначает опасность, дождаться полной остановки состава и после отбегать от эшелона как можно дальше. Справлять нужду только на остановках. И еще что-то о небе, самолетах, защита красным крестом есть, но все же нужно быть постоянно готовыми…
Несмотря на угрюмые лица взрослых, детям это путешествие представлялось приключением. Забившаяся в угол Аза привлекла в этот угол детей. От июльского зноя спасались самодельными тентами и «пляжными» шляпами из старых газет. Скоро вдоль насыпи начали появляться остовы сгоревших вагонов, груды искореженного металла. На станциях, где народу предоставляется возможность оправиться и набрать воды, часто краны оказываются сухими. В то время краны были для кипятка и холодной воды. Никто не спрашивает, почему воды нет – война.
Теперь не упомнить где, на каком отрезке пути паровоз начал резко тормозить и часто-часто гудеть. Кто-то крикнул «самолеты», и раздался такой звук, будто все взрослые одновременно вздохнули. Лязгая железом, состав стал. По обе стороны платформы сыпанули люди. Кто-то, не обращая внимания на остальных, бросился в пшеничное поле. Некоторые задерживались, помогая спуститься на насыпь пожилым и детям. И появились самолеты. Они летели навстречу составу четким треугольником. Пройдя над эшелоном, они описали полукруг и опять оказались впереди. И кинулись вниз, как коршуны на цыплят, с диким, парализующим волю воем. Это были пикирующие бомбардировщики «Штука», сирены которых и должны были вселять цепенящий ужас, вжимающий человека в землю и лишающий воли к сопротивлению.
Самолеты не бросали почему-то бомбы, они расстреливали нас из пулеметов. Первые очереди прошили тендер паровоза, паровоз – в облаке пара и едва виден, во все стороны летят щепки. Расстрел продолжался целую вечность. Потом самолеты опять выстроились треугольником и стали слышны крики людей.
Сколько было убитых и сколько раненых, никто не знал. Поиски и тех и других продолжались недолго. Машинист, специально выпустивший тучу пара для маскировки, гудками торопил к посадке. Снося раненых и убитых, люди возмущались обстрелом состава под красными крестами. Тогда никому в голову не могло прийти, что ни немцев, ни румын «Красный крест» остановить не мог: в списке цивилизованных народов население СССР не значилось. Формальная причина – потому, что под Международной конвенцией не было подписи Сталина. А настоящая… Настоящая состояла в том, что тот цивилизованный мир, который нам всегда ставят в пример, не видел разницы между людьми и режимом, от которого они страдали. Первой жертвой в семье от налета стала верная Аза. Она с перепугу убежала так далеко, что не услышала призывных гудков паровоза.
Оказалось, что мы не так далеко отъехали от Одессы. На станции, скорее всего, в Березовке, всех пересадили на целые платформы, к вечеру состав пришел в Николаев. И в нашу жизнь вошло слово «эвакопункт». Там нужно было зарегистрироваться и получить «посадочный талон» на право следовать дальше. Очередь семьи подошла к утру. Правительственная телеграмма все еще производила впечатление. Правда, комендант станции не поленился выйти и пересчитать детей. Он бдительно обратил внимание на странные «сидоры», которые имели старшие дети. «Сидоры» тогда сооружали из джутовых мешков. В нижние углы закладывали камешки и обвязывали веревкой. Получались лямки, которые затягивались петлей вверху.
Так вот, наши «сидоры» выглядели подозрительно «коробчатыми», будто в них находились некие прямоугольные предметы. К примеру, рация или взрывчатка. Комендант велел развязать мешки. Что он подумал, сказать трудно – в «сидорах» были книги. Он пригласил маму в эвакопункт, откуда она вышла с талонами на посадку в поезд, ночью уходивший на Харьков.
Маму трудно себе представить барыней, не знающей реалий жизни и не понимающей, что такое военное время. Но, видимо, выработанные гражданской войной рефлексы притупились, а возможно, причиной тому и торопливые сборы, но как бы то ни было, а запас дорожной еды был сделан из расчета на продвижение в мирное время. Денег тоже было как кот наплакал. Спасением оказались два пакетика, которые Рада положила в свой мешок. Это были остатки черного бисера и стекляруса – тонких коротких трубочек из стекла. Когда она с матерью пошла в первые дни войны сдать в промартель работы и остатки расходных материалов, а заодно и получить расчет, то там уже висел пудовый замок. Меновая торговля способствовала появлению еды и предмета, без которого всю войну ездить по железным дорогам было невозможно, – это был чайник. Потом долгие годы, которые семья провела в переездах, на каждой большой станции самый прыткий со всех ног несся в «кубовую» за кипятком. Нашей станцией назначения пустынь – в тех местах, где некогда жил отшельник Тихон. Оттуда на телегах семью довезли до шахтерского поселка к главе семьи. Он вырос неподалеку от шахт, в окружении полей ржи и негустых лесов. Весь август и большую часть сентября погода стояла ясной и теплой, война все еще казалась далекой – линия центрального фронта до броска немецких армий на Москву была в нескольких сотнях километров. Но эта «далекость» была иллюзией, которой душа противилась, а рассудок понимал. Война уже чувствовалась во всем. Небо дрожало от немецкой бомбардировочной авиации, которая сбрасывала бомбы дальше, на Подмосковье и саму Москву. Окна в нашем доме тоже были заклеены накрест газетными полосками бумаги. Это вообще был дефицитный расходный материал – газеты, и неслучайно от довоенных подшивок газет в библиотеках остались клочья.
Самолеты, бомбившие шахты, обычно несли одну-две тяжелые бомбы, которые старались положить в копер. Это в случае точного попадания разрушало выход из шахты и обрушало штреки. Во время очередного налета «юнкерс» сильно промазал, бомба упала в центре поселка. Так что газетные наклейки на окнах мало помогли, мы бегали смотреть на воронку невообразимой глубины. К концу лета уже было ясно, что немцы придут.
По дорогам на восток тянулись телеги, запряженные тощими лошадьми, проселками гнали стада коров, которые без подкорма и от безводья падали и не поднимались. Мама с пятью ребятишками была каплей в скорбном потоке. Русская деревня встречала эти потоки по-разному, кто сочувственно, кто со злорадством. Совсем не редкостью были заявления вроде того, что вот-де немцы придут и покажут жидам и большевикам.
Семья уходила по маршруту, согласованному с отцом. Он, ясное дело, оставался на работе и был назначен директором шахт прифронтовой полосы. Шахтам предписывалось добывать и отгружать уголь до последней минуты. Специальные подразделения уже НКВД заминировали штреки и должны были взорвать шахты в последнюю минуту. Как впоследствии вспоминал Ставницер, опытные специалисты разработали особую схему подрыва шахт. Зная эту схему, шахты можно было быстро восстановить. А без знания схемы восстановительные работы предполагали новые взрывы в стволах и штреках, уничтожая шахту полностью.
Первые несколько недель семья как-то особенно и не торопилась, была какая-то смутная надежда, что, чем меньше от дома уйдем, тем быстрее вернемся. Просто держались на безопасном удалении от фронта. Но осень не война, ее мужеством солдат не остановить. С началом ливней дороги раскисли, под ногами и колесами превратились в грязное и непроходимое месиво. Когда ударили первые сильные морозы, семья остановилась в одной из деревень на Рязанщине. Мы жили там около месяца, а тем временем отец, выполнив свою работу, отбыл в распоряжение наркомата угольной промышленности, разыскал семью на Рязанщине и повез ее в Куйбышев. Но это так считалось – в Куйбышев. На самом деле старинная Самара была неким эвакопунктом-распределителем. Прибывших туда прямо с куйбышевского вокзала отправляли дальше на Восток: в Зауралье и Среднюю Азию, Сибирь. Наш жребий был Казахстан. Это считалось удачей. Сибирь же еще хуже! Поэтому слезы и разочарование мамы у таких же, как и она, эвакуированных, сочувствия не вызвали.
До отправления эшелона с беженцами оставалось несколько дней. Мы жили на вокзале.
И вот в этом временном окне в дватри дня судьба нам улыбнулась – в эвакопункт поступило письмо из наркомата с просьбой изменить предписание и оставить семью на европейской территории.
Ближайшим европейским городом для нас оказалась Сызрань – глухая русская провинция, не потерявшая своей самобытности с тех пор, как была основана в устье речки Сызранки. Пока не проложили Транссиб, городок жил за счет перевалки грузов с реки на землю и с земли на воду. Прошлое благополучие зажиточной, купеческой части городка, как и следы буйной жизни грузчиков и бурлаков, к 1942 году выглядели одинаково грустно и убого. Мощеных улиц в Сызрани отродясь не было даже в центре, поэтому летом, при малейшем ветерке, над улицами поднимались облака рыжей пыли. Вдоль проезжей части тянулись деревянные мостки, за палисадниками – домики торцевой частью к улице. В домах позажиточнее по два окна, непременно с резными наличниками. На озеленение за пределами палисадников моды и традиции не было, поэтому улицы после Одессы казались черными, мрачными и угрюмыми.
Сызрань почти не знала, что такое беженцы. Этот горевой поток шел через нее транзитом, на восток. В этом было везение семьи. Горсовет предоставил нам неслыханную для войны роскошь – отдельный домик. Он стоял на самой окраине. Это вообще была улица-однорядка, за ней сразу начинались поля. Простор полей с одной стороны обрывался с крутого берега в Волгу. Вдали реку пересекал железнодорожный мост, который местные уважительно называли «Сашкин мост», вообще-то он назывался Александровским. Было известно, что мост строго охраняется, и ближе километра с любой стороны к нему приближаться нельзя ни старому, ни малому: охрана стреляла без предупреждения.
Михаилу Фроимовичу удалось побыть в Сызрани несколько дней. Немцев скоро погнали от Москвы, он получил в Куйбышеве новое назначение в старые места, под Тулу, восстанавливать «умно» взорванные шахты. Семья оставалась в Сызрани – и потому что ехать было некуда, и потому что мама носила Лешку. В начале сентября сорок второго Рада встретила маму из роддома, и по зыбким мосткам они понесли младенца на улицу лицом к полю и краем к Волге. Новый член семьи оказался тихоней – не кричал, не капризничал. Если едкое мыло военных лет попадало ему на губы, он только кряхтел и морщился.
В конце ноября 1942-го мы засобирались в дорогу. Отец получил новое назначение в Тулу. Она была «режимным», закрытым городом – большую часть стрелкового оружия, противотанковых ружей и зенитных скорострельных пушек производили там.
Дорожный скарб семьи был скромен. Самым важным элементом экипировки были валенки, их удалось приобрести для всех членов семьи. Леше они еще не были нужны, в его распоряжении был короб дореволюционной работы – объемистая плетеная корзина с крышкой на кожаных петлях, с кожаными ручками по бокам. Изнутри она была выстлана подстилкой – стеганый шелк на вате. Так же шелком были обнесены и бока короба, крышка изнутри. При этом в крышке был широкий лючок, тоже имеющий снаружи кожаные застежки. Несмотря на почтенный возраст, короб был и чист, и крепок. Судя по остаткам ремней, его можно было крепить на запятках кареты. Вероятнее всего, он предназначался для перевозки барских щенков или собачек. Как бы ни было, короб служил Леше надежным укрытием на всем зимнем санном пути от Сызрани до Тулы.
Добирались мы то с короткими, то с длительными остановками в деревнях. Но выглядели они совсем иначе, чем осенью сорок первого. Уже не ревел голодный скот по обочинам, не плелись дорогами угрюмые старики и старухи. Ощущение неизбежного поражения переставало бередить души людей.
Деревни были полупусты, у них было женское лицо.