![Всё в прошлом. Теория и практика публичной истории](/covers_330/66589900.jpg)
Полная версия
Всё в прошлом. Теория и практика публичной истории
Обсуждение проекта касалось разных тем: влияния селфи-культуры на стратегии поведения и ценности, этических аспектов восприятия травматических событий в городском пространстве и кодекса поведения в местах памяти, морализирования по поводу забвения истории и т. д. Автор Мемориала памяти убитых евреев Европы, архитектор Питер Айзенман, предложил посмотреть на ситуацию иначе, указав на разницу между нацистскими лагерями смерти – местами непосредственных убийств – и мемориалом, под которым нет человеческих останков. С точки зрения Айзенмана, идея мемориала в городской среде заключается в том, чтобы позволить людям разных поколений решать, что им делать в этом месте: «Мемориал – это обычное явление, это не сакральное пространство»[78].
Дискуссии вокруг «Yolocaust» показывают столкновение между замыслом и проектной идеей увековечивания памяти, с одной стороны, и реальностью функционирования и восприятия этого посыла в городе – с другой. Кроме того, эти дискуссии очерчивают проблематику публичной истории в городском пространстве, где могут действовать исследователи и другие эксперты и где мы также сталкиваемся с повседневными стратегиями людей и сообществ и их реакцией (обусловленной разными факторами) на появляющиеся типы, формы и практики репрезентации прошлого. Речь идет о низовых инициативах и активизме, когда люди отстаивают свой взгляд на исторические события и их маркировку в пространстве города.
Один из методов публичной истории как междисциплинарного проекта – «чтение пространства»:
опрашивать можно не только людей, но и культурные ландшафты и города, которые понимаются как тексты, пригодные для дешифровки исторических нарративов. Семиотическое содержание определенной местности при этом выступает исходной точкой для активной рефлексии исторически развитых, взаимодополняющих, напластовывающихся или взаимопроникающих исторических пространств[79].
Публичная история дает возможность совмещать разные перспективы при разговоре о прошлом в городском пространстве: например, перспективу memory studies, в которой «город» предстает феноменом, возникающим из «групповых (коллективных) идентичностей, общих воспоминаний, культур сообществ и локальных историй»[80], и перспективу городской социологии и антропологии, когда мы изучаем то, каким образом у горожан появляется ощущение идентичности, принадлежности к городскому сообществу, а также рефлексия об истории города и истории в городе. Образ городского пространства как палимпсеста напоминает нам о следах истории, теряющихся и стираемых, видимых и спрятанных. Город, будучи сосредоточием публичных и квазипубличных пространств, также представляется местом оспаривания разных моделей идентичности и исторических нарративов, публичного представления голосов разных акторов и сообществ памяти.
Изучение бытования прошлого в современных городах предполагает анализ разных политических, социальных, экономических и культурных контекстов: от исследования функционирования мест памяти и индустрии наследия в коммодифицированном пространстве постиндустриального города до фиксации противоречий, конфликтов и манифестов конкурирующих сообществ памяти и политических акторов в постсоциалистическом городском пространстве, которое часто контролируется авторитарной властью и насыщено монументальными следами прежних идеологий и режимов.
Одна из заметных тенденций последнего времени – выход за рамки привычных форм коммеморации и репрезентации истории и памяти в городском пространстве. Ранее основными такими формами были классические музеи и монументальные памятники, становившиеся частью культурной памяти тех или иных сообществ. Сегодня, под влиянием разных факторов, в том числе партиципаторной культуры, появляются новые формы коммеморации и репрезентации истории в городе. Речь идет о контрмонументах (counter-monuments), применении цифровых технологий, арт-интервенциях и выходе истории «на улицы», за рамки таких институций, как музеи, об изменении роли архитектурных форм, «замещающих» прежние монументальные памятники.
Что такое партиципаторная культура в контексте разговора о публичной истории в городском пространстве? В 2000-е годы идея партиципаторной культуры (или культуры участия, как она называлась изначально) получила широкое распространение благодаря работам теоретика медиа Генри Дженкинса и других исследователей. Дженкинс и его соавторы рассматривали партиципаторную культуру как «культуру с относительно низкими барьерами для художественного самовыражения или гражданского вовлечения (активности)…»[81]. Идея партиципаторной культуры получила широкое распространение в контексте дигитализации и попыток концептуализации изменений, произошедших в ряде обществ. Ее стали использовать для описания разных социальных феноменов, от критики традиционных практик потребления до анализа социальных сетей и медиа.
В разговоре о публичной истории в городском пространстве идея партиципаторной культуры работает в качестве рамки для описания практик участия индивидов и групп в создании исторических нарративов, коммеморации, потреблении истории и т. д. В отличие от спонсируемых государством форм коммеморации и репрезентации, речь идет прежде всего о низовом процессе. В нем тем не менее есть свои ограничения и проблемы: некоторые исследователи опасаются фрагментации исторических нарративов (из-за лоббирования политик идентичностей разных групп), их поляризации в рамках публичной культуры памяти, а также приватизации того, что должно оставаться общим. Тем не менее партиципаторная культура становится важнейшим инструментом идентификации себя в качестве гражданина, соединения индивидуального и коллективного во всех конструкциях, связанных с историей и памятью[82]. Идея партиципаторной культуры перекликается также с крупными проектами так называемого civic engagement (вовлечения граждан) в области публичной истории, ориентированными на репрезентацию культурного и иного разнообразия[83].
Каким именно образом меняются сегодня формы коммеморации и репрезентации истории в городском пространстве? Как обозначалось выше, привычные репрезентации прошлого в виде монументальных памятников уступают место, начиная с 1990-х годов, контрмонументам и арт-интервенциям в публичное пространство. Автор концепции контрмонумента Джеймс Янг описывал немецкие «проблемы», связанные с мемориализацией событий Холокоста: новые памятники должны были демонстрировать не славу нации, а ее «варварство», в результате чего возник вопрос о том, как быть с прежними традициями монументальной мемориализации[84]. Кризис мемориальной традиции привел к появлению новых форм паблик-арта и контрмонументов (памятников, фактически опровергающих самих себя), провоцирующих дискуссии и вовлеченное участие зрителей[85]. С прежним фокусом на «красоту» памятников также было покончено (как можно эстетизировать преступления?)[86].
Трансформации стали подвергаться и такие формы погружения в городскую историю, как обычные или экскурсионные прогулки по городу и его достопримечательностям. Мобильные приложения сделали выбор тематики маршрутов гораздо более обширным. Сама философия «прогулок» сегодня концептуализируется и проговаривается в виде классификаций, связанных с появлением контрмонументов и их дизайном, непохожим на классические мемориалы: 1) «прогулка-путешествие» к медитативному пространству памяти (в виде подъема или снисхождения); 2) «прогулка как трансформирующая встреча», сопровождающая столкновения с памятью и ландшафтом контрастными ощущениями; и 3) прогулка как повседневная практика, когда знаки памяти и истории рассредоточены на обычных маршрутах и вписываются в них[87].
Паблик-арт и граффити давно стали частью городского ландшафта, но лишь недавно начался их анализ как форм публичной истории. Визуальная культура превращается в один из центральных способов репрезентации и анализа истории в городском пространстве[88]. Выставки (вне музеев и галерей), арт-инсталляции, городские маршруты и игры, перформансы стали обычными практиками публичной истории в городе. Изменился также дизайн исследовательских проектов, связанных с публичной историей, антропологией и этнографией города: они стали более ориентированными на партиципацию и фиксацию не только свидетельств, но и реакции зрителей и посетителей на эти проекты. Трансформация роли архитектурных форм отражается, в частности, в постройке зданий для «музеев памяти», ориентированных на рассказ о травматических событиях прошлого; архитектурные формы при этом играют самостоятельную роль в воздействии на зрителя[89].
Во второй части главы представлен обзор отдельных монографий, а также отсылки к идеям и направлениям, показывающим связь публичной истории с городским пространством в качестве междисциплинарного проекта (имеющего отношение к городской антропологии, социологии и т. д.). Третья часть главы посвящена анализу некоторых практик публичной истории в городском пространстве.
Теория
Выстраивание связей между концепцией публичной истории, самим понятием «история» и репрезентациями прошлого в городском пространстве предполагает прежде всего обращение к основам исследовательских оптик, в рамках которых проблематизируются понятия «город» и «городское пространство». Также здесь появляются темы «наследия» (heritage studies), возникает тематика «публичных пространств» и «публичной сферы», играют роль исследования «городской идентичности».
Начиная с 2011 года, после появления программного документа ЮНЕСКО «Рекомендации о городских исторических ландшафтах», термином «исторический городской ландшафт» (historic urban landscape) в рамках heritage studies принято обозначать попытку выстроить парадигму сохранения городского наследия в условиях меняющегося мира и давления на городской ландшафт и городское историческое наследие нескольких факторов, таких как изменение климата, продолжающаяся урбанизация, рыночная эксплуатация и массовый туризм[90]. Судьба «исторических городов» стала рассматриваться в перспективе связи истории и современности в конкретном социально-политическом контексте с целью сохранения наследия для будущего. Новый комплексный подход стал альтернативой политике сохранения отдельных исторических районов в городах. «Подход, ориентированный на исторические городские ландшафты, не ограничивается сохранением физической среды, а сосредоточен на всей совокупности окружающей человека среды во всех ее материальных и нематериальных проявлениях»[91]. Этот подход применяется сегодня в разных регионах мира[92].
Исследования городской идентичности важны в двух измерениях. На макроуровне они демонстрируют механизмы влияния глобализации на облик городов и репрезентации их прошлого; на микроуровне эти исследования объясняют то, как конструируется идентичность горожан и какое место в этом процессе играют история и память. Принято также разделять идентичность города и идентичности горожан, что обусловлено как процессами миграции и мобильности городского населения, так и часто отсутствием связи этого населения с формальной «традицией» и городской историей (за право определять которые также идет дискурсивная борьба)[93].
Исследования публичности и публичной сферы как интердисциплинарный проект важны для понимания связи публичной истории и городского пространства. Предлагаемая антропологом Марком Оже концептуализация «не-мест» – специфических пространств без идентичности и экзистенциального наполнения[94] – перекликается в нашем контексте с тематикой квазипубличных пространств постсоциалистических городов, ранее выполнявших функции репрезентации власти и идеологии и содержащих в себе спорные знаки прежней истории. Речь идет, в частности, о площадях, которые сегодня невозможно перестроить или трансформировать и которые выглядят «непригодными» для социальной жизни, как Октябрьская площадь в Минске. Также разговор о публичности предполагает исследование вовлечения граждан в то, что происходит в пространстве города, в том числе включение их в дискуссии об истории и памяти.
В изданной в 2011 году монографии Елены Трубиной «Город в теории: Опыты осмысления пространства» предлагается ретроспективный обзор существующих социологических (и не только) школ и теорий городских исследований[95]. Для тех, кто интересуется проблематикой публичной истории в городском пространстве, важными будут главы, в которых город и городское пространство описываются с точки зрения исследований городской повседневности, анализа городской политики, власти и социального разнообразия городских общин. Городская повседневность в монографии описывается через метафорику пространства – «повседневность как пространство спонтанности и сопротивления», с отсылками к работам Анри Лефевра и Мишеля де Серто. Антрополог, историк и философ Мишель де Серто (1925–1986) предлагает исследовать практики освоения городского пространства, производства его смыслов обычными людьми в ходе «прогулок» и борьбы, возникающей вокруг этих смыслов. Авторство социолога и философа Анри Лефевра (1901–1991) закреплено за «правом на город» – одной из ключевых концепций, к которым обращаются сегодня в дебатах при обсуждении происходящего в городском пространстве, в том числе с памятью, идентичностью, историей.
«Право на город» показывает нам городское пространство не только как пространство, присвоенное властью или государством, но и как то, на что имеют право обычные горожане. Проблематика agency (возможности горожан к социальному действию и постановке собственных целей) и «права на город» является также важной в дебатах о публичной истории: каким образом мы можем сделать слышимыми «голоса» разных групп? Как дискутировать о разных исторических нарративах и версиях памяти в пространстве города? Кто «имеет право» на репрезентацию?
Влияние «пространственного поворота» (spatial turn) и «новой культурной географии» на городские исследования дает такую оптику взгляда на городское пространство, в которой оно предстает конструктом, своеобразным социальным продуктом практики и воображения различных групп и сил. Разговор о прошлом в городе предполагает также проблематизацию понятия «аутентичность» и дискуссию о попытках лоббирования разных исторических нарративов[96].
Отдельные монографии предлагают яркий набор кейсов и анализ практик публичной истории в городском пространстве. Так, в книге «The Power of Place: Urban Landscapes as Public History» Долорес Хейден переосмысливает понятия гендера, расы и этничности через практический опыт публичной истории в Лос-Анджелесе и историю инициативы «Сила места» – некоммерческой организации, благодаря деятельности которой к истории города (через пешеходные экскурсии, арт-интервенции и скульптуру, литературу) приобщались горожане с разным этническим происхождением[97]. Ее монография является также прекрасным примером анализа функционирования публичной истории на микроуровне городской жизни.
Андреас Хюссен в книге «Present Pasts: Urban Palimpsests and the Politics of Memory» с меланхоличной интонацией анализирует отношения между публичной памятью и историей, забыванием и селективной памятью в трех городах, переживших разного рода социальные и культурные травмы, – Берлине (с его историей возведения и падения Берлинской стены), Нью-Йорке (с терактами 11 сентября 2001 года) и Буэнос-Айресе (бывшей столице военной диктатуры в Аргентине). Описывая происходящую с 1980-х годов интенсификацию дискурсов о памяти в контексте глобализации и появления новых медиа, Хюссен показывает (в том числе и на примерах разных городских пространств) напряжение, существующее между травматической памятью и тенденциями ее коммодификации. Он проблематизирует роль, которую теперь играют в городском пространстве памятники, музеи и другие формы коммеморации: действительно ли они побуждают нас думать о том, что было в истории «не так»?[98]
В коллективной монографии «Urban Memory History and Amnesia in the Modern City» представлен междисциплинарный взгляд на память и историю в городском пространстве – память, которая присутствует (или отсутствует) в современном постиндустриальном городском пространстве, репрезентируется при помощи современного искусства, литературы, памятников, зданий и культурных событий. Один из обсуждаемых в книге кейсов – современная ситуация с памятниками в городском пространстве (еще до появления движения «Black Lives Matter»). Памятники, с одной стороны, являются «основными маркерами памяти» в городе, а с другой – иллюстрируют кризис памяти: «Пространство все больше коммерциализируется и приватизируется, чувство демократического участия становится проблематичным, отсутствует консенсус по поводу эстетики памятников, появляется чувство стыда за колониальное прошлое, и военные походы, и другие события прошлого»[99].
Авторы «The Routledge Handbook of Memory and Place» предлагают ознакомиться с новейшими исследованиями взаимосвязей между памятью, пространством («местом») и идентичностью. «В памяти время превращается в место», и все это происходит в сложном политическом и ином локальном и глобальном контекстах. Один из центральных концептов книги – концепт перемещения (displacement), при помощи которого описываются процессы и результаты утраты «места» по политическим или социоэкономическим причинам. Феномен беженства, политические преследования, насильственные депортации являются иллюстрациями «перемещения», утраты физического места, при которой потеря замещается воображением, постоянным эмоциональным присутствием утраченного и/или ностальгической реакцией в качестве защитного механизма. Отдельная история – исчезновение ряда социальных групп (например, индустриальных рабочих), которая также приводит к переформатированию памяти о местах, где раньше обитал ныне «невидимый рабочий класс». Одно из понятий, также часто используемых в книге, – «ландшафт памяти» (memoryscape); оно рассматривается в качестве эпистемологического приема для демонстрации взаимозависимостей «места» и «воспоминания», мифических нарративов и материальности пространства. Этот термин обозначает необходимость рассматривать память и пространство в качестве специфического ассамбляжа, создающего новые значения и смыслы[100].
Отдельная область исследований касается постсоциалистических городов и практик коммеморации в них. Особая специфика постсоциалистического города, с его наследием гомогенного советского планирования и доминированием в публичном пространстве репрезентаций власти и идеологии, заключается в анализе трансформаций, которые переживаются после распада СССР. Национальные идеологии, маркетизация, деколониальные и постколониальные практики и другие факторы создают особую среду для разговоров о памяти и истории, причем не только в городах бывшего СССР, но и в странах и городах бывшего «социалистического лагеря»[101]. Отдельная тема – топонимика в постсоциалистических городах, вызывающая огромное количество споров о смыслах происходящих (или, наоборот, не происходящих) переименований[102].
Практики
СНОС ПАМЯТНИКОВ И «BLACK LIVES MATTER»: ДЕКОЛОНИЗАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННЫХ ПРОСТРАНСТВ?Реагируя на снос в английском Бристоле активистами движения «Black Lives Matter» в июне 2020 года статуи Эдварда Колстона (филантропа и члена британского парламента в конце XVII – начале XVIII века, чья причастность к работорговле была предметом активных дебатов в городе с 1990-х годов), известный стрит-артист Бэнкси предложил свое видение памятника. Проект Бэнкси представляет собой старый постамент, с которого группа активистов, отлитых в бронзе, канатами снимает статую Колстона. По мнению художника, это должно привести к ситуации, когда «[в]се довольны»[103]. Акция Бэнкси предлагает своеобразный общественный компромисс: если невозможно отказаться от старых монументов полностью, то нужно их хотя бы реконтекстуализировать. Этого добиваются и многие сторонники «Black Lives Matter».
Возникшее в США в 2013 году движение «Black Lives Matter», направленное против расизма и полицейского насилия по отношению к афроамериканцам (пиком движения на данный момент стали глобальные протесты 2020 года после убийства полицейским в Миннеаполисе афроамериканца Джорджа Флойда), усилило обсуждение темы, появившейся еще до начала движения, – темы критического переосмысления колониального прошлого и наследия расизма, выраженных в памятниках и городской топонимике. Движение «Black Lives Matter» дало новые основания для такой рефлексии, стимулировало к действиям низовые активистские группы и привело к широкому обсуждению этой темы в медиа не только в США, но и в других странах (со своей историей расизма и дискриминации).
Общественные дискуссии о памятниках и их колониальных коннотациях имели место и до начала движения «Black Lives Matter». В США речь шла о памятниках героям Конфедерации – союза рабовладельческих штатов, проигравших Гражданскую войну 1860-х годов. Эти памятники вызывали споры на фоне очевидной связи с основаниями структурного расизма. Это же касается и поставленных в Великобритании памятников тем, кто участвовал в колониальной экспансии и организации работорговли. В 2015 году в ЮАР была демонтирована, в результате протестов и появления инициативы «Rhodes Must Fall», статуя Сесиля Родса в университете Кейптауна. Родс, британский империалист, бизнесмен и политик, основатель компании «Де Бирс», был одним из известнейших деятелей колониальной эры XIX века. Статуя была демонтирована с целью «деколонизации образования» в ЮАР. Остальные его статуи и мемориалы подвергались в ЮАР вандализму[104].
Движение «Black Lives Matter» привело к переосмыслению городского ландшафта обычными гражданами и исследователями через призму «расы, права и власти» и в рамках подхода, основанного на идее прав человека. Культурное наследие рассматривается в данном случае как то, что связано с правами человека на свободу вероисповедания, мышления, самовыражения и изучения собственной истории и истории других. В рамках этого подхода возникает и право на дискуссию о спорных объектах, которые для части общества больше не отражают современные ценности[105].
Радикализация споров о памятниках колониальной эпохи и наследии расизма привела также к обсуждению в публичном пространстве ряда аргументов. Одним из них является идея о том, что, уничтожая памятники, мы стираем собственную историю. Однако памятники как таковые не являются историей, это материальное и символическое воплощение «политических конструкций определенных нарративов из прошлого, выражение правящей власти, решившей обозначить [эти нарративы] в том или ином месте»[106]. Эта коммеморация «великих белых мужчин» сегодня воспринимается критически: ставятся вопросы об основаниях идентичностей обществ, которые необходимо обсуждать, «деколонизируя общественные пространства»[107].
«ЛЕНИНОПАД»: КОНКУРИРУЮЩИЕ ПАМЯТИ В ГОРОДСКОМ ПРОСТРАНСТВЕДемонтаж памятника Феликсу Дзержинскому на Лубянке в Москве стал в августе 1991 года одним из символов приближающегося финала СССР и одним из результатов «перестроечной» полемики о государственном насилии в период сталинизма в СССР. Однако сегодня обсуждаются не только восстановление памятника Дзержинскому, но и проблемы установки памятников Сталину и судьбы памятников Ленину. Дискуссии о прошлом и их политическое регулирование продолжаются.
Эти дискуссии в России идут спустя несколько лет после ставшего уже историей в Украине «ленинопада» (так принято обозначать процесс массового демонтажа зимой 2013/14 года памятников Ленину на территории Украины). «Ленинопад» также был подкреплен принятым в 2015 году украинской властью пакетом законов о «декоммунизации». В начале 2021 года в медиа появились сообщения о сносе «последнего памятника Ленину» в Украине, хотя реестра памятников нет, – и пока это невозможно утверждать[108].
Украинский «ленинопад» имеет свой политический контекст – травмирующий контекст событий в Украине 2013–2014 годов. Снос памятников Ленину часто зависел от двух факторов: от действий групп активистов и их настойчивости, а также от позиции, занимаемой жителями того или иного города. При этом позиции жителей были обусловлены тем, как они воспринимали самих себя и историю собственного города. Позиция «против» часто была связана с ностальгической памятью о возможностях, которые предлагала советская «модернизация». По мнению этой части горожан, памятники символизировали не колониальные коннотации, насилие и имперскость, а историю успешного развития того или иного города[109]. В ходе «ленинопада» часто предпринимались попытки инициировать диалог о судьбе памятников, а также происходили культурная и политическая апроприация и «национализация» ряда объектов (например, переодевания памятников Ленину в вышиванки)[110].
В России и Беларуси существование памятников Ленину после распада СССР имело другую динамику. В Беларуси, где когда-то появилась одна из первых в СССР статуй Ленина, эти памятники сохраняются (что обусловлено желанием авторитарного режима контролировать публичные пространства и интерпретации истории), но постепенно изнашиваются: их часто демонтируют не по политическим причинам, а по соображениям безопасности. В период протестов в августе 2020 года демонстранты в Минске несколько дней собирались на бывшей площади Ленина (сейчас площадь Независимости), впервые с 1991 года обклеивая памятник Ленину плакатами против государственного насилия и фальсификации выборов и протестными лозунгами. Что касается России, то, как считают Борис Колоницкий и Мария Мацкевич, в российском обществе нет единства в оценке лидера революции, однако существует консенсус другого рода: большинство, по результатам соцопросов, выступает против демонтажа памятников, а память о Ленине превратилась в так называемую холодную память, следующим этапом которой может быть не разрушение, а эмоциональное отстранение и постепенное забвение[111]. Гораздо больше дискуссий в России вызывают попытки (в том числе реализованные) поставить в наши дни памятник Сталину.