bannerbanner
Планета мистера Заммлера
Планета мистера Заммлера

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

То, что Шула-Слава говорила об отце, забавным образом возвращалось к нему через Анджелу Грунер. Шула время от времени наведывалась в Верхний Ист-Сайд, где ее родственница жила жизнью красивой, свободной и состоятельной женщины. Шула восхищалась идеальной нью-йоркской квартирой Анджелы, очевидно, не испытывая при этом ни зависти, ни смущения. Не переставая воодушевленно морщить бледное лицо (своеобразную антенну, принимающую и излучающую дикие мысли), она, обладательница парика и неизменной холщовой сумки, неуклюже сидела в суперкомфортном кресле и пачкала фарфор помадой. Итак, по версии Шулы, беседы ее отца с Гербертом Уэллсом продолжались несколько лет. В тридцать девятом году папа увез свои заметки в Польшу, чтобы в свободное время написать на их основе мемуары. Как только он туда приехал, страна взорвалась, и его записи поглотил гейзер, поднявшийся на милю или даже две – до самого неба. Но он знает их наизусть (еще бы – с его-то памятью!) и, стоит только задать ему вопрос, мгновенно ответит, что говорил Герберт Уэллс о Ленине и Сталине, о Муссолини и Гитлере, о мире, об атомной энергии, об «Открытом заговоре»[20], о колонизации планет. Папа может выдавать целые абзацы текста, только, конечно, ему нужно сосредоточиться. Шула думала-думала, пока не придумала, что он должен переехать к Маргот. И он переехал, чтобы ему проще было сосредотачиваться. Папа говорит, ему недолго осталось, но это он прибедняется. Он ведь такой красивый и до сих пор очень хорошо выглядит. Овдовевшие пожилые женщины всегда о нем спрашивают. Мать равви Ипсхаймера, например. Вернее, наверное, бабушка. Ну так вот. (Анджела продолжала передавать монолог Шулы.) Уэллс порассказал Заммлеру такого, о чем мир до сих пор не знает. Эти сведения, когда их наконец опубликуют, произведут сенсацию. Книга будет составлена по образцу столь любимых Заммлером «Диалогов с Уайтхедом»[21].

Голос у Анджелы был низкий, с хрипотцой и с легким призвуком насмешливой дерзости. Тоном, граничащим с грубоватостью, но не пересекающим грани, она (шикарная женщина!) сказала:

– Для Шулы вся эта история с Гербертом Уэллсом – нечто вроде культа. Вы правда были с ним так близки, дядя?

– Мы были хорошо знакомы.

– Вы считали его своим приятелем? Закадычным другом?

– Ох, моя дорогая девочка, я хоть и старый человек, но все-таки живу в нынешнем веке. Ни Давида с Ионафаном, ни Роланда с Оливье[22] сегодня никто не назвал бы закадычными друзьями. Общество Уэллса было мне очень приятно. Ему, кажется, тоже нравилось разговаривать со мной. Если тебя интересуют его идеи, то он представлял собой просто кладезь умнейших мыслей и постоянно ими фонтанировал. Все, что он говорил, потом появлялось в его книгах. Он был графоманом, как Вольтер. Его разум никогда не бездействовал, ему казалось, что он все должен объяснять, и иногда он действительно хорошо с этим справлялся. Взять, к примеру, его фразу: «Наука – ум человечества». Это ведь правда! Если уж рассматривать что-то как явление коллективное, то пусть это будет наука, а не болезнь или порок. Когда я смотрю на крыло реактивного самолета, я вижу не просто металл, но металл, укрощенный множеством согласных друг с другом умов, которые при помощи своих логарифмических линеек рассчитали давление, скорость, вес и все такое прочее. И неважно, чьи эти умы: китайские, индийские, конголезские или бразильские. Да, в общем, Уэллс был, конечно же, очень умным и здравым человеком, который высказывал верные суждения по очень многим вопросам.

– И вам было с ним интересно.

– Да, мне было с ним интересно.

– Но Шула говорит, вы пишете великую книгу со скоростью миля в минуту.

Произнеся эти слова, Анджела рассмеялась. То есть не просто рассмеялась, а рассмеялась ослепительно. Тот, кто общался с этой девушкой, встречал натиск никогда не ослабевающей чувственной женственности, которая даже имела свой запах. Анджела носила диковинные стильные вещи, которые Заммлер разглядывал сухо и отстраненно, как будто бы с другого конца вселенной. Что это за белые кожаные котурны? Что за полупрозрачные колготки? Зачем это все? А эта странная парикмахерская манипуляция – мелирование? Волосы как на подбородке у львицы… А эта развязная поза, благодаря которой бюст выпирает еще сильнее? Рисунок на виниловом плаще навеян кубистами или Мондрианом: черные и белые геометрические фигуры. Брюки от Куррежа или Пуччи. Заммлер наблюдал стремительное развитие женской моды на страницах «Таймс» и тех журналов, которые присылала ему сама Анджела. Но наблюдал не слишком пристально. Таким чтивом увлекаться не следовало. Оберегая зрение, Заммлер быстро листал страницы перед здоровым глазом. При этом на большом лбу регистрировались стимулы, возникающие в мозге. А травмированный глаз словно бы смотрел в другую сторону, занятый чем-то своим. Благодаря такому листанию, Заммлер знал об Уорхоле, о Малышке Джейн Хольцер[23] в пору ее короткого взлета, о «Живом театре», о все более и более смелом показе обнаженного тела в искусстве, о «Дионисе 69»[24], о совокуплениях на сцене, о философии «Битлз», о световых шоу и о минимализме в живописи. Анджела была состоятельной независимой женщиной за тридцать. Розовая кожа, золотисто-беловатые волосы, большие губы. Боялась располнеть, поэтому периодически постилась, а в промежутках ела, как портовый грузчик. Ходила в модный спортивный клуб. Знала свои проблемы, которые мистеру Заммлеру тоже приходилось знать, ведь она являлась к нему и подробно их живописала. А вот его проблемы были ей неизвестны. Он редко о них говорил, она редко спрашивала. Кроме того, он сам и его дочь были пенсионерами ее отца. Или иждивенцами – называй как хочешь. Поэтому от своего психотерапевта Анджела шла прямиком к дяде Заммлеру, чтобы проанализировать результаты сеанса. Из этих семинаров он узнавал, что и с кем она делала и какие чувства при этом испытывала. Приходилось выслушивать все, чему эта леди могла придать словесную форму. Выбора не было.

В гимназические годы Заммлер перевел из Блаженного Августина: «Дьявол основал свои города на севере». Впоследствии ему часто вспоминались эти слова. Сейчас он понимал их не так, как в Кракове перед Первой мировой войной. Тогда ему представлялась непроглядная тьма еврейских улиц и двухдюймовый слой унылой желтой грязи на брусчатке. Людям нужны были свечи, лампы, медные чайники и лимонные дольки – в них они видели солнце. Борьба с мраком велась при помощи неизменных атрибутов Средиземноморья. Темной среде противопоставлялись заимствованные у других культур религиозные символы и местные домашние радости. Без силы севера, без его шахт и заводов, мир не приобрел бы своего потрясающего современного облика. Что бы там ни говорил Августин, Заммлер всегда любил северные города, особенно Лондон с его благословенной мглой, угольным дымом, серыми дождями и теми возможностями, которые получал человеческий разум в этой темной туманной атмосфере. Там можно было смириться и с недостатком света, и с блеклостью красок, и с неполной ясностью ума, и с непрозрачностью мотивов. Но теперь странный тезис Августина требовал нового истолкования. Внимательно слушая Анджелу, мистер Заммлер понимал, что эра пуританского труда подходит к концу. «Темные фабрики сатаны»[25] сменяются светлыми фабриками сатаны, распутники превращаются в детей радости, эмансипированные массы Нью-Йорка, Амстердама и Лондона перенимают сексуальные обычаи сералей и конголезских джунглей. Ох уж этот старик Заммлер со своими эксцентрическими видениями! Триумф Просвещения представлялся ему торжеством Свободы, Равенства, Братства и Прелюбодеяния. Всеобщее образование, всеобщее избирательное право, признанные всеми правительствами права большинства, права женщин, права детей, права преступников, признанное единство различных рас, социальное страхование, здравоохранение, неприкосновенность человеческого достоинства, правосудие… Борьба, которую вели революционеры трех веков, выиграна. Ослабли феодальные религиозные оковы и семейные узы. Широкие слои населения получают возможности (но не обязанности) аристократии. Особенно активно демократизируются сексуальные привилегии высшего сословия: право на раскованность и спонтанность, на свободу мочеиспускания, дефекации и срыгивания, на совокупление в разнообразных позах, втроем и вчетвером, на сексуальный полиморфизм, на благородство в естественности и первобытности, на сочетание изобретательности версальских увеселений с непринужденностью эротизма Самоа, прикрытого цветком гибискуса. Нынешний век созвучен темной романтической эпохе, которая, в свою очередь, уходит корнями в ориентализм рыцарей-тамплиеров. Именно она взрастила леди Стэнхоуп[26], де Нервалей, Бодлеров, Стивенсонов и Гогенов – всех этих юголюбивых варваров. О да, тамплиеры! Они обожали магометан. Один волос с головы сарацина был для них ценнее целого христианского тела. Какое пылкое безумие! А теперь весь этот расизм, все эти странные эротические убеждения, туризм и местный колорит. Когда экзотика перестала быть экзотикой, массовое сознание, до которого все идеи доходят уже в состоянии распада, усвоило мысль о том, что быть белым – развращающая болезнь, а черная кожа, напротив, обладает целительной силой. Сны поэтов девятнадцатого века стали загрязнять духовную атмосферу гигантских районов и пригородов Нью-Йорка. Если прибавить к этому рвущуюся и спотыкающуюся агрессию фанатиков, то увидишь всю глубину беды. Как многие люди, однажды уже пережившие глобальную катастрофу, мистер Заммлер допускал, что мир может рухнуть опять. В отличие от некоторых своих друзей-беженцев, он не считал это неизбежным, однако неспособность либеральных взглядов к самозащите была для него очевидна, и его ноздри улавливали запах распада. Цивилизация демонстрировала явные суицидальные импульсы. Оставалось только гадать, переживет ли западная культура свое распространение по всему миру и будет ли она полностью воспринята другими обществами или они заимствуют только ее науку, технологии и административный опыт. Еще один вопрос заключался в том, не являются ли злейшими врагами цивилизации интеллектуалы, ею же выпестованные и нападающие на нее в те моменты, когда она наиболее уязвима. Нападающие во имя пролетарской революции, во имя разума, во имя иррациональности, во имя интуитивных глубин, во имя полной незамедлительной свободы. Требованиям не было конца, потому что обреченные существа (смерть стала для них неизбежной и окончательной) отказывались покидать этот мир неудовлетворенными. Каждый индивид обзавелся собственным внушительным списком претензий и жалоб. Идти на компромиссы никто не желал. То, что в такой-то сфере человечество испытывает дефицит, никого не останавливало. Просвещение? Прекрасно. Вот только оно совсем вышло из-под контроля.

Заммлер наблюдал это на примере Шулы-Славы. Когда она приходила прибрать в его комнате, ему приходилось сидеть в пальто и берете, потому что ей требовался свежий воздух. В своей холщовой сумке она приносила все необходимое: нашатырный спирт, салфетки для полок, средство для чистки стекол, воск для пола, тряпки. Окна она мыла, взобравшись на подоконник и опустив скользящую раму до бедер. Подошвы маленьких туфель оставались в комнате. Губы – малиновый взрыв ассиметричной, скептической, мясистой, деловитой и мечтательной чувственности – удерживали тлеющую сигарету. На месте был и парик из смеси волос яка и павиана с синтетикой. Шула, как, вероятно, и все женщины, имела множество потребностей. Нуждалась в удовлетворении бесчисленных инстинктов, в теплоте и тяжести мужского тела, в ребенке, которого она бы кормила и лелеяла, в эмансипации, в возможности упражнять ум, в последовательной связности явлений и в том, чтобы ей жилось интересно (интересно!), а еще в лести, в моментах триумфа, во власти, в раввинах, в христианских священниках, в топливе для нездоровых фантазий и в поле для благородной интеллектуальной деятельности. Ей нужна была культура и возвышенность. Всего этого она требовала, не желая принимать во внимание никаких дефицитов. Тот, кто попытался бы решить ее насущные проблемы, мог поставить на себе крест. Если же просто поразмышлять о них вместе с нею, пока она брызгает на стекло холодной пеной и вытирает его левой рукой (отчего ее бюст ohne Büstenhalter[27] тоже колышется влево), от этого не будет ни радости ей, ни покоя ее отцу. Когда Шула являлась и все распахивала, собственная атмосфера, накопленная мистером Заммлером, выветривалась. По ту сторону открытой задней двери виднелась черная лестница. От мусоропровода доносился едкий запах жженой бумаги, куриных потрохов и опаленных перьев. Транзисторы, которые носили с собой уборщицы-пуэрториканки, играли латиноамериканскую музыку. Казалось, она, подобно космическим лучам, исходила из какого-то неисчерпаемого вселенского источника.

– Ну, папа, как продвигается дело?

– Какое дело?

– Твоя работа. Книга об Уэллсе.

– Как всегда.

– Тебя слишком часто отвлекают. Ты не успеваешь достаточно читать. Знаю, тебе нужно беречь зрение… И все-таки… Тебе хорошо работается?

– Потрясающе.

– Зря ты шутишь по этому поводу.

– Разве это настолько важно, что уж и пошутить нельзя?

– Это важно.

Вот так-то. Ну да ладно. Сейчас Заммлер потягивал свой утренний кофе, думая о речи, которую ему предстояло произнести сегодня днем в Колумбийском университете. Один молодой знакомый убедил его выступить. Еще надо было справиться о племяннике. О докторе Грунере. На этот раз врач сам загремел в больницу. Ему, как сказали Заммлеру, сделали небольшую операцию. На шее. Как некстати этот сегодняшний семинар! Может, можно было отказаться? Нет, вряд ли.

Шула платила студентам за то, чтобы они читали ее отцу вслух. Так он мог не утруждать глаза. Она и сама пробовала быть его чтицей, но от ее голоса он засыпал. Полчаса – и кровь отливала от мозга. Анджеле Шула говорила, что отец не допускает ее до своих интеллектуальных занятий. Как будто ему нужна защита от человека, который больше всех верит в его книгу! Печальный парадокс. Вот уже лет пять она приглашает к нему студентов. За это время некоторые выпустились и устроились на работу, но все равно продолжают иногда приходить. «Он для них своего рода гуру», – заключала Шула-Слава.

Из новеньких многие состояли в разных оппозиционных организациях. Мистер Заммлер интересовался радикальными молодежными движениями. Судя по тому, как эти юнцы читали, их образованность оставляла желать лучшего. Присутствие студентов иногда вызывало (или закрепляло) на лице мистера Заммлера неподвижную улыбку, из-за которой он казался более слепым, чем был на самом деле. Грязные, косматые, не имеющие представления о стиле, невежественные уравнители. Послушав их несколько часов, мистер Заммлер убеждался в том, что должен растолковывать им, как двенадцатилетним, ими же прочитанные тексты и даже просто объяснять слова: «Дворецкий не стоит во дворе, а управляет слугами во дворце. Заведует хозяйством в богатом доме. Что такое тривиальный? Обыденный, простой. “Via” – “путь” по-латыни. “Trivium”, то есть пересечение трех путей, – это три дисциплины, с которых начиналось университетское образование в Средние века. Базовый уровень». До которого этим несчастным молодым людям как до неба. От некоторых девушек дурно пахло. На них антибуржуазный протест сказывался еще хуже, чем на юношах. «Одна из основных задач цивилизации, – думал мистер Заммлер, – заключается в том, чтобы в первую очередь контролировать те части природы, которые в этом особенно нуждаются. Женщины больше, чем мужчины, склонны к полноте, их тела сильнее пахнут, а потому требуют более тщательного мытья, причесывания, подстригания, подвязывания, формования, парфюмирования и укрощения». Вероятно, эти бедные девочки вознамерились дружно вонять в знак несогласия с отжившей традицией, построенной на неврозах и лжи, но мистер Заммлер опасался, что незапланированным результатом их презрения к условностям станет утрата женственности и чувства собственного достоинства. Без конца бросая вызовы авторитетам, они вообще разучатся кого бы то ни было уважать. Даже самих себя.

В любом случае мистеру Заммлеру ужасно надоели все эти молокососы в больших грязных ботинках – беспомощные носители кричащей энергии, похожие на молодых псов с первой красной эрекцией. Надоели прыщавые физиономии, заросшие пенистыми бородами. Надоело объяснять слова и мысли. Ему больше не хотелось, чтобы эти юнцы таскались к нему и страдали над Буркхардом, Фрейдом, Шпенглером, Тойнби. Он прочел историков цивилизации: Карла Маркса, Макса Вебера, Макса Шелера, Франца Оппенгеймера, – совершив несколько экскурсов в Маркузе, Адорно и Норманна Оливера Брауна, которых счел никудышными. Параллельно читал «Доктора Фаустуса», «Les noyers de l’Altenburg»[28], Ортегу, исторические и политические эссе Валери. После четырех или пяти лет такой диеты у мистера Заммлера сохранился аппетит только к некоторым религиозным авторам Средневековья, таким как Сузо, Таулер и, конечно, Майстер Экхарт. На восьмом десятке его мало что интересовало, кроме Майстера Экхарта и Библии. Здесь чтецы-студенты вовсе ничем не могли помочь. Экхарта надо было читать по-латыни в библиотеке, с микрофильма. Мистер Заммлер прочел «Избранные проповеди» и «Речи наставления», разбирая за раз по несколько латинских предложений или по абзацу на средневерхненемецком с пленки, близко поднесенной к зрячему глазу. А Маргот тем временем чистила ковер в его комнате, собирая больше пыли своими юбками, чем щеткой. При этом она пела. Чаще всего песни Шуберта. Зачем было аккомпанировать себе пылесосом, мистер Заммлер понять не мог. Еще он не понимал любви некоторых людей к странным гастрономическим комбинациям: например, к сэндвичам с осетриной, швейцарским сыром, языком, татарским бифштексом и несколькими слоями русской заправки. Подобные деликатесы встречались во многих замысловатых меню. Значит, кто-то их заказывал. С какой стороны ни посмотри, запутавшееся человечество демонстрировало больше странностей, чем мистер Заммлер мог терпеливо принять.

Сегодня он лично оказался втянутым в нечто нелепое. Один из бывших чтецов, Лайонел Феффер, попросил его выступить в Колумбийском университете на семинаре, посвященном британской культуре тридцатых годов. Мистер Заммлер почему-то не захотел отказаться. Феффер нравился ему. Это был изобретательный малый, скорее организатор, чем студент. Румяное лицо, длинная окладистая борода, миндалевидные черные глаза, большое пузо, гладкие волосы, крупные розовые неловкие руки, громкий голос, часто прерывающий собеседника, торопливая энергия – все это казалось Заммлеру очаровательным. Нет, не заслуживающим доверия, а только очаровательным. Иногда он получал большое удовольствие, наблюдая работу этого своеобразного человеческого механизма. Ему нравилось слышать, как Лайонел Феффер шипит и свистит, расходуя свое жизненное топливо.

Заммлер не знал, что это будет за семинар. Он иногда бывал рассеян и потому толком не вник. Может, вникать было и не во что. В любом случае, он, кажется, пообещал прийти, хотя точно не помнил. Феффер его запутал. Говорил о стольких проектах сразу со столькими отступлениями, столько всего рассказал по секрету: об университетских скандалах, о чьем-то жульничестве, о своих духовных прозрениях… Это было бесконечное движение то вперед, то назад, то вбок, то вниз, то вверх, всегда in medias res,[29] как любая страница джойсовского «Улисса». В итоге Заммлер вроде бы согласился прийти и выступить с докладом в рамках студенческой программы помощи умственно отсталым чернокожим детям, у которых проблемы с чтением.

– Вы непременно должны прийти и поговорить с этими ребятами, это чрезвычайно важно. Ваша точка зрения будет для них настоящим открытием, – сказал Феффер.

Розовая оксфордская рубашка делала его лицо еще румяней. Бородой и прямым длинным чувственным носом он походил на короля Франциска I. Суматошный, любвеобильный, напористый, взрывной, предприимчивый молодой человек. Он играл на фондовой бирже и был вице-президентом гватемальской компании, занимающейся страхованием железнодорожных рабочих. В университете изучал историю дипломатии. Состоял в корреспондентском обществе под названием «Клуб министров иностранных дел». Участники этой своеобразной игры выбирали какое-нибудь событие, например Крымскую войну или Ихэтуаньское восстание, и писали друг другу письма от лица министров иностранных дел Франции, Англии, Германии, России. Результаты получались совсем не такими, как в истории. Вдобавок к этому увлечению Феффер был активным соблазнителем – особенно молодых жен. А еще успевал подсуетиться в пользу детей-инвалидов: доставал для них бесплатные игрушки и брал автографы у знаменитых хоккеистов. Находил время посещать своих подопечных в больнице. «Находить время» – по мнению Заммлера, это выражение очень ярко характеризовало американский образ жизни. Высокоэнергичная американистость Феффера доходила до анархии, до грани срыва, но все равно он был ей очень предан. И, разумеется, лечился у психиатра. Все они лечились. И запросто говорили, что больны. Никто ни о чем не умалчивал.

– Британская культура тридцатых. Пожалуйста, приходите. На мой семинар.

– Вас интересует это старье?

– Именно. Это то, что нам нужно.

– Блумсбери и все такое? Но зачем? Для кого?

Феффер приехал за Заммлером на такси. Они покатили в университет с комфортом. Для пущего шика Феффер велел водителю ждать Заммлера, пока тот выступает с речью. Водитель-негр отказался. Тогда Феффер повысил голос. Это, дескать, правовой вопрос. Хотел даже вызвать полицию, но Заммлер его унял:

– Мне совершенно не нужно, чтобы меня ждали.

– Тогда проваливай, – бросил Феффер таксисту. – Никаких тебе чаевых.

– Незачем его оскорблять, – сказал Заммлер.

– Я не намерен делать ему поблажки из-за того, что он черный, – возразил молодой человек. – Кстати, я слышал от Маргот, что вы на днях нарвались на чернокожего карманника.

– Лайонел, куда вы меня все-таки ведете? Я до сих пор как в тумане, и мне как-то неспокойно. Что, собственно, я должен говорить? Тема слишком широкая.

– Вы знаете ее лучше всех.

– Да, я ее знаю, и все же чувствую себя неуверенно.

– Вы выступите превосходно.

И Феффер ввел его в большой зал. Заммлер рассчитывал, что аудитория будет маленькой, и он просто поделится с группкой заинтересованных студентов воспоминаниями о Ричарде Генри Тоуни, Гарольде Ласки, Джоне Стрейчи, Джордже Оруэлле и Герберте Уэллсе. Но оказалось, людей тьма. Травмированное зрение Заммлера различило огромное, бесформенное, зыбкое, неоднородное человеческое соцветие. Оно источало специфический запах – очень неприятный, тухлый, сернистый. Весь амфитеатр был заполнен. Свободное пространство осталось только в проходах. Что Феффер задумал? Может, собрал со слушателей деньги и прикарманил их? Заммлер отверг это подозрение, приписав его удивлению и волнению. Он в самом деле был удивлен и взволнован, даже испуган. Но взял себя в руки. Попытался начать с шутки: рассказал анекдот про лектора, который выступал перед безнадежными алкоголиками, принимая их за общество любителей поэзии Браунинга. Никто не рассмеялся. Тогда Заммлер вспомнил, что браунинговские общества давно вымерли. На грудь ему прицепили микрофон, и он заговорил о духовной атмосфере Англии перед Второй мировой войной. О восточноафриканском походе Муссолини. Об испанских событиях 1936 года. О больших «чистках» в России. О сталинизме во Франции и в Британии. О Блюме[30], Даладье[31], Народном фронте и Освальде Мосли[32]. О настроениях в среде англичан-интеллектуалов. Никакие записи Заммлеру не требовались. Он и так хорошо помнил, что люди говорили и писали.

– Полагаю, – сказал он. – Вы представляете себе исторические предпосылки всех этих явлений. Я имею в виду 1917 год: армейские мятежи, Февральскую революцию в России, беспорядки и восстания повсюду. То, что произошло во время Первой мировой войны под Верденом, на полях Фландрии и при Танненберге, дискредитировало все тогдашние европейские правительства. Наверное, мне следует начать с падения Керенского. Или с Брест-Литовска.

Говорящий на польско-оксфордском английском, мистер Заммлер был для собравшихся вдвойне иностранцем. Седые волосы на затылке электричились, из-под затемненных очков струились морщины. С деликатностью, присущей пожилым джентльменам, он достал из нагрудного кармана носовой платок, развернул его, снова сложил, прикоснулся к лицу, вытер ладони. Аудитория гудела, и выступать без воодушевляющего внимания слушателей было неприятно. Если что-то и приносило мистеру Заммлеру слабое подобие удовольствия, так это тень той гордости, которую они с женой испытывали в годы их британского успеха. Его успеха. Разве мог польский еврей не гордиться такими связями? Многие видные люди водили с ним дружбу, он хорошо знал Герберта Уэллса. Вместе с Джеральдом Хердом и Олафом Стэплдоном разрабатывал идею Мирового государства в «Космополисе»[33]. Писал статьи для «Новостей прогресса» и «Гражданина мира». Внушительно тихим голосом, по-прежнему расцвечивая свою речь польскими шипящими и носовыми звуками, мистер Заммлер объяснил студентам, что авторы этого проекта занимались распространением знаний по биологии, истории и социологии, выступая за эффективное внедрение научных принципов в повседневную жизнь, за строительство прекрасного и упорядоченного мирового социума, упразднение отдельных государств, запрет военных действий, передачу финансов, промышленности, транспорта et cetera в коллективное международное управление, обеспечение всеобщего бесплатного образования и личной свободы каждого индивида (насколько она совместима со всеобщим благом), создание общества – слуги человека на основании рационального научного отношения к жизни. Постепенно воодушевляясь и обретая чувство уверенности, мистер Заммлер говорил о «Космополисе» добрых полчаса. Теперь он видел, как все это было сентиментально, наивно и глупо. Его слова лились в копошащуюся яму амфитеатра, освещенную зарешеченными лампами под грязным куполом потолка до тех пор, пока этот поток не был остановлен чьим-то чужим голосом – громким и уверенным. Мистера Заммлера прервали. На него прикрикнули:

На страницу:
3 из 6