Полная версия
С любовью, Энтони
– Автопикниками?
– Это там, в Сиасконсете.
– А футбольного матча по этому случаю, случайно, нет?
– Девица смеется.
– Прошу прощения, вы закончили? Тут, вообще-то, очередь, – подает голос парень, стоящий за Оливией.
– Извините.
Оливия отходит в сторону и без особой надежды в последний раз обводит зал взглядом. Мест нет. Она протискивается мимо очереди обратно к выходу и возвращается к машине. Протрясшись по булыжникам Мейн-стрит, она сворачивает на гладкую мостовую и впервые за все время замечает нарциссы – цветущие в садах и в оконных ящиках, обрамляющие изгороди и палисадники, желтеющие там и сям по обочинам дороги. Они повсюду. Как она умудрилась не заметить их раньше?
Нарциссы и автопикники. Охваченная любопытством, Оливия решает сделать небольшой крюк и заехать в Сиасконсет. Они с Дэвидом раньше тоже устраивали автопикники с друзьями перед каждым домашним футбольным матчем в Бостонском колледже. На всех были толстовки, куртки и бейсболки с символикой. Кто-нибудь всегда прихватывал с собой гриль и пару жестяных бочонков с пивом, так что они угощались обугленными чизбургерами и разливным «Милуокиз бест» из пластиковых стаканчиков. Дэвид с друзьями горячо обсуждали игроков, и в конце концов кто-нибудь неминуемо сравнивал квотербека с Флути[3] и все принимались спорить, кто лучше. К середине дня, еще задолго до начала, все они успевали уже вдрызг напиться и что-нибудь отчебучить.
Еще не успев подъехать к главной улице Сиасконсета, она видит машины, выстроившиеся в ряд друг за другом вдоль газона между Майлстоун-роуд и велосипедной дорожкой. Поток машин вокруг нее довольно плотный, но она притормаживает, чтобы получше разглядеть происходящее. И тут как раз начинает выворачивать от обочины припаркованная на траве впереди машина, и Оливия решает встать на ее место.
Она берет свои зеркальные солнцезащитные очки, вылезает из джипа и идет вперед. Главная улица перекрыта для машин, поэтому она шагает по проезжей части. Машины, припаркованные у обочины, в основном ретро или шикарные кабриолеты, которые, видимо, получили специальное разрешение находиться здесь. Большинство из них, судя по номерам, приехали из Нью-Йорка и Коннектикута. Их хозяева не живут здесь круглогодично.
Все машины без исключения украшены нарциссами – огромные букеты привязаны к зеркалам, багажникам на крыше и капотам. Да и люди тоже не отстают. Шляпы, цветочные гирлянды, корсажи, бутоньерки. Практически все одеты соответствующе – просто, но празднично, хотя бы в одну желтую вещь с аксессуарами из нарциссов, но есть и женщины в элегантных весенних платьях и туфлях на высоком каблуке, а несколько мужчин щеголяют в полосатых костюмах с галстуками, как будто собрались на чаепитие в какое-нибудь английское поместье. Выглядит это все как парад по случаю Марди-Гра, устроенный семейством Кеннеди.
Жестяных бочонков с пивом нигде не видно. Зато имеются бокалы с вином, шампанским и мартини, а также коктейли «Кровавая Мэри» с зелеными оливками и стеблями сельдерея. На лужайке расставлены садовые кресла и складные столы, накрытые скатертями, в центре каждого из которых, разумеется, красуется ваза с огромным букетом нарциссов. Столы ломятся от еды, и это отнюдь не гамбургеры с хот-догами, а изысканные блюда, которые не стыдно было бы подать и на свадьбе: корзины с хлебом, сырные доски, жареные моллюски, суши, салаты и густые супы.
Атмосфера вокруг исключительно цивилизованная. Все, похоже, пьют спиртное, и, хотя Оливия совершенно уверена, что многие из этих людей уже вполне под градусом, никто не пьян настолько, чтобы доставлять неудобства окружающим. Никто не вызывает полицию. Никто не пытается в лицах изобразить передачу мяча с одного края поля на другой, не пьет пиво из бочонка, стоя при этом на руках, и не блюет. Никто не стащил с себя рубаху и не намалевал на груди: «Бостон, вперед!» или: «Мазилы недоделанные».
Эти люди собрались здесь не для того, чтобы поболеть за свою любимую команду или отметить ее выигрыш. Эти люди складывали чемоданы и за сотни миль добирались сюда на самолетах, машинах и паромах, набивали корзины для пикника крекерами, сыром, омарами и вином, наряжались в попугаичьи желтые костюмы и ехали в Сиасконсет, чтобы посидеть на обочине дороги в апрельскую холодрыгу, ради того, чтобы отметить цветение нарциссов. Да они все просто ненормальные!
Оливия старается не встречаться ни с кем взглядом и решительной походкой идет по мостовой, как будто спешит куда-то, ищет кого-то знакомого и у нее нет времени вступать ни с кем в разговоры. В воздухе пахнет влажной землей и маслянисто-сладкими цветами, океаном и чесноком. У нее урчит в животе. Жаль, что в кафе не оказалось сконов с голубикой. И что нельзя откусить от ролла с омаром, который ест та женщина.
Решив, что она увидела все, что можно было увидеть на этом странном празднике на обочине дороги, она разворачивается, возвращается к своей машине и едет на другой конец острова, любуясь жизнерадостными желтыми солнышками, которые оживляют пейзаж повсюду вокруг на ее пути. Уже вылезая из машины у себя перед домом, она обнаруживает шесть нарциссов в своем собственном дворе, три золотистых и три белых, полностью расцветших и качающих головками на ветру, как будто они рады ее видеть. Интересно, кто их посадил? Она улыбается, теперь испытывая не только голод, но и странное воодушевление.
Подогрев в микроволновке тарелку крем-супа с моллюсками, она бросает в нее пригоршню устричных крекеров и, захватив ложку, свой латте, плед с дивана и библиотечную книжку, устраивается в кресле-качалке на крыльце. Остывший кофе, позавчерашний суп и шесть из трех миллионов нарциссов – и все это для нее одной. Ее персональный пикник в честь Дня нарциссов, или как там это у них называется. Изумительно. Ну или, как минимум, неплохо.
Она отправляет в рот ложку супа и разглядывает цветы, дрожащие на ветру, немыслимо яркие, хрупкие и отважные на фоне холодной апрельской серости Нантакета. Нелегко, наверное, в здешних краях быть нарциссом. Они, надо полагать, предпочли бы посидеть в земле еще с месяц. Но их мнения никто не спрашивает. Биологические часы, встроенные в них, запускают процесс прорастания, приказывая каждой луковице выбросить нежную стрелку и развиваться, и не важно, происходит ли дело в теплой солнечной Джорджии или в апрельскую холодрыгу на Нантакете. Они зацветают год за годом.
Она зачерпывает следующую ложку и думает обо всех этих людях, устроивших пикник в Сиасконсете за месяцы до того, как погода начнет располагать к сборищам на открытом воздухе, чтобы отметить появление нарциссов. Тоже мне повод. Она доедает суп и пьет кофе, а потом еще долго сидит на крыльце, лицом к цветам и солнцу, ощущая его теплоту, несмотря на морозный воздух. Оливия закрывает глаза, наслаждаясь этим маленьким удовольствием.
Может быть, это обещание лета. Может быть, после долгой беспросветной зимы, которая часто затягивается до конца весны, нарциссы – это знак, что лето наступит снова. Земля будет вращаться и делать обороты вокруг солнца, и часы будут тикать, даже если Оливия не подводит свои, и время будет идти своим чередом. Зима закончится. И это тоже пройдет. Возрождение уже не за горами. Будут цвести миллионы нарциссов, и на остров вернется жизнь.
И, хочет того Оливия или нет, жизнь вернется и к ней тоже. Она сидит на крыльце, празднуя цветение своих шести нарциссов, и замечает, что солнце на небе переползло за окна ее спальни. Дело, наверное, уже часам к трем. Время не стоит на месте.
Говорят, время лечит.
Она пробегает глазами текст на обороте библиотечной книги. Она определенно готова вновь начать читать про аутизм. Она чувствует в себе силы взглянуть в лицо тому, что случилось, вспомнить все с начала до конца, попытаться осмыслить жизнь Энтони и причину, по которой его не стало, сделать первый шаг к исцелению. Но если она чувствует в себе достаточно мужества, чтобы снова погрузиться в тему аутизма, пусть это будет не художественная литература. Она уносит книгу обратно в дом и минуту спустя возвращается на крыльцо с чем-то другим в руках.
Насытившаяся и отдохнувшая, она говорит себе, что сегодняшний день, День нарциссов, ничем не хуже любого другого дня. Она открывает один из своих дневников на первой странице и начинает читать.
19 марта 2001 года
Сегодня мы возили Энтони к врачу, годовалому ребенку по плану положен большой осмотр. Намерили 29 дюймов и 21 фунт, это 50-й процентиль по росту и весу. Вкололи ему сразу несколько прививок. Бедный мой малыш! Я плакала вместе с ним. Совершенно не могу выносить, когда ему больно. Я с гордостью продемонстрировала врачу, что он уже ходит. Доктор Харви говорит, можно уже переводить его на цельное молоко. Господи, какое счастье, не нужно будет больше постоянно помнить про то, есть у него смесь или надо опять покупать.
Мне просто не верится, что ему уже годик! Он так быстро растет. И постоянно находится в движении. Теперь он соглашается сидеть у меня на руках, только когда я даю ему бутылочку, а потом требует спустить его на пол и тут же куда-то лезет. Он больше не мой ручной малыш. Все, теперь он официально вышел из младенческого возраста!
Видимо, вот так вот это и происходит. Он уже сделал первый шаг по пути взросления, отделения, становления независимой личностью. Так заложено природой, но я не ожидала, что это случится так скоро.
Вот почему женщины заводят по нескольку детей. Мы забываем про боль, неудобства и тяготы беременности и родов ради того, чтобы снова пережить это космическое ощущение посапывающего у твоей груди младенца, теплого и довольного. Ничто в мире не может с этим сравниться. Может быть, нам с Дэвидом тоже пора начинать планировать второго. Мы хотим большую семью, а я все-таки уже не девочка.
Я сказала доктору Харви, что Энтони пока не говорит, и спросила его, стоит ли нам уже беспокоиться. Он сказал, что не все дети в год уже говорят и что первые слова он должен начать произносить не позже чем примерно в пятнадцать месяцев. Так что осталось уже недолго. Но у Марии все дети к году уже говорили. Я помню, что Белла к своему первому дню рождения говорила «мама», «папа» и «луна» и знаками показывала «еще» и «хватит».
Доктор Харви сказал, что девочки в среднем начинают говорить раньше, чем мальчики. И посоветовал не переживать. Но я все равно переживаю. И ничего не могу с собой поделать. Это все равно что сказать мне, что мои глаза не должны быть карими. Но они у меня карие! И я переживаю. Почему Энтони до сих пор не говорит?
А вот Дэвида это совершенно не беспокоит. Он говорит, что я слишком тревожусь по любому поводу. Я знаю, что он прав. Я действительно постоянно тревожусь, но это отличается от моих обычных ежедневных переживаний из-за заглушек для розеток, стерилизации пустышек и того, что смесь Энтони может быть заражена микробами.
Я боюсь, что у него проблемы со слухом. Мне кажется, Энтони меня не слышит. Когда я зову его по имени, он на меня не смотрит. На самом деле, он вообще почти никогда на меня не смотрит. Позавчера я специально очень громко хлопнула в ладоши, а он даже голову не повернул. Как сидел на полу перед стеклянной дверью, глядя на то, как ветер гоняет по крыльцу листья, так и продолжил сидеть. Словно меня там и не было.
И ведь он точно не глухой. Я знаю, что он не глухой, потому, наверное, и не стала говорить об этом доктору Харви. Когда играет музыка, я вижу, что он покачивается в такт. Ему нравится рэгги. А когда я позавчера уронила кастрюлю в кухне, я видела, как он вздрогнул, а потом заплакал. Так что он совершенно точно не глухой. Так почему же тогда я в глубине души продолжаю надеяться, что он все-таки глухой? Это просто безумие – такие мысли. Господи, что же с Энтони не так? Пожалуйста, пусть с ним все будет в порядке!
О чем я переживаю? Доктор Харви говорит, что с ним все нормально. Дэвид считает, что с ним все нормально. Я уверена, что с ним все нормально.
Господи, кого я пытаюсь обмануть?
Глава 7
Бет вот уже двадцать минут рассеянно созерцает содержимое своего стенного шкафа, что примерно на девятнадцать с половиной минут больше того времени, которое она обыкновенно посвящает этому занятию. Шкаф представляет собой скромного размера четырехугольную нишу в стене с раздвижными дверями. Вдоль всей его длины тянется одна-единственная штанга, а над ней – одна-единственная полка. Ничего особенного. Половина Бет слева, половина Джимми – справа. Вернее, была справа.
Она сдвигает обе дверцы влево, открывая правую сторону – пустую штангу, клочья пыли на полу, – у нее никак не доходят руки здесь пропылесосить. Она годами жаловалась Джимми на то, что их шкаф слишком тесный. И только что слюни не пускала на гардеробную, которую Микки сделал для Джилл. (Там есть даже оттоманка посередине, чтобы можно было сидеть. Сидеть!) Теперь Бет получила, что хотела, места для ее вещей стало вдвое больше, но она не может заставить себя передвинуть свои вешалки на его половину штанги или переставить свою обувь на его половину пола. Просто не может.
Она сдвигает дверцы вправо и возвращается к насущной проблеме. Что же ей надеть? Как и во всем остальном доме, на принадлежащей Бет половине шкафа царит безупречный порядок. Все вешалки одинаковые – белые, пластмассовые и смотрят в одну и ту же сторону. Слева направо висят майки, потом футболки с короткими рукавами, футболки с длинными рукавами и юбки. Толстовки и свитеры сложены аккуратной стопочкой на полке над штангой, а обувь выстроена в два ряда на полу. По одной паре каждого вида: кроссовки, сноубутсы, кожаные сапоги, сабо, туфли на невысоком каблучке, босоножки, шлепанцы. Кроме кроссовок, которые когда-то были белыми, но давно уже посерели, вся ее обувь черного цвета.
В ее шкафу практически все черное. Не стильное черное. Не по-нью-йоркски шикарное черное. И даже не готическое черное. Все просто черное. Скучное и безопасное, абсолютно неинтересное черное. Делающее невидимой черное. А что не черное, то серое или белое.
Она перебирает свои футболки: прямые хлопковые с вырезом под горло и водолазки. Свитеры у нее длинные и бесформенные. Все они прикрывают задницу. Она прикладывает к груди черную футболку, которая неплохо смотрелась бы с джинсами. Но джинсы у нее недостаточно нарядные для «Солта». Они растянутые, практичные и удобные, отлично подходящие для того, чтобы водить в них минивэн, делать уборку, сидеть на диване или работать в саду, но неподходящие для того, чтобы пойти в них в «Солт». Совершенно неподходящие.
Бет вытаскивает из шкафа свои единственные два платья и кладет их рядышком на кровати. Они оба черные, но на «маленькое черное платье» не тянет ни одно. Первое она надевает на похороны – вырез под самое горло, длинные рукава, прямой фасон, длина до щиколоток. Изначально она купила его на похороны отца Джимми, потому что оно показалось ей приличным и неброским и ей нравилось, что оно ничем не привлекало к ней внимания, но сейчас, разглядывая его, она испытывает смущение. Оно выглядит как костюм для школьного спектакля, и спектакль этот о засидевшейся в старых девах квакерше из семнадцатого века.
Она переводит взгляд на другое платье в надежде, что оно ее выручит. Оно с овальным вырезом, короткими рукавами, завышенной талией и струящейся юбкой чуть ниже колена. А что, неплохо. Может, и подойдет. Оно даже миленькое. Она прикладывает его к груди и разглядывает себя в большом зеркале на двери своей спальни, пытаясь понять, как она выглядит, но внезапно вспоминает, когда в последний раз надевала его, и все ее мечты о том, чтобы выглядеть в нем мило, разбиваются вдребезги. Она бросает взгляд на ярлычок. «Мими матернити». В последний раз она надевала это платье, когда ждала Грейси. Она не может пойти в «Солт» в платье для беременных, даже если это самый сексуальный предмет одежды в ее гардеробе и этикетки никто не увидит.
Закусив ноготь, она разглядывает два своих единственных платья и чувствует, как в ее душе поднимается волна отвращения к ним. Она возвращает их на свое место на штанге на ее половине шкафа и принимается перебирать свои черные вещи. Свои старые, немодные, дурацкие черные вещи. Она не может. Она не может туда пойти. Просто не может.
Она хватает с прикроватной тумбочки телефон и набирает номер.
– Я не смогу пойти, – сообщает она Петре.
– Почему?
– Мне нечего надеть.
– Тебе что, шестнадцать лет? Надень черный топ и юбку.
– Мне нужно купить что-нибудь новое. Давай пойдем в следующие выходные.
Ей нужно время на поездку в Хайаннис-молл, сложную и дорогую, требующую покупки билета на паром и изучения расписания автобусов. Даже если бы она могла позволить себе покупать одежду в магазинах в центре, что ей совершенно определенно не по карману, – черт, да если бы они там даже раздавали одежду бесплатно, – она ни за какие коврижки не согласилась бы надеть девяносто девять процентов из того, что там продается. Ей никогда в жизни не понять, как женщины, которые способны купить себе вообще все, что угодно, могут по собственной воле щеголять в платьях с принтами в виде ананасов, в ядерно-розовых топах со стразами, украшенных вышивками в виде собачек, и юбках в морских звездах и китах.
– В следующие выходные Фигави, там яблоку будет негде упасть. Слушай, ты уже целый месяц это откладываешь. Надень какие-нибудь украшения и накрасься, будешь красавица.
Петра права. В следующие выходные День памяти павших и Фигави, международная регата из Хайанниса в Нантакетскую бухту. И в эти же выходные на Нантакете официально и с большой помпой открывается летний сезон. По всему острову будут пикники, благотворительные вечеринки и просто сборища. Все рестораны будут забиты битком.
– Я не знаю.
– Ты хочешь посмотреть на эту женщину или нет?
– Наверное, но…
– Тогда пойдем и посмотрим на нее.
– Как она выглядит?
Повисает нескончаемо долгая пауза, и Бет, прижав пальцы ко рту, затаивает дыхание. Кровь пульсирует у нее в висках. Сколько раз с того их собрания книжного клуба она хотела задать Петре этот вопрос, но страх услышать практически любой возможный ответ пересиливал, заставляя ее прикусить язык. Если Анжела красивая, то Бет тогда уродливая. И «уродливая» – это еще мягко сказано. «Омерзительная» – вот какое слово Бет примеряет на себя все это время; кажется, оно подходит ей идеально, куда лучше, чем все это черное тряпье, висящее в ее шкафу. А если Анжела не красавица, значит она наверняка милая, остроумная или обладает какими-то еще неодолимо притягательными качествами, которых Бет лишена, в противном случае Джимми не пришлось бы искать их на стороне. Значит, если Анжела красива, то Бет уродлива, а если Анжела уродлива, то Бет дрянь, в зависимости от того, что именно Джимми нашел в этой женщине.
– Вот сегодня мы это и выясним.
– Да, но ты-то ее уже видела. Что ты про нее скажешь?
– Скажу, что она тебе и в подметки не годится.
Бет улыбается, но потом ее взгляд возвращается к шкафу.
– Давай лучше после Фигави?
– Давай лучше сегодня?
– Петра, я вообще не обязана туда идти.
– Это правда.
– Но я умру, если не узнаю, какая она.
– Ну и?
Бет закусывает ноготь большого пальца.
– Ты одолжишь мне свои бирюзовые бусы?
– Они в твоем полном распоряжении. Я приду без малого в семь. Пойдет?
– Угу.
– Сейчас нет еще даже полудня. Сходи куда-нибудь. Оставь в покое свой шкаф.
– Обязательно. Как только придумаю, что надеть.
– Черный топ, юбку, бирюзовые бусы. Будешь как картинка. Все, увидимся вечером.
Черный топ и юбку. Бет вытаскивает длинную белую юбку с оборками и прикидывает, как она будет в ней выглядеть. Она выходит в коридор и останавливается перед их самой последней семейной фотографией, висящей на стене, – она была снята прошлым летом на пляже Майакомет. Она на ней в этой юбке. Они с Софи и Грейси в белых юбках с черным верхом, а Джимми с Джессикой, которая признает исключительно штаны, – в белых шортах с черным верхом. Это прекрасная фотография. Они впятером сидят на песке на фоне сухой травы, белых перистых облаков и голубого летнего неба. Ладонь Джимми лежит на ее коленке, поверх юбки, этой самой юбки, которую она сейчас держит в руках, касаясь ее так естественно, так непринужденно.
Ей вспоминаются те времена в самом начале их отношений, когда они встречались, и потом, когда только поженились, когда он прикасался к ней или даже просто проходил мимо и она чувствовала это. Чувствовала всей кожей. Магнетическое, электризующее тепло его прикосновения. Эту незримую, магическую, химическую связь. Куда все это ушло?
Когда был сделан этот снимок, он уже изменял ей. Бет зажмуривается и сглатывает, пытаясь сохранить самообладание. Что чувствует Джимми, когда прикасается к Анжеле? Чувствует ли он незримую, магическую, химическую связь? Чего ему не хватает, когда он прикасается к Бет? То есть когда он к ней прикасался. Она открывает глаза и отступает назад, окидывая взглядом всю стену – семейные портреты за семь лет и их с Джимми черно-белое фото со свадьбы. Смотрит на их улыбающиеся лица – ее собственное, ее мужа, ее дочерей. Ее счастливая семья. Ее жизнь. Она стискивает зубы и смаргивает слезы. Ее жизнь – один сплошной обман.
Бет поправляет две фотографии, которые висят слегка неровно, возвращается в спальню и забирается обратно в постель. В постели хорошо. В постели безопасно.
И не надо думать, что надеть. На ней заношенная розовая фланелевая пижама в катышках. Это самая яркая ее вещь. Надо пойти в «Солт» в пижаме. Она произведет на всех убойное впечатление. Только не совсем того рода, какого ей хотелось бы.
А какое впечатление она хочет произвести? Да она предпочла бы не производить вообще никакого, отправиться туда под маскировкой, нацепив парик и темные очки, чтобы можно было все видеть, оставаясь при этом незамеченной. Но в то же самое время она рисует в своем воображении картины, как заявляется туда и привлекает к себе всеобщее внимание. Она входит в зал обольстительной походкой, уверенная в себе и сексуальная (в рамках хорошего вкуса, ни в коем случае не вульгарно), выглядит, как минимум, получше Анжелы – задача нелегкая, учитывая, что она понятия не имеет, как выглядит Анжела. Ее приводит в ужас мысль о том, чтобы дать этой женщине хотя бы малейший повод испытать еще большее чувство собственного превосходства над Бет, чем она, вероятно, уже испытывает. К несчастью, если смотреть на вещи реалистично, шансы на то, что именно так и случится, более чем высоки. Бет не чувствует себя ни уверенной, ни сексуальной. И обольстительной походкой она не ходит никогда. Она смотрит на свой жалкий гардероб, поворачивается на другой бок, закрывает глаза и натягивает одеяло до подбородка.
Перед ее закрытыми глазами мелькает картина, как Джимми, смешивающий мартини, застывает с бутылкой в руке, сраженный зрелищем того, как она обольстительной походкой входит в ресторан в сопровождении своих подруг. Она представляет, как он отводит ее в сторонку и говорит, что чувствует себя последним идиотом, что ушел от нее. Она воображает, как он умоляет ее принять его обратно прямо там, за барной стойкой, на глазах у Анжелы.
Эта срежиссированная Бет мысленная сцена разыгрывается у нее в голове, и она улыбается. Она даже в красках представляет себе вымышленную Анжелу, раздавленную и потерпевшую поражение, с гладкими черными волосами, густыми бровями, кричащим макияжем и в обтягивающем платье из спандекса (вульгарная сексуальность). Единственная, кого она никак не может представить в этой маленькой фантазии, это она сама.
«Черт побери, что же мне надеть?»
Ей приходит в голову, что она как минимум раз в неделю сталкивается с этим нелепым вопросом с другой стороны, с Софи, своей тринадцатилетней дочерью, которая уже на всех парах входит в подростковый возраст. Обе младшие девочки, полностью экипированные и готовые выходить, стоят и ждут перед дверью, а Софи, полуодетая и в слезах, все еще психует в своей комнате посреди разбросанной одежды. «Я никуда не пойду! Мне совершенно нечего надеть!»
Куда больше озабоченная тем, что девочки опоздают в школу, нежели истерикой Софи, Бет обыкновенно прибегает к какой-нибудь первой пришедшей на ум банальности. «Ты прекрасно выглядишь. Просто будь собой, и никому не будет никакого дела до того, что на тебе надето. Давай скорее, пора ехать!»
Теперь Бет понимает, почему Софи в ответ только закатывает глаза и плачет еще сильнее. Пожалуй, ей стоит извиниться перед дочерью и отвезти ее в Хайаннис-молл на шопинг.
Она пытается последовать собственному же совету. «Будь собой». Но кто она? Она жена Джимми и мать. А если они разведутся, если она перестанет быть миссис Джеймс Эллис и останется только матерью, значит часть ее личности исчезнет? Она уже страшится этого и ощущает это – на физическом уровне, как будто от нее разом отсекли хирургическим скальпелем какую-то большую и жизненно необходимую часть. Без Джимми она перестала быть той, кем себя знала. Как такое возможно? Кто она теперь?