bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 15

Нет, пусть не из этого сорта людей будет наш придворный. Пусть он любит милости, но не до такой степени их ценит, точно не может оставаться без них. А когда стремится к ним, пусть не выказывает, будто они для него являются чем-то невиданным или небывалым, и не дивится, если его удостоят им. И пусть не отвергает их, как некоторые, не принимающие их из чистого невежества, тем самым показывая окружающим, что сами себя сознают недостойными. Человеку подобает всегда как бы с долей неохоты принимать то, что выше его степени, не сразу на то соглашаясь и скромно отклоняя, подчеркивая при том, что он весьма ценит оказанную честь, и предоставляя случай государю предложить эту милость гораздо более настоятельно. Ибо чем с большим такого рода сопротивлением принимают милости, тем больше кажется дарующему их государю, что его высоко чтят; и оказываемая им милость будет тем бо́льше, чем больше получающий ее ценит и чем большей честью для себя считает. Такое-то благоволение и является истинным и надежным, и в таком случае человека чтят и наблюдающие со стороны. Ибо, коль скоро милости не выпрошены, всякий подумает, что они вызваны подлинной доблестью; и тем более будет в этом уверен, если их получению сопутствует скромность.

XX

Тут вставил слово мессер Чезаре Гонзага:

– Вы, кажется, украли это место из Евангелия, где говорится: «Когда тебя зовут на брак, придя, садись на последнем месте, чтобы пригласивший тебя подошел и сказал: Друг, сядь на место повыше; и будет тебе честь перед приглашенными»{190}.

Засмеявшись, мессер Федерико сказал:

– Слишком большим святотатством было бы воровать из Евангелия; но вы, оказывается, лучше знаете Священное Писание, чем я думал.

И он продолжил:

– Обратите внимание, что большой опасности подвергают себя те, которые безрассудно прежде государя непрошеными вступают в разговор; и часто этот государь, чтобы посрамить их, не отвечает, отворачиваясь в другую сторону, а если и отвечает им, то каждый видит его досаду.

Словом, чтобы стяжать благосклонность государей, нет лучшего способа, чем заслужить ее. А видя другого награжденным за некое дело, не надо думать, что, подражая ему, обязательно получишь то же самое. Ибо не всякое дело одинаково подходит всякому человеку. Находится порой человек, от природы настолько ловкий на всякие остроты, что все, что ни скажет, вызывает смех, – и кажется прямо-таки рожденным для этого. А если кто-то другой, пусть даже очень талантливый, но серьезного склада, захочет делать то же самое, у него выйдет совершенно пресно и скучно, вызывая только тошноту у слушателя. И добьется он лишь того же, чего добился осел, который вздумал играть с хозяином, подражая собачке{191}. Итак, нужно, чтобы каждый, зная себя и свои силы, к этому и применялся и решал, чему подражать, а чему нет.

XXI

– Минуточку, – сказал Винченцо Кальмета. – Если я верно расслышал, вы, кажется, только что говорили, что лучший способ стяжать милости – их заслужить; и что придворному лучше ожидать их, чем самонадеянно искать. Я сомневаюсь в дельности этого правила; опыт, как мне кажется, уверяет в противоположном. Потому что в наше время навряд ли найдешь у государей фаворита, который не был бы самонадеян. Думаю, вы и сами можете назвать таких, кто, находясь в малом почете у своих государей, добился их расположения одной самонадеянностью; а вот такого, кто получил высокое положение скромностью, я лично не встречал. Если хотите, сами поразмыслите об этом на досуге; не думаю, что много таких припомните. А если рассмотрите один из самых блестящих дворов христианского мира, французский, найдете, что там всякий щедро облагодетельствованный полон превозношения, и не только перед другими, но даже перед самим королем.

– Вот уж этого не говорите! – энергично возразил мессер Федерико. – Именно во Франции хватает весьма скромных и учтивых дворян; правда, им свойственны некоторая свобода, простота, нецеремонность, но для них они естественны. И не надо смешивать это с самомнением; потому что с этой своей манерой они, смеясь и подтрунивая над высокомерными, весьма ценят тех, кто сочетает доблесть со скромностью.

Кальмета ответил:

– Хорошо, давайте посмотрим на испанцев: до чего уж, кажется, мастера придворного искусства! А много ли там найдете таких, которые бы и с дамами, и с благородными господами не были высокомерны, – куда более французов, хотя на первый взгляд кажутся великими скромниками? Но в этом у них тонкий расчет: ведь государи нашего времени осыпают своими милостями только имеющих подобные повадки.

XXII

– Нестерпимо слышать, мессер Винченцо, – ответил мессер Федерико, – что вы даете такую оценку государям нашего времени; ибо, напротив, многие из них любят скромность. Хотя я и не утверждаю, что ее одной достаточно, чтобы получить благоволение. Я скажу так: когда она сочетается с явными заслугами, то приносит честь обладающему ею; а если сама о себе молчит, то широко вещают о ней похвальные дела, которые выглядят намного более удивительными, чем если бы им сопутствовали превозношение и самонадеянность.

Не хочу отрицать, что многие испанцы высокомерны; но замечу, что по-настоящему уважаемые люди там, в большинстве, очень скромны. Есть и такие, которые до того замкнуты, что чересчур, сверх разумного, переходя некую принятую меру, избегают общения с людьми, так что их считают или слишком стеснительными, или слишком гордыми; таких я совершенно не хвалю и не люблю скромность столь сухую и черствую, что она уже переходит в грубость. Но пусть придворный, когда уместно, будет речист, а зайдет дело об отношениях между государствами, осмотрителен, и мудр, и достаточно рассудителен, чтобы уметь приноравливаться к обычаям стран, где ему случается бывать; в занятиях же повседневных пусть будет любезен и умеет поговорить о чем угодно. Но прежде всего пусть стремится всегда к благу, не будет завистлив или злоязычен и не дерзает искать милости или благоволения порочным путем или дурными средствами.

– Уверяю вас, все остальные пути куда ненадежнее и длиннее, чем тот, который вы порицаете, – сказал Кальмета. – Потому что ныне, повторяю, государи любят только выбирающих такой путь.

– Не говорите так, – ответил мессер Федерико, – ибо это слишком явно свидетельствовало бы, что все государи нашего времени порочны и злы, а это неправда; ибо есть среди них и добрые. Но если наш придворный по воле судьбы окажется на службе у порочного и злонравного, пусть уйдет от него, как только об этом узнает, чтобы не испытать ту крайнюю скорбь, какую чувствуют все добрые, которые вынуждены служить злым.

– Надо молить Бога, – сказал Кальмета, – чтобы Он посылал добрых государей, потому что, когда мы их уже имеем, приходится терпеть их такими, каковы они есть. Ибо бесчисленные причины вынуждают придворного, коль скоро он пошел на службу к государю, не оставлять его; но несчастье заключено в самом начале; и придворные в таком случае оказываются в положении злополучных птиц, родившихся в дурной долине{192}.

– Я так думаю, – сказал мессер Федерико, – что долг дороже любых соображений. Лишь бы рыцарь не оставлял своего господина, когда тот находится на войне или в каком-то бедствии, чтобы не подумали, что он гонится за удачей или что от него в этих обстоятельствах нет никакого толку. А во всякое другое время, полагаю, он имеет законное право и даже должен уйти с той службы, которая приносит стыд перед добрыми людьми. Ибо любой подумает, что если кто служит доброму государю, то и сам добр, а кто служит злому – тот зол.

XXIII

– Хорошо, – вступил в разговор синьор Лудовико Пио. – Я попросил бы вас разрешить мое недоумение: обязан ли рыцарь, покуда служит такому-то государю, повиноваться ему во всем, что он повелит, если даже это бесчестно и позорно?

– Мы никакому человеку не обязаны повиноваться в делах бесчестных, – ответил мессер Федерико.

– Так как же поступить? – снова спросил синьор Лудовико. – Если я буду состоять на службе у некоего государя, который относится ко мне хорошо и верит, что я сделаю для него все, что в моих силах, и он прикажет мне пойти убить человека или сделать еще что-то подобное, – должен я отказаться или нет?

– Ваш долг, – отвечал мессер Федерико, – состоит в том, чтобы повиноваться вашему господину во всех делах, которые принесут ему пользу и честь, но не в тех, что причинят вред и стыд. Поэтому, если он прикажет вам совершить предательство, вы не только не обязаны это делать, но обязаны не делать, как ради вас самих, так и чтобы не быть пособником сраму вашего господина.

Однако многие вещи кажутся на первый взгляд добрыми, а на деле дурны, а многие кажутся дурными, а на деле добры. Поэтому позволительно бывает подчас ради службы своему господину убить не то что одного, а десять тысяч человек и сделать еще много всяких дел, которые тому, кто не рассмотрит их должным образом, покажутся дурными, но на самом деле не таковы.

– Вот-вот, скажите, ради Бога, хоть немного об этом, – подхватил синьор Гаспаро Паллавичино. – Научите нас, как отличать дела поистине добрые от тех, которые ими лишь кажутся.

– Простите, но я не хотел бы в это углубляться, – сказал мессер Федерико. – Это слишком долгий разговор. Давайте предоставим это вашему собственному разумению.

XXIV

– Тогда разрешите и мое недоумение, – попросил снова синьор Гаспаро.

– Какое же? – отозвался мессер Федерико.

– Вот какое. К примеру, мой господин обстоятельно и полно указал мне, что я должен сделать – в военном ли предприятии или в каком угодно другом. А когда я оказался на месте, мне подумалось, что, сделав больше или меньше указанного или вообще поступив иначе, я приведу дело к лучшему концу или добьюсь большей пользы для поручившего. Должен я руководиться прежде полученным приказом, ни в чем не выходя за его рамки, или поступать так, как мне кажется лучшим?

Мессер Федерико ответил:

– Относительно этого я бы сослался на пример Манлия Торквата, от излишнего чувства долга казнившего собственного сына{193}, если бы считал этот пример весьма похвальным, но я его таковым не считаю, хоть не решаюсь и порицать, идя наперекор общему голосу стольких веков. Ибо, без сомнения, очень опасно уклоняться от приказов старших, доверяя своему суждению больше, чем суждению тех, кому мы законно должны подчиняться. Ведь если какими-то судьбами наша мысль окажется ошибочной и дело кончится плохо, мы будем повинны и в ослушании, и в провале порученного предприятия, не имея чем оправдаться и без надежды на прощение; если же все выйдет так, как хотелось, надо возблагодарить судьбу и этим удовлетвориться. Однако таким образом вводится привычка мало уважать приказания старших. И по примеру того, у которого вышло хорошо (он, возможно, был и достаточно осмотрителен, и советовался с разумом, да и фортуна ему помогла), тысячи невежд и вертопрахов захотят самоуверенно поступать по своей воле в наиважнейших делах, показывая, будто они все знают и имеют власть отклоняться от приказаний государей, что совершенно отвратительно и часто становится причиной несчетных ошибок.

Полагаю, что в таких случаях надо тому, кого касается дело, неспешно рассмотреть и как бы положить на одну чашку весов благо и преимущества, на которые он рассчитывает, идя против приказа и надеясь на свой план, а на другую – зло и урон, которые могут последовать, если он поступит по-своему и по воле случая расчет не оправдается. И если он поймет, что ущерб в случае неудачи может быть больше и тяжелее, чем польза в случае удачи, то должен отказаться от собственного плана и выполнить до точки все, как поручено; и напротив, если польза, в случае удачи, будет большей, чем в случае неудачи – ущерб, тогда, полагаю, он вправе решиться на то, к чему склоняют разум и суждение, несколько уклонившись от точной формы приказа. То есть пусть поступает, как хорошие купцы, которые идут на небольшой риск ради большой прибыли, но не на большой риск ради малой прибыли.

Я же хвалю тех, которые прежде всего сообразуются с нравом своего государя, следуя которому он и правит. Ибо, если нрав этот столь суров, как у многих из них, я бы не советовал никому, будь он моим другом, изменять хоть в малой части данный ему приказ, – чтобы не случилось с ним то же, что с одним отличным инженером-афинянином. Публий Красс Муциан, ведя войну в Азии и готовясь к штурму одного города, послал к этому инженеру запрос на приобретение одной из двух корабельных мачт, которые видел в Афинах, чтобы изготовить таран и пробить стену, причем указал, что выбирает бо́льшую из них. Инженер, прекрасно разбиравшийся в предмете, знал, что бо́льшая мачта для этого дела не подойдет, и, поскольку меньшая была легче в перевозке и лучше годилась для изготовления осадной машины, послал ее к Муциану. Тот, узнав, как все было, приказал доставить к нему этого бедного инженера и, спросив, почему тот его ослушался, не принял никаких доводов, которые тот приводил, но повелел раздеть его догола и забить розгами насмерть: ибо Муциану показалось, что инженер, вместо того чтобы слушаться, поучает его. Так что со столь суровыми людьми надо соблюдать большую осторожность.

XXV

Но отставим в сторону эти дела с государями и перейдем к общению с равными или с неравными в небольшой степени. К такому общению тоже необходимо относиться со вниманием, поскольку оно для нас более обычно, и мы чаще вступаем в него, чем общаемся с государями. Хотя есть глупцы, которые, даже будь с ними самый преданный друг, если встретят человека, лучше одетого, сразу прилипают к нему; а если потом попадется на пути одетый еще богаче, повторяют то же самое. А когда государь проходит по площади, или через церковь, или по какому-то другому публичному месту, такие, расталкивая людей локтями, пробираются к нему, чтобы оказаться рядом. И даже если им нечего сказать государю, все равно навязываются и разводят болтовню, смеются, хлопают в ладоши или бьют себя по голове, показывая, будто имеют к нему важное дело, чтобы народ видел, что они у государя в особой милости. Но поскольку такие люди считают достойным себя говорить лишь с государями, то и нам ни к чему удостаивать их разговора.

XXVI

– Если уж вы, мессер Федерико, упомянули тех, которые с такой охотой увязываются за людьми, хорошо одетыми, – сказал Джулиано Маньифико, – то, пожалуйста, скажите нам, каким образом должен одеваться придворный, какое платье ему более прилично и как следует ему заботиться об украшении всей своей внешности. Ибо в этом мы наблюдаем бесконечное разнообразие: кто одевается по-французски, кто по-испански, кто хочет казаться немцем; а ведь есть у нас и такие, что одеваются на турецкий манер; кто носит бороду, кто не носит. Так что хорошо бы уметь изо всей этой смеси выбирать лучшее.

Мессер Федерико сказал:

– Я не стал бы устанавливать иного правила в одежде, кроме того, чтобы человек придерживался обыкновения большинства. А поскольку, как вы говорите, это обыкновение весьма разнообразно и итальянцы очень любят наряжаться на чужой манер, думаю, что каждому позволительно одеваться по своему вкусу.

Но не знаю, какими судьбами получилось, что Италия не имеет, как всегда имела, костюма, который слыл бы именно итальянским. Ибо хотя с введением новых одежд те, прежние, кажутся весьма нелепыми, однако они были, может быть, знаком свободы, а эти новые стали предвестием рабства, – и это предвестие теперь явным образом исполнилось. И как пишется, что, когда Дарий годом раньше войны с Александром повелел изменить форму меча, который всегда носил на бедре, с персидской на македонскую, предсказатели увидели в этом знак, что те, по чьему образцу Дарий изменил форму меча, придут и покорят Персию{194}. Так и замена итальянских одежд иностранными, мне кажется, означала, что народы, в чью одежду переоделись наши, придут подчинить нас своему игу, – что и оказалось сущей правдой. Теперь уже и нет такого народа, который бы не сделал нас своей добычей, – и вроде бы осталось мало что грабить, да охоты пограбить все никак не убывает.

XXVII

Но не будем углубляться в такие гнетущие разговоры; лучше поговорим об одежде нашего придворного. Я полагаю достаточным, чтобы она не отличалась от общепринятой и не противоречила роду его служения, а что до остального, лишь бы она нравилось тому, кто ее носит. Правда, я ни в какой части одежды не одобряю крайностей – как, например, французская одежда бывает слишком свободной, а немецкая слишком тесной. А наша пусть будет похожей хоть на ту, хоть на другую, только пусть ее приладят по фигуре и приведут в наилучший вид наши итальянские портные. Кроме того, мне по душе скорее одежда, близкая к степенной и серьезной, нежели к щегольской; в одежде черного цвета я нахожу больше изящества, чем в любой другой. А если и не черная, то пусть все-таки в ней преобладают темные цвета. Это я и называю «одеваться обыкновенным образом»: потому что, конечно, поверх доспехов более уместны цвета светлые и яркие, а в праздник прилична одежда с украшениями, пышная и великолепная. Она же хороша для праздничных зрелищ, игр, маскарадов и тому подобного; ярко одетые люди привносят с собой некоторое оживление и веселье, что поистине прекрасно сочетается с блеском доспехов и увлекательностью турниров и игр. В остальное же время предпочитаю, чтобы она выказывала ту сдержанность, которая так идет испанцам; ведь внешнее часто свидетельствует о внутреннем.

– Лично мне до этого как-то мало дела, – сказал мессер Чезаре Гонзага. – Если благородный человек в остальном чего-то стоит, то одежда к его репутации ничего не прибавит и не убавит.

Мессер Федерико ответил:

– Верно. Но кто из нас, видя, как некий благородный человек разгуливает в костюме четырех разных цветов, или с множеством завязанных тесемок и лент, или с шнуровкой крест-накрест, не примет его за помешанного или за шута?

– Кто пожил хоть немного в Ломбардии, не сочтет его ни помешанным, ни шутом, – сказал мессер Пьетро Бембо, – потому что там все так ходят.

– Если там все так ходят, – откликнулась с улыбкой синьора герцогиня, – нечего их за это ругать. Поскольку это считается у них столь же приличным и общепринятым, как у венецианцев носить рукава буфами, а у флорентийцев капюшоны.

– Я говорю сейчас о Ломбардии не больше, чем о любой другой стране, – возразил мессер Федерико. – В каждом народе есть люди глупые и благоразумные. Но если продолжить о том, что мне кажется важным в одежде, пусть костюм нашего придворного будет всегда чистым и ухоженным, имея в себе некую скромную элегантность, но не на женский или щегольской манер и без перекоса в ту или иную сторону, – вроде того, как видим, что многие до того усердны к прическе, что забывают обо всем остальном; другие озабочены одной лишь красотой своих зубов, или бороды, или сапог, или берета, или шапочки. Складывается впечатление, что те немногие вещи, о которых они заботятся, дал им поносить кто-то другой, зато все прочие, оставляемые в небрежении, – уже точно их собственные. Я очень советую нашему придворному избегать такого стиля в одежде и прибавлю, что каждому надо самому решить, кем он хочет казаться. Как он хочет, чтобы его оценивали, так пусть и одевается, чтобы по одежде его считали именно таким – не только знакомые, но и те, которые его ни в беседе не слышали, ни в деле не наблюдали.

XXVIII

– А мне кажется, – возразил синьор Гаспаро Паллавичино, – что не к лицу настоящим людям, да с ними этого и не бывает, оценивать человека по одежде, а не по словам и делам. Потому что многие обманываются этим; да и пословица не зря говорит, что не ряса делает монахом.

– Я же не про то говорю, что решающее суждение о качествах людей следует выносить именно по их костюму, – сказал в ответ мессер Федерико. – И не про то, что по одежде их узнаешь лучше, чем по словам и делам. Я говорю, что и одежда – немалое свидетельство о том, что в голове у человека, хотя подчас оно бывает и неверным. И не только одежда, но все повадки и привычки, кроме дел и слов, создают суждение о качествах того, у кого мы их наблюдаем.

– А что еще вы укажете как основание для нашего суждения, кроме слов и дел? – спросил синьор Гаспаро.

– Вы уж какой-то слишком изощренный логик, – ответил мессер Федерико. – Хорошо, я объясню, что имею в виду. Есть дела, которые остаются после того, как они сделаны: построенные здания, написанные книги и так далее. А другие не остаются – как те, которые я имею в виду, поэтому я, применительно к теме, не называю «делами» то, как человек ходит, смеется, и тому подобное. Однако все это зачастую дает представление, по внешности, о том, что внутри.

Скажите-ка, разве не вы составили суждение о том нашем приятеле, о котором мы с вами говорили нынче утром, что он человек тщеславный и несерьезный, едва лишь увидев, как он прогуливается, крутя головой во все стороны, весь изгибаясь и благосклонным взглядом приглашая каждого встречного снимать перед ним шляпу? А когда вы видите, как кто-то уставил взгляд в одну точку, с бессмысленными глазами, как остолбенелый? Или когда кто смеется по-идиотски, как те зобатые бессловесные, что живут в горах близ Бергамо?{195} Если такой человек даже ничего больше не делает и не говорит, разве вы не сочтете его за полную бестолочь? Видите теперь, что эти повадки и привычки, которые я сейчас не причисляю к действиям, помогают в немалой степени распознать человека?

XXIX

Другая вещь, способная как прибавить много к репутации, так и отнять от нее, – это, по-моему, выбор друзей, с которыми мы общаемся особенно близко, ибо нет оснований сомневаться, что у связанных тесной дружбой и неразлучным общением сходны желания, душа, суждение и ум. Кто любит общество людей невежественных или дурных, того тоже считают невежественным или дурным; и напротив, того, кто любит общаться с добрыми, мудрыми и рассудительными, тоже считают таким; ведь, кажется, и в силу самой природы всякая вещь охотно сходится с подобной себе. Поэтому, как я думаю, надо очень остерегаться завязывать такую дружбу; ведь когда познакомишься с одним из пары закадычных друзей, сразу представишь, что и второй ему под стать.

Мессер Пьетро Бембо заметил на это:

– Завязывая столь задушевную дружбу, о какой вы говорите, надо, как мне кажется, быть очень осторожным не только ради заботы о репутации, но и потому, что нынче совсем мало настоящих друзей. Не верю я, что еще не перевелись на свете Пилады и Оресты{196}, Тесеи и Пирифои{197}, Сципионы и Лелии{198}. Но какими-то злыми судьбами то и дело случается, что два друга, много лет хранившие между собой самую сердечную привязанность, в конце концов предают один другого – или по злобе, или от зависти, или от легкомыслия, или по какой другой недоброй причине: каждый обвиняет другого, а виноваты, возможно, оба.

В моей жизни не раз случалось, что меня предавал тот, кого я больше всех любил, веря, что и он меня любит больше, чем кого-либо другого. И не раз я говорил сам себе, что благом будет не доверяться ни одному человеку на свете и не давать себя в добычу другу – как бы он ни был тебе дорог, как бы ты его ни любил, – без опасений разделяя с ним все свои мысли, как с самим собой. Ибо в душах у нас столько тайников, столько темных нор, что непосильно для человеческого ума предусмотреть все таящиеся в них обманы. Так что полагаю правильным любить одного больше, другого меньше, делать для одного больше, для другого меньше, по мере достоинств и добродетели каждого, – но не клевать на эту сладкую приманку дружбы, чтобы не пожалеть потом.

XXX

– Поистине, – отозвался мессер Федерико, – для человеческого сообщества будет куда большей потерей, чем приобретением, если оно лишит себя той высшей ступени дружбы, которая, по-моему, дает нам столько блага, сколько имеет их в себе вся наша жизнь. И я никоим образом не могу согласиться с вами, будто это правильно; напротив, мог бы убедить вас яснейшими доводами, что без этой совершенной дружбы люди будут несчастнее всех других живых существ. Если иные, как нечестивцы, оскверняют святое имя дружбы, это не причина вырвать его из наших душ и по вине злых лишить столь великого счастья добрых. И полагаю, что среди нас есть не одна пара друзей, любовь между которыми нерасторжима и чужда всякого обмана, и тем, как они хранят ее до смерти в согласии своих воль, они не ниже только что упомянутых вами древних. А так бывает, когда, кроме наклонности, возникающей от стечения звезд, человек выбирает себе друга, подобного ему по своим привычкам: я имею в виду дружбу между благими и добродетельными, ибо дружба между злыми – это не дружба. И я считаю за лучшее, когда такой, столь крепкий, узел связывает не более чем двоих, ибо иначе это может быть опасным: ведь, как известно, в музыке три инструмента настроить вместе труднее, чем два. Пусть наш придворный имеет одного первейшего и сердечного друга, если возможно, такого рода, о котором мы говорили, – а уж за ним любит, почитает, уважает всех других, по мере добродетели и достоинств, и всегда заботится о том, чтобы общаться скорее с людьми благородными, которые пользуются уважением и слывут добрыми, нежели с низкими и дюжинными, – да стараться и самому иметь от добрых людей любовь и почтение. А это сбудется, если он учтив, добросердечен, великодушен, приветлив и приятен в дружеском общении, обязателен и усерден в услугах, если заботится о пользе и чести друзей как при них, так и в их отсутствии, если переносит их природные и простительные недостатки, не порывая с ними по мелочам, а у себя исправляет те недостатки, на которые ему доброжелательно указывают; если не рвется вперед других в погоне за первыми и почетными местами и не поступает как иные, кто весь мир презирает и пытается с назойливой суровостью каждому навязать свои законы; и, кроме того, что склонны к спорам по малейшему поводу и в самые неподходящие моменты, порочат все, чего не могут сделать сами, да еще и постоянно ищут причин пожаловаться на друзей, – что уже и вовсе невыносимо.

На страницу:
9 из 15