Полная версия
Придворный
Если же ему доведется брать в руки оружие в публичных зрелищах – поединках, турнирах, в игре с тростями или делая какое-то иное телесное упражнение, – пусть он, помня, где находится и в чьем присутствии это делает, старается не только быть защищенным доспехами, но и выглядеть в них не хуже, насыщая глаза зрителей всем тем, что, по его расчету, может придать ему изящества. Пусть позаботится, чтобы конь его был в красивой сбруе, чтобы одежда ему шла, чтобы девиз соответствовал, импреза была сочинена талантливо{180}, чтобы все это притягивало к себе глаза окружающих, как магнит – железо. И пусть никогда не выходит на публику среди последних, памятуя, что люди, а особенно женщины, с бо́льшим вниманием смотрят на первых, чем на последних, ибо зрение и дух, алчные до новизны, вначале замечают каждую мелочь и из нее составляют себе впечатление, но затем не только насыщаются, но и устают от продолжительности зрелища. Поэтому один знаменитый древний актер в трагедиях всегда старался выходить на сцену первым{181}.
Таким же образом, говоря в том числе и о военных делах, наш придворный будет учитывать род занятий тех, с кем беседует, и вести себя соответственно, по-разному разговаривая с мужчинами и женщинами; а если коснется чего-то, связанного с его собственными похвальными делами, сделает это прикровенно, как бы к слову и походя, со скромностью и осмотрительностью, как изложил нам это вчера граф Лудовико.
IXВы и теперь думаете, синьор Морелло, что наши правила не способны чему-то научить? И вам не кажется, что один наш друг, о котором я рассказывал пару дней назад, совершенно забыл, с кем говорит и зачем, когда, желая развлечь одну благородную даму, которую видел впервые в жизни, с первых слов беседы пустился рассказывать ей, сколько поубивал народу, как он храбр и как лихо орудует двуручным мечом? Он не отпускал ее, настойчиво объясняя, как отбиваться от топора, если ты вооружен, и как, если ты без оружия, и показывая различные приемы владения кинжалом; бедняжка чувствовала себя точно пригвожденной, и час, проведенный с ним, показался ей тысячью лет от страха, как бы он и ее не убил, как тех, о ком рассказывал. В подобные ошибки впадают те, кто не учитывает обстоятельств, о которых вы, по вашим словам, слышали от монахов.
Итак, я говорю, что из телесных упражнений некоторые почти всегда делаются при стечении зрителей – как поединки, турниры, игра с тростями и другие, связанные с оружием. И если нашему придворному доведется принимать в них участие, он заранее должен позаботиться о том, чтобы у него были в полном порядке конь, оружие и одежда, чтобы всего у него хватало; а если не чувствует себя полностью подготовленным, пусть ни в коем случае не ввязывается в дело; ибо, если выйдет плохо, нельзя будет отговориться тем, что это «не твое ремесло». Затем, надо серьезно думать о том, в чьем присутствии выступаешь и каковы у тебя товарищи, – ибо неприлично рыцарю почтить своим присутствием деревенский праздник, где его зрителями и товарищами будут простолюдины.
ХСиньор Гаспаро Паллавичино заметил на это:
– В наших краях, в Ломбардии, нет таких разделений, напротив, на праздниках многие молодые дворяне день-деньской пляшут вместе с крестьянами и играют с ними, метают жердь, борются, бегают наперегонки, прыгают. И мне это не кажется зазорным, потому что при этом состязаются не в благородстве, а в силе и ловкости, в чем деревенские часто не уступают благородным. И думаю даже, что такая простота в обращении имеет в себе что-то от любезного радушия.
– Эти танцы под солнцем, – сказал в ответ мессер Федерико, – мне нисколько не по душе, и не знаю, что вам за прибыль от них. Но кому нравится бороться, бегать взапуски и прыгать с мужичьем, должен делать это, по моему мнению, испытывая себя и, так сказать, из учтивости, а не чтобы состязаться с ними. И он должен быть почти уверен в победе, а иначе пусть не берется; ибо слишком большое зло и слишком гнусное дело, оскорбляющее достоинство, – видеть, как благородного человека одолел мужик, особенно в борьбе. Так что, думаю, от подобного лучше воздерживаться, во всяком случае при стечении народа, потому что польза от победы ничтожна, а вред, если тебя победят, огромен.
Еще и игра в мяч почти всегда происходит публично; и она – одно из тех зрелищ, которым множество зрителей служит немалым украшением. И пусть, кроме упражнений с оружием, наш придворный занимается и этой игрой, и любыми другими, которые не составляют для него постоянного увлечения, чтобы не выглядело, будто он ищет или ждет за них какой-либо похвалы или тратит на подготовку к ним усердие и время, даже если играет в них превосходно, и пусть не ведет себя, как те, что страстно преданы музыке и, говоря с кем угодно, лишь только случится пауза в разговоре, сразу начинают напевать; а иные, ходя по улицам и даже заходя в церкви, всегда пританцовывают; а третьи, встретив друзей на площади или где-то еще, тут же принимаются или играть с мечом, или бороться – в зависимости от того, чем больше увлечены.
– Еще лучше поступает один наш молодой кардинал в Риме, – вставил мессер Чезаре Гонзага. – Любя показать, как он статно сложен, он ведет всякого пришедшего к нему с визитом – даже если видит его впервые в жизни – в сад, где самым настойчивым образом приглашает раздеться до жилета и посоревноваться с ним в прыжках{182}.
XIПосмеявшись, мессер Федерико продолжил:
– Имеются и некоторые другие занятия, которые могут быть как публичными, так и приватными: например, танец. И полагаю, что придворный должен относиться к этому с разбором; ибо, танцуя в присутствии толпы, в месте, полном народа, ему подобает сохранять определенную степенность, смягченную, впрочем, легким и непринужденным изяществом движений. Поэтому, даже если он обладает замечательной подвижностью и хорошо чувствует темп и ритм, пусть не увлекается подскоками и двойным притопом, которые, как видим, так прекрасно удаются нашему Барлетте, но, пожалуй, благородному человеку не совсем приличны. Хотя приватным образом, находясь в покоях, как мы теперь, думаю, позволительно и это, и выплясывать мореску и брандо{183}; но на публике – разве что переодетым, и пусть даже любой его узнает, это, по крайней мере, не производит неприятного впечатления.
Выставляться же с этим на всеобщее обозрение, при оружии или без него, – в любом случае не лучший выбор. Ведь когда человек переодет, это придает некоторую свободу и вольность, которая, помимо прочего, дает принять на себя вид, ему подходящий, чтобы чувствовать себя уверенно и проявлять как максимум усердия и изощренности в главном, в чем хочется себя показать, так и некую непринужденность в том, что не важно. Очень усиливает привлекательность, если, например, юноша примет на себя личину старика, однако в свободной одежде, чтобы иметь возможность вести себя молодцевато; рыцарь – преобразится в грубого пастуха или кого-то вроде, но на прекрасном коне и в ловко сидящем, хотя и подобающем по роли, платье, ибо души окружающих сначала спешат вообразить то, что представляется очам при первом взгляде, а потом, увидев намного больше того, что мог обещать костюм, забавляются и получают удовольствие.
Поэтому государю в таких играх и зрелищах, где надевают костюмы и маски, изменяя облик, не очень-то идет сохранять собственно вид государя, ибо удовольствие, которое новизна производит в зрителях, от этого большей частью рассеется: ведь ни для кого не ново, что государь – это государь. И он сам, давая всем понять, что, являясь государем на деле, хочет еще иметь и облик государя, тем самым теряет свободу делать вещи, выходящие за рамки его сана. Если же в игры входит какое-то соревнование, особенно с оружием, люди могут подумать, будто он хочет сохранить на себе облик государя, чтобы не оказаться побитым, но, напротив, чтобы все прочие уступали ему первенство. Кроме того, если он будет делать в играх то же самое, что должен по необходимости делать всерьез, то в действительной жизни он потеряет авторитет, и будет казаться, что даже и настоящие его занятия – некая игра{184}. Зато если государь снимет с себя царственный облик и смешается с низшими, как с равными, впрочем оставаясь узнаваемым, он, отложив одно величие, приобретет другое, большее – стремление превзойти остальных не авторитетом власти, но доблестью – и покажет, что его храбрость и мужество не превозносятся только потому, что он государь.
XIIСтало быть, и придворный во время зрелищ, связанных с оружием, должен иметь такую же осмотрительность, соответственно своему званию. Я очень рекомендовал бы ему и в скачках верхом, борьбе, беге наперегонки и прыжках уклоняться от скоплений простонародной толпы или, во всяком случае, показываться перед ней очень редко. Ибо нет на свете столь прекрасной вещи, которой невежды скоро не пресыщаются, если часто ее наблюдают.
То же касается и музыки; я не хочу, чтобы наш придворный поступал как многие, которые, где ни окажутся, и даже в присутствии знатных людей, с которыми нимало не знакомы, не заставляя долго себя упрашивать, сразу пускаются делать все, что умеют, а подчас и то, чего не умеют. Кажется, будто они пришли сюда только побахвалиться и это самое и есть их главное занятие. Поэтому пусть придворный берется за музыкальные инструменты лишь ради забавы и почти принужденно, но никогда – в присутствии простолюдинов или при большом стечении народа. И даже если хорошо знает и умеет то, что делает, пусть и в таком случае скрывает усердие и труды, которые необходимо положить на любое занятие, чтобы быть в нем на высоте, и своим поведением показывает, будто сам мало ценит в себе это искусство: если он владеет им превосходно, пусть его хвалят другие.
XIII– Есть много видов музыки, – сказал синьор Гаспаро Паллавиччино, – исполняемой как живым голосом, так и на музыкальных инструментах. Хотелось бы услышать, какая из всех наилучшая и в какое время подобает придворному исполнять ее.
– Прекрасной музыкой, – ответил мессер Федерико, – кажется мне верное пение, по нотам, в красивой манере; но еще больше – пение под виолу, ибо все сладкозвучие – в сольном исполнении. Ведь мы с бо́льшим вниманием отмечаем и воспринимаем красивую манеру и стиль пения, когда наши уши не заняты ничем другим, кроме единственного голоса. С другой стороны, при этом лучше различима и малейшая ошибка – чего не бывает, когда несколько человек поют вместе, так как они поддерживают друг друга. Но больше всего мне по сердцу речитативное пение под виолу: оно придает словам на удивление много красоты и убедительности. Гармоничны и все клавишные инструменты, так как производят весьма звучные аккорды, и на них легко исполнить многие вещи, услаждающие душу мелодией. Не меньше восхищает игра квартета смычковых, весьма нежная и искусная. Человеческий голос добавляет немало красоты и изящества игре на этих инструментах, и пусть наш придворный хотя бы имеет о них представление, а чем более мастерски владеет ими, тем лучше. При этом пусть он не слишком увлекается теми, которые отвергла Минерва, а за нею и Алкивиад, – ибо они кажутся имеющими в себе нечто безобразящее{185}.
А использовать эти виды музыки я считаю возможным в любое время, когда человек находится в задушевной и дружеской компании и свободен от других дел, но прежде всего она уместна в присутствии женщин, поскольку названные ее черты смягчают души слушающих, раскрывая их перед нежностью музыки, и при этом возбуждают дух того, кто играет. Хотя, как я уже говорил, предпочтительно держаться подальше от многолюдства, а особенно от толпы простолюдинов. Но пусть приправой ко всему будет рассудительность, ибо на деле нельзя вообразить все возможные случаи; а если придворный будет справедливым судьей себя самого, то сможет применяться ко времени, зная, когда души слушателей расположены к музыке, а когда нет. Пусть не забывает и о своем возрасте: ибо, право, совсем неприлично и странно видеть человека, занимающего определенную ступень, старого, седого и беззубого, покрытого морщинами, с виолой в руках, распевающим в компании женщин, даже если он кое-как с этим справляется. Ведь при пении произносят в основном любовные слова, а любовная страсть в стариках смешна, хотя порой и кажется, что будто Амур развлекается тем, что среди многих своих чудес воспламеняет, вопреки годам, и сердца обледенелые.
XIVМаньифико отозвался на эти слова:
– Не лишайте, мессер Федерико, бедных стариков этого удовольствия; знаю мужчин весьма в возрасте, у которых и голос замечательный, и руки прекрасно владеют инструментами, не в пример иным молодым.
– Да не собираюсь я лишать стариков этого удовольствия, – сказал мессер Федерико. – Но хочу лишить вас и этих женщин повода насмехаться над их глупостью; а если вашим старикам неймется распевать под виолу, пусть делают это за закрытыми дверями, только ради того, чтобы прогнать с души мучительные думы и тяжкие тревоги, которыми полна наша жизнь, и ощутить то божественное, что, как я полагаю, слышали в музыке Пифагор и Сократ. И даже если сами не будут играть и петь, то, определенным образом настроив душу, они, слушая, почувствуют это гораздо лучше, чем тот, кто не имеет о музыке понятия. Ибо как руки ремесленника, даже будучи слабы, в силу привычки более ловки, чем руки иного, хоть и крепкого, но не приученного к ручному труду, так слух, привычный к гармонии, гораздо лучше и скорее различит ее и почерпнет в ней большее удовольствие, чем другой, сколь угодно молодой и острый, но необыкший в разнообразии музыкальных созвучий. Ибо в него эти модуляции не проникают, но, не оставив никакого приятного ощущения, проходят мимо ушей, неприученных слушать их, притом что некую приятность чувствуют в мелодии даже дикие звери. Вот какое удовольствие прилично извлекать старикам из музыки. То же скажу и о танце; ибо поистине увлечение им надо оставлять раньше, чем возраст заставит нас оставить его против нашей воли.
– А еще, стало быть, лучше, – вставил не без раздражения синьор Морелло, – прогнать всех стариков и постановить, что отныне называются придворными только молодые{186}.
Мессер Федерико ответил на это со смехом:
– Можете видеть сами, синьор Морелло, что увлекающиеся такими вещами, если они не молоды, стараются казаться молодыми – и красят волосы, и бреют бороду дважды в неделю, – и все потому, что сама природа молчаливо говорит им, что такие вещи только молодым и приличны.
Тут все женщины рассмеялись, ибо каждая поняла, что слова эти метили в самого синьора Морелло, который, казалось, был несколько сконфужен.
XV– Но есть ведь и другие развлечения с дамами, – поспешил продолжить мессер Федерико, – вполне подходящие для мужчин в летах.
– Какие же это? – усмехнулся синьор Морелло. – Может, сказки рассказывать?
– Почему бы и нет? – подхватил мессер Федерико. – Но каждый возраст, как вы знаете, приносит с собой свои мысли, какие-то характерные добродетели и какие-то характерные пороки. Ибо старики обычно более осмотрительны, сдержанны, дальновидны, чем молодые, но в то же время и более болтливы, скупы, капризны, боязливы; дома они то и дело кричат, резки с детьми, хотят, чтобы каждый делал все по их нраву. Напротив, молодые смелы, щедры, искренни, – но и скоры на драку, переменчивы, моментально переходя от любви к ненависти, послушны только своим прихотям и враждебны тем, кто напоминает им о добром пути. Но из всех возрастов самый умеренный – это возраст зрелости, когда человек уже оставил позади дурные стороны юности, но не достиг еще тех, какие приносит с собой старость.
Стало быть, нужно, чтобы юноши и старики, стоящие как бы на разных концах, умели с помощью разума исправлять пороки, свойственные им от природы. И старикам надо беречься от того, чтобы слишком хвалить себя, и от других уже названных пороков, свойственных их возрасту, извлекая пользу из той осмотрительности, того знания жизни, что приобретены долгим опытом, и быть как бы оракулами для каждого, кто приходит к ним за советом, доброжелательно и к месту высказывая открытое им и сочетая со степенностью возраста некую уравновешенную и шутливую приветливость.
Поступая так, они явятся добрыми придворными, прекрасно общаясь с мужчинами и женщинами, и во всякое время будут желанными в обществе, даже если и не станут петь или танцевать; а когда случится нужда, покажут свою доблесть в делах великой важности.
XVIТакую степенность и рассудительность пусть приобретают и юные, вовсе не копируя стиль стариков, ибо то, что идет одним, другим нисколько не идет (и не зря говорят, что излишняя мудрость в юных – дурной знак), но исправляя в себе естественные для своего возраста пороки. И очень приятно бывает видеть юношу, особенно в рыцарских доспехах, выказывающего некую серьезность и немногословность, как бы превосходя самого себя, без того беспокойного нрава, который часто случается видеть в его возрасте; такие юноши кажутся обладающими чем-то бо́льшим, чем другие их ровесники. Кроме этой сдержанности, пусть он имеет в себе некую спокойную отвагу, ибо она кажется движимой не гневом, но рассуждением и чаще направляемой разумом, чем вожделением. Такая отвага почти всегда отличает людей великого мужества. И равным образом мы видим ее у тех из диких животных, которые превосходят других благородством и силой, например у льва и орла, – что объяснимо. Ибо это порывистое и внезапное движение, без слов, без всякого выражения ярости, всей собранной воедино силой, моментально, словно пушечным выстрелом, вырывается из состояния покоя, ему противоположного, гораздо более бурно и яростно, чем то, которое разгорается постепенно. Но те, которые в предвидении какого-то опасного дела безудержно болтают, подскакивают, не могут стоять на месте, – кажется, в этом выплескивают себя и, как хорошо сказал наш мессер Пьетро Монте, подобны тем мальчишкам, которые, идя куда-нибудь ночью, от страха поют, пением как бы поднимая себе дух. И как в юноше весьма похвальна спокойная и зрелая молодость – ибо она показывает, что легкомыслие, главный порок этого возраста, в нем обуздано и исправлено, – так ценится в старике бодрая и живая старость, свидетельствующая, что сила духа в нем столь велика, что придает огня и силы этому немощному и холодному возрасту, поддерживая его в том среднем состоянии, которое и есть лучшая часть нашей жизни.
XVIIНо и всей совокупности этих добрых качеств нашего придворного недостанет, чтобы стяжать общее благоволение государей, рыцарей и дам, если он не приобретет также учтивой и любезной манеры в повседневном общении. А в этом, полагаю, трудно дать какое-либо правило для бесчисленных и разнообразнейших случаев общения, ибо среди всех живущих на свете людей не найдется двоих, которые душевно были бы полностью одинаковы. И кому приходится применяться к собеседованию со многими, нужно руководиться своим собственным рассуждением и, сознавая различия между людьми, каждый день изменять стиль и способ общения, сообразно натуре того, с кем он пускается в беседу.
И я не знаю других правил для этого, кроме уже названных, которым наш синьор Морелло научился еще в детские годы во время церковных исповедей.
Синьора Эмилия, улыбаясь, сказала:
– Как старательно избегаете вы труда, мессер Федерико! Но он еще далеко не выполнен: вам надлежит говорить, пока мы не разойдемся спать.
– А если мне, синьора, нечего больше сказать? – возразил мессер Федерико.
– В этом проявится ваш талант, – отвечала синьора Эмилия. – И если правда то, что я слышала, будто нашелся человек настолько талантливый и красноречивый, накопавший столько материала, что хватило на целую книгу в похвалу мухе{187}, а другим – в похвалу лихорадке{188}, а еще одному – в похвалу лысине{189}, то неужели это не придаст вам духу набрать материал, чтобы в течение одного вечера поговорить о придворном искусстве?
– Мы об этом уже столько наговорили, – вздохнул мессер Федерико, – что хватило бы на две книги. Но раз уж вы меня не отпускаете, буду говорить, пока вам не покажется довольно – довольно, может быть, не для самой темы, но хотя бы для моих сил.
XVIIIПолагаю, что то общение, которому в первую очередь должен учиться придворный, прилагая все старание, чтобы сделать его приятным, – это общение со своим государем. И хотя само слово «общение» подразумевает как бы некое равенство, которого, кажется, не может быть между господином и слугой, мы пока будем употреблять именно его. Итак, пусть придворный не только сделает свое общение с государем именно таким, чтобы ежедневно все видели его высоко ценимым, как сказано прежде, но пусть все мысли и силы души своей обратит на то, чтобы любить и прямо-таки обожать государя, которому служит, более чего-либо другого на свете, и все желания и привычки свои направит к тому, чтобы быть ему угодным.
На этом месте мессера Федерико нетерпеливо прервал Пьетро да Наполи:
– Ну, в таких придворных нынче недостатка нет! Сдается мне, в кратких словах вы набросали портрет изрядного лизоблюда.
– Вы ошибаетесь, – ответил мессер Федерико. – Лизоблюды не любят ни господ, ни друзей, а я призываю нашего придворного именно и прежде всего любить. Быть угодным тому, кому служишь, следовать его желаниям можно и без лизоблюдства, ибо я имею в виду те желания, которые разумны и честны, или же такие, которые ни добры, ни злы, как, например, игра или какое-то занятие, увлекающее государя больше остальных. Пусть и придворный приспособится к такому занятию, даже если оно чуждо его собственной натуре, так чтобы каждый раз, видя его, государь чувствовал, что тот будет говорить ему о вещах, которые государю желанны. Это получится, если в придворном будет верное суждение о том, что угодно его государю, смышленость и предусмотрительность, чтобы уметь к тому приспособиться, и решимость сделать для себя приятным от природы ему неприятное. Приготовив себя таким образом, пусть он никогда не является перед государем ни сердитым, ни меланхоличным, ни слишком молчаливым – как бывает со многими, – и тогда кажется, будто они раздражены на своих господ, а это уже вовсе нетерпимо. Пусть не имеет привычки злословить, и прежде всего своих государей, что нередко бывает, так что подумаешь, будто дворы суть место какого-то бедствия: ибо те, что более облагодетельствованы государями и из убожества вознесены на высоту, постоянно жалуются на них и говорят о них дурное – что недостойно было бы не только со стороны этих баловней судьбы, но даже и тех, с кем обходились дурно. И да не будет в нашем придворном глупого самомнения, да не будет он разносчиком докучных сплетен; да не будет столь неосмотрителен, чтобы причинить досаду теми самыми словами, которыми хотел угодить; да не будет упрямцем и спорщиком, как некоторые, что словно только тем и тешатся, чтобы досаждать и надоедать другому, как муха, и чье любимое занятие – нагло противоречить всякому без разбора. Да не будет он пустым и лживым болтуном, или хвастуном, или недалеким льстецом, но хранит скромность и сдержанность везде, а особенно в обществе, проявляя то почтение, то уважение, которое служителю подобает иметь в отношении господина. И да не делает, как многие, кто, встретившись с каким-либо сильным вельможей, если говорили с ним хоть раз, подходят к нему с развязным видом и по-компанейски, как если бы хотели обняться с кем-то из равных или оказать милость низшему себя. И пусть он почти никогда (разве что крайне редко) не просит у государя чего-либо для себя самого; иначе может случиться, что государь, не желая отказать напрямую, даст ему это с раздражением, что намного хуже. Прося же для других, пусть осмотрительно выбирает для этого время и просит о вещах достойных и разумных; и пусть, представляя просьбу, исключит все, что может вызвать неудовольствие государя, и ловко обойдет все трудности, так чтобы государю было легко пожаловать просимое; а если он и откажет, – чтобы не думалось ему, будто он сильно оскорбил того, кого обошел милостью. Ибо часто бывает, что господа, отказав в милости тому, кто ее назойливо добивался, думают, что столь настойчиво просивший о ней желал ее очень сильно, а не добившись, вероятно, затаит обиду. А внушив себе это, они начинают питать неприязнь к такому человеку и больше не могут взирать на него благосклонно.
XIXПусть наш придворный не пытается вместе со своим государем проникнуть в покои или секретные места, если его не просят, даже если он будет занимать высокое положение. Ибо часто государи в приватной обстановке любят говорить свободно и делать то, что им нравится, не желая, чтобы их при этом видели или слышали люди, которые могут их осудить; и это вполне разумно. А порицающие государей за то, что они берут с собой в покои людей, не обладающих другими достоинствами, как только умением услужить им лично, думаю, совершают ошибку: разве государи не имеют такого же права потешить свою душу, как мы – свою? И если придворный, привычный к обсуждению серьезных вещей, потом тайным образом будет допущен в покои, он должен надеть на себя другое лицо, отложив вещи серьезные до иного места и времени и со вниманием поддерживать беседу, приятную и желанную его государю, чтобы не помешать этой утехе его души. Но в этом, как и во всем другом, прежде всего пусть старается не досаждать и ожидает, пока ему будет оказана милость, а не домогается ее всеми средствами, как многие, столь до этого жадные, что, кажется, умрут, если не получат желаемого. Если же их по случаю постигнет немилость или они увидят, что государь благоволит к кому-то другому, они терзаются завистью так, что никак не могут этого скрыть; отчего становятся предметом всеобщих насмешек, и государи часто оказывают милость первому попавшемуся только ради того, чтобы их подразнить. И потом, получив какую-то милость, хоть немного поднимающую их над средним уровнем, до того этим опьяняются, что уже и радоваться не в силах; и, кажется, не знают, куда деть ноги или руки и готовы чуть ли не созывать весь честной народ, чтобы все на них смотрели и поздравляли с этим событием, как с чем-то небывалым, что не повторится больше никогда.