Полная версия
Народная история России. Том II. Устои советской диктатуры
У большинства других граждан подобных альтернатив не было. Мемуаристка Лидия Иванова вспоминала, как к их соседям, живущим напротив их квартиры, приехала родственница, старушка-скелет. Иванова не знала, из какой губернии та приехала, и предполагала, что из той, где уже был настоящий голод. По словам очевидицы, старушка недолго болела – организм не поддавался лечению: „После ее смерти мы ходили к соседям на панихиду. Он лежала: кости, обтянутые кожей, желтая под желтым светом свечей.“[633]
По мере детериорации продовольственного снабжения жителям крупных городов приходилось писать друзьям и знакомым на периферии. Они просили их выслать им посылки с продуктами. Некоторых поддерживали и без просьб, по собственной инициативе. Посылкам „гостинцев“ в виде пшенной крупы или других фабрикатов искренне радовались.[634]
Даже в таких относительно благополучных городах, как Симбирск цены на продовольствие стремительно ползли вверх. Помогать друзьям и родственникам в нуждающихся регионах становилось всё тяжелее.[635]
Тем не менее от безысходности люди продолжали посылать письма с просьбами о помощи. Одно из подобных обращений сохранилось до наших дней. Это было письмо С. Пересветовой от 17 ноября 1919 года в Орёл к художнице А. Ф. Софроновой. Подруга Софроновой за пару дней потеряла все уроки в связи с эвакуацией учреждений и осталась без средств к существованию. Она чрезвычайно страдала от различных болезней и нарывов и ходила хлопотать по различным инстанциям о минимальном пропитании.[636]
Пересветова обращалась к художнице с просьбой спасти её жизнь, поддержать угасающий огонёк: „Многого я не прошу, понимая, в какое время мы живём. Мне нужно продержаться лишь неделю, одну лишь неделю, всего семь дней до того момента, как мне заплатят за выполненную работу. Меня может спасти самая маленькая толика съестного. Две, только две небольших картофелины, четверть самого маленького качана капусты, одна морковка и одна луковица. С их помощью я смогу продержаться неделю, как это уже однажды было. Во имя нашей прежней сердечной дружбы, Нина, не дайте мне погибнуть голодной смертью, не откажите в помощи!“[637]
Голодающие были вынуждены просить о помощи у хронически недоедающих. Впоследствии, пытаясь оправдать губительную экономическую политику РКП(б), Ленин признал, что те жертвы, которые вынесли за это время рабочий класс и крестьянство, были, можно сказать, сверхъестественными. Апологет продразвёрстки и продотрядов разоблачил свой собственный строй: „Никогда такого недоедания, такого голода, как в течение первых лет своей диктатуры, рабочий класс не испытывал.“[638]
Негативные последствия советского продовольственного экспериментирования прослеживались повсюду. Однако и в лагере Белых продовольственный вопрос вызывал бурную критику. Неспособность Белого командования наладить снабжение вели к выступлениям, восстаниям и бунтам.
В добавление к этому все враждующие стороны гражданского конфликта и иностранной военной интервенции прибегали к методам изощрённого саботажа и диверсии. С продвижением фронта вражеские продорганы уничтожалось противником. Такое систематическое разрушение продовольственной инфраструктуры практиковалось со всех сторон: с Красной, с Белой, с повстанческой и со стороны интервентов. Оно вело к обострению голода на всех сторонам фронта и в глубоком тылу.
Даже „левый“ коммунист Н. И. Бухарин признавал, что были случаи, когда местные Советы и ревкомы, особенно в местностях, очищенных от белогвардейцев, запрещали вольную торговлю, не создав своих продовольственных аппаратов или, что ещё важней, не обеспечив хотя сколько-нибудь правильного снабжения населения через эти аппараты. Бухарин заключил, что в результате частная торговля делалась нелегальной, и цены повышались во много раз.[639]
В атмосфере финансового развала рост цен множил армию голодных. Люди жаловались на изнеможение и на то, как стал труден сам процесс жизни. Ольга Бессарабова, жившая в Воронеже, отметила, что читать и писать было трудно, трудно было также связать мысли в голове. Днём становился тягостен каждый звук, а ночью начинались проблемы со сном. Бессарабова продолжила: „Трудно бывает просто встать с места, чтобы лечь и заснуть, сижу, хочу спать, и больше[,] получается, не могу собраться с духом, чтобы встать.“[640]
Особенно тяжело переносить недоедание становилось в зимнее время. С усугублением продовольственного кризиса влияние голода на человеческий организм усилилось. Жизнь превращалась в летаргию. Некоторые от голода и холода стали постоянно засыпать.[641]
Среди населения также распространились трофические заболевания кожи. У женщин от голода прекращались месячные. Мужчины страдали импотенцией.[642],[643] По свидетельству одной современницы, от ужасной жизни у всех были отморожены и отгнивали оконечности, сходили ногти и слабело зрение.[644]
Мемуаристка О. И. Вендрых отметила, что лицо отекало, приобретало землистый цвет и покрывалось пухом из-за недостатка жиров, а все тело покрывалось нарывами: „Беспрестанно мертвеют конечности и отходят лишь когда их встряхиваешь вниз или кладешь в горячую воду, которую достать очень трудно. Дети зачастую родятся без костей. Меняются очень, так что, если недели две не видишься, то приходится рекомендоваться.“[645]
В Гражданскую войну матерям-роженицам приходилось особенно тяжело. Из-за голода молока у большинства кормилиц не оставалось.[646] Очевидцы вспоминали, насколько трудно было то время для матери и ребёнка, и то, как скудны были возможности питания для матери. Врач З. Г. Френкель писал, что ребёнок голодал от недостатка материнского молока: „Достать его для прикорма было невозможно.“[647]
Молочный кризис достиг небывалых пропорций из-за того, что большевики разрушили существовавшие до них структуры помощи матерям. Уже в январе 1918 года советский режим упразднил Всероссийское попечительство по Охране Материнства и Младенчества.[648]
На его руинах была образована Коллегия по охране и обеспечению материнства и младенчества (Охранматмлад). Охранматмлад присвоил все дела, отчётность, имущество и денежные средства старого, упразднённого органа.[649] Несмотря на это новая правительственная структура не справлялась со своими обязанностями.
Советская власть планировала воздвигнуть в столице центральное учреждение – Дворец Материнства.[650] Однако амбиционным планам большевиков не было суждено осуществиться. Недостроенный дворец скоро сгорел. В народе наркома Государственного призрения, большевичку А. Н. Коллонтай, мягко говоря, недолюбливали.[651]
Действия казённого Охранматмлада носили во многом декларативный характер. В условиях диктатуры и экономической блокады возможности помощи матерям и детям были крайне ограничены. Приюты, ясли, молочные кухни и дома матери и ребёнка постепенно создавались. Но численность их была совершенно недостаточной. К примеру, во всей Самаре к ноябрю 1920 года для детей до трёх лет была только одна детская консультация и молочная кухня при ней.[652]
В городах родителям приходилось доставать карточки на получение молока для детей.[653] Зачастую выдаваемое молоко было сильно разбавлено водой. На жаргоне специалистов-пищевиков такое молоко называлось „фальсифицированным“. В целом, в провинциальных городах молоко было гораздо менее фальсифицировано, чем в столицах. Питательность молока в регионах была выше, чем в Москве и Петрограде. Качество молока на базарах превосходило его качество в городских молочных лавках.[654]
В эпоху гражданского конфликта снабжение молоком, сахаром, манной крупой, мукой и маслом продолжало оставаться резко неудовлетворительным.[655] Без молока дети чахли и умирали.[656] Детская смертность от недоедания и массовых инфекционных заболеваний была на редкость высокой. Она несла для общества самые зловещие последствия.[657]
Наблюдательный литератор Е. Г. Лундберг отметил в своих записках: „Молочница, от милости которой зависит жизнь стольких-то грудных детей, которая и чванится, и загребает печатную бумагу, и жалеет.“[658]
Многое о нехватке молока в стране говорит случай, произошедший с Корнеем Чуковским в начале февраля 1921 года. Он вспоминал, как в вестибюле Дома ученых встретил Анну Ахматову. Та позвала его к себе и обещала дать бутылку молока для дочки Чуковского. Вечером прозаик забежал к поэтессе домой. Ахматова, как и обещала, дала ему молока. Событие это в пору повального дефицита было сродни чуду. Чуковский был настолько поражён проявленной к нему добротой, что записал: „Чтобы в феврале 1921 года один человек предложил другому – бутылку молока!“[659]
Матерям детей постарше также приходилось чрезвычайно нелегко.[660] До наших дней сохранилось характерное свидетельство одной современницы. В ноябре 1919 года она написала: „Утром встаешь и первый вопрос, который тебя сейчас же осаждает это: 'А что я буду сегодня кушать'? Дети не успевают проснуться, высовывают нос из-под одеяла и шуб, которые были на них набросаны, кричат: 'Мама, я хочу кушать! Дай хоть маленький кусочек хлебца'! Мать сердится и кричит, что хлеб стоит 125 руб. фунт и что нужно кушать меньше. Правда, чем больше прибавляется цена, тем порцию все уменьшают, наконец, ребенок не вытерпевает и решается быть самостоятельным.“[661]
„Быть самостоятельным“ для ребёнка означало идти работать. Миллионы родителей чувствовали вину за то, что были не в состоянии накормить своих детей досыта. Переводчица Л. В. Шапорина оставила горестное свидетельство своей нужды и той боли, которую причинял ей голод её маленького сына. В своём дневнике Шапорина описала, как убирала со стола, а её сын Вася забрался под стол. Он был чем-то очень занят. Мать спросила у мальчика, что он там делает и услышала в ответ: „Крошки подбираю…“[662]
На Валдае Новгородской области современник М. О. Меньшиков обеспокоенно думал об агонии своей страны: о гражданском конфликте, репрессиях и немецкой оккупации. В своём дневнике лета 1918 года Меньшиков задавался вопросом: „Что будет с ними, несчастными? Ты, Россия, м[ожет] б[ыть], выиграешь от хирургической операции над тобою, а мы, отдельные клетки твои, захваченные ножом хирурга, погибнем. Сегодня за завтраком режущий сердце спор двух моих девочек – 3-летней и 2-летней – из-за крохотного кусочка вчерашнего пирога.“[663]
Последствиями недоедания среди населения стало постоянное, мучительное чувство голода, общая усталось, слабость и странное отупение по отношению к событиям повседневной жизни и ко всему окружающему.[664] Некоторым чувство голода казалось унижающим.[665]
При хроническом недоедании и беспросветности жизни в РСФСР у многих развилась сильная депрессия. Отсутствие элементарных человеческих прав, аресты, бессудные расстрелы и безысходность отнимали у людей последнюю надежду.
Известный беллетрист А. А. Измайлов в январском письме 1918 года признался, что никакой Достоевский в „Бесах“ не провидел всего тогдашнего ужаса. Измайлов продолжил: „Я не живу, а влачу существование. При деньгах – в доме холодно, голодно, темно (электр[ичество] не горит), на дело хожу пеш, огромные концы – вперед и назад. Измучился, изнемог, для себя не живу, своих почти не видаю, своего – для души – дела не делаю, – газета берет всё, в награду ставя под риск каждодневного увоза в Смольный и посадки под арест.“[666]
К неослабевающему чувству голода и подавленности населения добавилась полная расшатанность нервов. У людей то и дело случались болезненные вспышки раздражительности и уныния.[667] Одна современница отметила, как весной 1918 от голода нервы её были в таком состоянии, что от малейшей шутки она обижалась и плакала. И ничего не могла с собой поделать.[668]
Вынужденное безделье из-за отсутствия электричества и постоянного полумрака действовало на психику. По статистическим данным, рост психических заболеваний, который отмечался с начала империалистической войны, усилился после Февраля 1917 года. В годы Гражданской войны он резко подскочил.[669],[670]
Одна современница констатировала, что была масса сумасшедших, но никто на них не обращал внимания: „Много дергает рукой, ногой, тики в лице, многие идут по улице сами с собой разговаривают, жестикулируют, смеются.“[671]
Смерть близких, знакомых и коллег от голода деморализовала людей ещё больше. Богослов Иван Проханов отметил, как его знакомый профессор Гессегус, преподававший ему в молодые годы, умер в своей квартире от недостатка пищи. Число подобных смертей росло. К тому же, люди продолжали умирать от отравлений в общественных столовых. Независимая пресса того времени была полна описаниями подобных фактов.[672]
Мысли о самоубийстве становились всё более распространённым явлением. Уже в январском дневнике 1918 года пожилой очевидец В. М. Голицын записал: „Не хочется жить, и в тайне завидуешь тем, кто переселяется в иной мир.“[673] По мере вырождения быта, усиления террора в Красном и Белом лагере и переполненности тюрем и лагерей заключёнными депрессии в обществе множились.[674]
Людям врезались в пямять истощённые лица прохожих. Интеллигентке Л. В. Шапориной особенно запомнилось одно лицо. Это был, как ей казалось, мелкий чиновник небольшого роста, в тёмной крылатке и котелке, лет 45–50. У него было круглое, одутловатое, отекшее лицо желто-воскового цвета и круглые карие глаза.[675]
По словам Шапориной, тот всегда шёл быстро, сутулясь и исподлобья глядя на встречных глазами полными ужаса, смертной тоски. Шапорина часто встречала его в конце Невского, у Штаба, потом он исчез – вероятно умер: „Называли целую семью, не то Нольде, не то Нолькен, отец, мать и дочь покончили самоубийством. Впоследствии, когда я бывала у мамы в Дорогобуже, она говорила, что у всех, приезжающих из Петербурга и Москвы, ужас в глазах.“[676]
Затяжное голодание, затронувшее горожан в различных регионах России, приводило к неожиданным последствиям. Многие от крайнего истощения испытывали головокружение.[677] Некоторые от слабости стали ронять предметы из рук.[678] Другие падали в обморок. Тот факт, что при остановке транспорта повсюду приходилось ходить пешком, усугублял чувство слабости и недомогания.[679]
Актриса Камерного театра М. И. Кузнецова вспоминала, как после трудной репетиции пришла из театра голодная к себе домой, на Малую Молчановку. Кузнецова описала следующую сцену: „Дохожу до своего подъезда. Нет, абсолютно нет никаких сил подняться на 4-й этаж. Стою. Думаю. Что делать? В квартире у меня ни-кого! И нет у меня там ни-чего.“[680] Кузнецова отправилась к подруге Марине Цветаевой, отсчитывая по дороге шаги.[681]
Специалистка по библиотечному делу М. И. Рудомино описала другой характерный случай, произошедший с ней в 1919 году. В то время в Саратове наступил настоящий голод. Рудомино шла по Немецкой улице. Бежавший с ведёрком впереди неё мальчик упал. Из ведёрка что-то вылилось. Судя по всему, это был суп. Мальчик начал собирать с мостовой содержимое ведёрка и есть. По словам Рудомино, это было ужасно.[682]
Поэт А. Б. Мариенгоф писал, как по тротуарам бегали плоские тенеподобные люди: „Они кажутся вырезанными из оберточной бумаги.“[683] 1919-й год принёс с собой ещё большие терзания, чем 1917-й и 1918-й. Он стал периодом злого лихолетья, зенитом физических и эмоциональных мук. В своём стихотворении поэт Илья Эренбург выразительно передал тяготы народа:
Наши внуки будут удивляться,Перелистывая страницы учебника:„Четырнадцатый… семнадцатый… девятнадцатый…Как они жили?.. бедные!.. бедные!..“[684]Не обошёл стороной голод и животных. Животные, также и домашние, наряду с людьми стали невольными жертвами продовольственного краха и дезорганизации государственного снабжения. Корм для них таял на глазах.
В 1918 году в петроградском зоопарке удавы, слон, львы, тигры и десятки обезьян умерли от голода. Ситуация с кормом была настолько критичной, что в зоопарк пришло трое представителей специальной комиссии. В их задачу входило заключение о том, какие животные в зоопарке являются менее ценными. Последних надлежало пристрелить, так как кормов для всех не хватало.[685]
Сцены голодающих животных за решётками клеток, были описаны писателем И. Э. Бабелем в эссе „Зверь молчит“. Они были поистине душераздирающи. За пределами зоопарков положение животных в городах также стремительно ухудшалось.
Писатель М. М. Пришвин однажды стал свидетелем самоубийства оголодавшей собаки на улице. Придя домой, он записал как голодная, облезлая собака шла, качаясь, по Большому проспекту. На углу Восьмой она было упала, но справилась и, шатаясь, пошла по Восьмой.[686] По словам Пришвина, навстречу собаке шёл трамвай: „Она остановилась, посмотрела, как будто серьёзно подумала: 'Стоит ли свёртывать? и, решив, что не стоит, легла под трамвай. Кондуктор не успел остановить вагон, и мученья голодной собаки окончились.“[687]
Прозаик Евгений Замятин также стал свидетелем смерти, на этот раз ломовой лошади. Та умерла от истощения. Писатель поведал, как на дрогах везли покойника, а лошадь плелась еле-еле, пошатываясь. На Тучковом лошадь упала и издохла. Замятин подвёл итог: „Лежит мертвая лошадь, сзади – на дрогах – в гробу человек мертвый.“[688]
Чуть ниже Замятин сделал ещё одну запись в блокноте. В дождь и темень где-то на 15-й линии у извозчика свалилась лошадь, хоть он и ехал уже пустой. Помочь было некому. Писатель продолжил: „Кто-то пробежал мимо с поднятым воротником: дождь сечет. Извозчик со слезою молит лошадь: – Корька, милый, ну встань, голубчик.“[689]
В городах ломовые лошади продолжали издыхать от бескормицы и истощения. Ольга Бессарабова привела любопытный эпизод. Современница отметила, как зимой 1919 года на главной улице Воронежа увидела два трупа лошади. Один из них застыл в позе, встающей с земли. Бессарабова призналась, что в жизни не видела такой красивой лошади. Она потеряла чувство времени, смотря на неё.[690]
Война, иностранная интервенция, блокада и бескормица не щадили никого. В годы „военного коммунизма“ падаль на улице больше не было нужды убирать. Останки мертвечины мгновенно растаскивали. После этого от животных оставался лишь голый каркас. Характерным примером этого процесса стали ломовые лошади. Их трупы тут же разрывали на части исхудавшие бездомные псы с окровавленными мордами.[691] Оставшееся мясо растаскивали не менее исхудавшие люди.[692]
Поэт Николай Оцуп записал, что это был единственный в своем роде момент русской истории. В описании Оцупа, люди ночью крались с топором к лошадиной падали, которую грызли собаки, настолько злые от голода, что у них приходилось отбивать куски.[693]
Птицы заявляли права на свою часть падали. Поэт А. Б. Мариенгоф описал, как в подворотне облезлого кривоскулого дома большие старые сварливые вороны раздирали дохлую кошку. Мариенгоф рассказал, что они жрали вонючее мясо с жадностью и стервенением голодных людей.[694]
С усилением голода горожанам пришлось отлавливать птиц и грызунов для пропитания. Исчезновение птиц в ряде городов было столь разительным, что бросалось современникам в глаза. Так учёный В. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал, что на улицах и во дворах Петрограда совершенно исчезли столь изобиловавшие прежде голуби, которые были все поголовно съедены населением. Очевидец добавил: „Раз появились было в изобилии грачи, свившие себе гнёзда на деревьях сада Академии Художеств и других, но вскоре исчезли, вероятно тоже в целях питания населения города, а гнёзда их были разорены.“[695]
Вороны в Петрограде также исчезли. Писатель В. Б. Шкловский, по приезду в Москву, был поражён обилием и криком ворон. В его городе ворон уже не осталось.[696] За птицами пришёл черёд и оставшихся в живых домашних животных. Многим отчаявшимся хозяевам приходилось их умертвлять из-за отсутствия корма.[697] Позже хозяева были вынуждены убивать и съедать своих питомцев – уже для пропитания семьи.
Евгений Замятин вспоминал характерную сценку на заседании факультетов: „Студент говорит: – Профессор очень любезный – подарил мне собачку. – Чем же вы её кормить будете? – Я ею сам кормиться буду. – Верно, верно: мы уже ели. Сперва думали – с души сорвет, а потом – ничего. Поспорили из-за последнего куска. Недурно – вроде, знаете, курицы.“[698]
По свидетельству мемуариста В. П. Семенова-Тян-Шанского, его знакомый К. Ф. Неслуховский съел кошку. А профессор зоологии Стрельников с другими гражданами съел только подохшего от голода крокодила в зоологическом саду. Он говорил, что мясо его было очень вкусно, напоминая осетрину.[699]
В других городах России продовольственная бескормица приводила к аналогичным последствиям. 24 июня 1919 года житель Вологды писал в письме, которое было перехвачено военной цензурой: „Мяса нет, но есть у нас кошки, вороны и проклятые крысы, и всё скушаем, но дела России непоправимы, только один исход – перемирие на всех фронтах, штык в землю, заставить работать на всех фабриках и заводах, и это лучший путь к социализму…“[700]
Показательно, что при повальном голодании миллионов граждан в „верхах“ проблем с голодом не существовало. Художник Юрий Анненков вспоминал, как зимой 1920–1921-го года в голодающем Петрограде сидел в гостях у влиятельного партийца Б. Г. Каплуна.[701] Гости расположились у камина. Анненков свидетельствовал, что у ног подруги Каплуна на плюшевой подушке отдыхал огромный полицейский пёс, по-детски ласковый и гостеприимный, счастливо уцелевший в ту эпоху, когда собаки, кошки и даже крысы в Петербурге были уже почти целиком съедены населением.[702]
Так даже обладание собакой в РСФСР стало привилегией, доступной лишь высокопоставленным коммунистам и людям с достатком. Между тем недостаток пропитания был таким, что на Сухаревке и других рынках республики люди были вынуждены нелегально выменивать продукты на золото или на материю. Продукты продавали тайком, из-под полы. На рынках покупателей часто обманывали. Поэтому обменные рынки стали называть „обманные“ рынки.[703]
Мемуарист Н. А. Авенариус описал, как решил рискнуть и отправился на московский рынок. Ему удалось за пять рублей золотом купить небольшой мешочек муки и благополучно, под шинелью привезти его домой. Авенариус ликовал. Но когда муку высыпали, оказалось, что её насыпали совсем немного, только сверху. Всё остальное было извёсткой.[704]
Когда-то состоятельная баронесса М. Д. Врангель, потерявшая всё в результате национализации банков, стала нуждаться так, как ей не могло присниться и в самых страшных снах. К началу 1918 года Врангель стала деклассированным элементом и нуждалась больше, чем большинство представителей пролетариата. Она стала питаться в общественной столовой с рабочими, курьерами и метельщиками. Врангель ела с ними тёмную бурду с нечищенной гнилой картошкой и сухую как камень воблу или селёдку. Она также ела табачного вида чечевицу, хлеб из опилок, высевок, дуранды и всего 15 % ржаной муки.[705]
В своих воспоминаниях пожилая Врангель писала, что потрясающие сцены, которые она видела в этой столовой, – и годы спустя стояли у неё перед глазами. Сидя за крашеными чёрными столами, липкими от грязи, все ели тошнотворную отраву из оловянной чашки оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, ещё более голодные женщины и дети. Врангель продолжила: „Они облипали наш стол, и глядя помертвелыми, белыми глазами жадно вам в рот, шептали: 'тётенька, тётенька, оставьте ложечку', и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на неё, вырывая друг у друга и вылизывая её дочиста.“[706]
Организация столовых общественного питания стало вынужденной мерой. „Столовки“ превратились в слабое подспорье для карточной системы диктатуры. На протяжении 1918 года частные столовые закрывались властями. Коммунальные столовые тщетно пытались заполнить создавшийся вакуум.[707]
Однако достижения советских деятелей в центрах и регионах были на удивление скромными.[708] По статистике Комиссариата Продовольствия, даже к началу 1919 года из приблизительно миллионого населения Петрограда в столовых имело право питаться лишь одна пятая часть. Остальные же четыре пятых населения города оставались вне общественного котла. Они были обречены на поиск собственного, на редкость скудного пропитания.[709]
В столовых республики царила привычная купонная неразбериха и выстраивались очереди. Путаница объяснялась периодическим обновлением карточек и недостатком согласования между решением Комиссариата продовольствия и Районных продовольственных Управ.[710]
Запоздалое получение карточек от домовых уполномоченных вело к несвоевременным представлениям их в столовые. Из-за этого посетителям отказывали в приёме карточек. Заведующим столовых приходилось выслушивать постоянные жалобы, нарекания, упрёки и протесты голодных людей.[711]
Сотрудник официального советского печатного органа Ал. Волин констатировал, что особенно сетовали в этом отношении граждане, по вине своих уполномоченных лишившиеся возможности прикрепиться к тем питательным пунктам, в которых они получали обеды в предыдущие месяцы, – к которым они уже привыкли и которые являлись для них наиболее удобными по месту их жительства или работы.[712]