Полная версия
Трагедия войны. Гуманитарное измерение вооруженных конфликтов XX века
Обратим внимание, что в августе 1914 г. еще одним субъектом действий в отношении имущества стали жители приграничных территорий Российской империи, которые переходили границу и грабили оставленные немецкие селения. Об этом в одном из донесений, например, упоминал полковник А. М. Крымов[143], а военный врач З. Г. Френкель, в августе 1914 г. служивший в 1-м армейском корпусе (2-я армия), с которым побывал районе Илово – Зольдау, вспоминал: «Противник спешно очистил не только нашу пограничную область, но и все близкие к границе свои населенные пункты. Возвратившееся население польских деревень устремилось в немецкие безлюдные поселки, и мы видели по всем дорогам, как поляки всех возрастов несли из покинутых немцами домов всякую утварь, гнали свиней и скот»[144].
Это обстоятельство было известно властям, а в начале сентября сувалкский губернатор Н. Н. Куприянов поставил вопрос о том, чтобы бесхозных коней свозить в Вержболово для образования конского запаса. Другими словами, проблема заключалась вовсе не в факте разграбления, а в том, чтобы это имущество поставить на службу армии, т. е. опять вопрос сводился к пресечению самовольного поведения и обеспечении порядка. К слову, 3 сентября (20 августа) губернатор получил соответствующее разрешение от Н. А. Данилова[145]. В этот же день П. К. фон Ренненкампф, готовя свою армию к обороне перед ожидающимся наступлением противника, распорядился в том числе «угнать весь скот и лошадей, находящихся перед фронтом»[146]. Причем П. А. Аккерман свидетельствовал: «<…> левый фланг армии, наиболее пострадавший, тем не менее умудрился пригнать, отходя спешно, от десяти до пятнадцати тысяч голов скота. Я своими глазами видел стада, и не малые (голов до шестисот), типичных, белых с черными пятнами, голландок из Восточной Пруссии»[147]. В эти же дни во время отступления частей 10-й русской армии был разграблен приграничный город Просткен: отходящие солдаты и жители деревень по российскую сторону границы угнали весь скот и лошадей, 272 жителя были депортированы в Россию, 19 убиты, а остальные бежали. Почти все дома были сожжены[148].
Осенью отношение к немецкой собственности кардинально поменялось. Если в августе – сентябре 1914 г. речь шла о возмещении за счет противника тех или иных недостатков в снабжении, то теперь благополучие экономики рассматривалось как основа боеспособности немецкой армии, а потому нанесение экономического урона превратилось во вполне легитимную военную задачу. Так, уже рассмотренный выше приказ Н. В. Рузского требовал не только уничтожения казенного имущества, если его нельзя вывезти, но и подрыва обрабатывающей промышленности, для чего предписывалось «портить машины на казенных и частновладельческих заводах и фабриках, поручая это дело саперам». Экономическая эксплуатация приобретала системный характер: для сбора «местных средств» при начальнике этапно-хозяйственного отдела должны были формироваться специальные эксплуатационные команды, а излишки собранных запасов вывозиться в Россию[149]. Такие настроения передавались и войскам. По крайней мере, относительно событий осени 1914 г. П. А. Аккерман свидетельствовал: «Ныне сознание подсказывало солдату, что необходима борьба с материальным благосостоянием неприятеля»[150].
Общие усилия возымели успех, Восточной Пруссии был нанесен экономический ущерб. С потерей 135 тыс. лошадей, 250 тыс. коров, 200 тыс. свиней и урожая 1914 г. появились катастрофические проблемы со снабжением[151]. Сама война также сильно сказалась на материальном фонде: пострадали 19 городов и 1,9 тыс. деревень, разрушены были 41 414 зданий и еще 60 тыс. повреждены[152]. Правда, эти цифры говорят скорее об интенсивности боевых действий в условиях индустриальной войны, поскольку многие разрушения производились во время боевых действий или отхода русских войск и были вызваны сугубо военными причинами – от случайных попаданий снарядов обеих сторон до намеренного сноса зданий, которые могут служить удобными пунктами наблюдения для противника.
Однако порою разрушались и те сооружения, которые потом понадобились русской армии. Например, в одном приказе по армии генерал Ф. В. Сиверс приводил такой случай: «Нижние чины 3-го взвода Продовольственного транспорта 2-го Кавказского корпуса, ночевавшего в ночь с 9 по 10 ноября у Марграбово, позволили себе сжечь для своих надобностей несколько телеграфных столбов и часть шестового военного телеграфа, чем на несколько часов прекратили связь штаба армии с корпусами и соседними штабами»[153]. Такие случаи, видимо, были неоднократными, потому в приказе от 6 января 1915 г. (24 декабря 1914 г.) командующий 10-й армией настоятельно требовал: «Разрушения заводов, фабрик, мельниц и проч. должны преследовать одну цель – нанесение возможно большего ущерба Германской промышленности, отнюдь не принося ущерба своим войскам, занимающим Восточную Пруссию. Ввиду сего Командующий Армией приказал напомнить, что, приступая к разрушению какого-либо сооружения, прежде всего необходимо убедиться, что оно не нужно и не может понадобиться нашим войскам, и лишь тогда приступать к его уничтожению». В качестве примера неправильного поведения он привел ситуацию в Лыке, когда подрывная команда пыталась взорвать водонапорную башню, а другой отряд взорвала часть скотобойни, хотя вскоре выяснилось, что оба объекта оказались нужны для русских войск[154].
При этом нельзя сказать, что руководство армии в полной мере отказалось от попыток проводить различие между имуществом, служащим для военных целей, а потому подлежащим реквизиции, и тем, что под это не подпадает. В данном случае показательно отношение к оставленной немцами сельскохозяйственной технике, которая на рубеже 1914–1915 гг. стала предметом борьбы различных организаций и государственных учреждений. Инициативу проявили представители различных ведомств, губернских властей и общественных организаций, просившие о безвозмездной передаче им тех или иных предметов. В штабе Северо-Западного фронта задумались и об исполнении положений Конвенции 1907 г., поскольку не все конфискуемое имущество подпадало под определение «служащего для военных целей». Потому в январе 1915 г. было решено создать особую комиссию по распределению и использованию имущества, конфискованного в Восточной Пруссии, которая поставила бы этот процесс под контроль. Предполагалось продавать с аукциона те вещи, которые не могли служить потребностям армии, а вырученные деньги отдавать на благотворительность. Комиссия была образована при штабе Двинского военного округа 9 (22) февраля 1915 г., на следующий день после завершения тяжелейшего отступления 10-й армии, в ходе которого в августовских лесах погиб целый корпус[155].
Приходится признать, что в целом логика «тотальной» войны взяла верх, а попытки ограничить присвоение оставленного имущества не были удачными. Обратим попутно внимание, что для многих чинов русской армии собственно «имущественный вопрос» не стоял вовсе. Воспоминания русских офицеров наполнены многочисленными рассказами о мародерстве. При этом в одних случаях делали акцент на то, что «особо отличались» казаки («меня поражала эта удивительная страсть казаков к разрушению. Часто, бывало, входишь в немецкую усадьбу, и если раньше побывали здесь казаки, то находишь ужасные следы разрушения»[156]), в других – обозные части («После нас, когда мы шли вперед, шла наша пехота, а затем всякие обозы. Ох уж эти обозники!»[157]), в-третьих – второочередные дивизии (Б. Н. Сергеевич писал, что ночью 6 ноября одна из второочередных частей полностью разграбила Маркграбову: «Надо было совершенно озвереть тысячной толпе, чтобы произвести то, что было сделано в городе!» – ужасался он[158]), в-четвертых – артиллеристы («В артиллерии <…> можно <…> видеть целую свинью на передке орудия, граммофоны <…> Противно было смотреть на эту гадость, вносившую в войска деморализацию»[159]), в-пятых, помещали мародерство в контекст отступления (лейб-драгун А. Бендерский о сентябрьском отходе 1-й армии: «Разоренные части пехоты в беспорядке шли на восток, сжигая все, что попадалось на их пути»[160]), в-шестых, пытались проводить различие между августом – сентябрем и последующим, позиционным, периодом («<…> при первом нашем вторжении, когда жители оставались на местах, никаких погромов и грабежей не было. Когда же, при втором вторжении, жилища и все имущество оказались брошенными, то вспыхнул вандализм»[161]).
Мы полагаем, что эти свидетельства позволяют сделать вывод не только о распространенности практики «питаться местными средствами», но и о сложностях контроля офицеров над солдатской массой. Вопрос различения реквизиции и мародерства (т. е. легитимного и нелегитимного присвоения чужого имущества) на практике был всегда теснейшим образом связан с вопросами порядка, иерархии и власти. Даже в августе 1914 г. присвоение немецкой бытовой вещи великой княжной вполне легитимно (а для нее это вообще взятие трофея), в то время как нижний чин за примерно то же самое деяние был подвергнут телесным наказаниям. Неудивительно, что тот же К. С. Попов в мемуарах попытался увязать наблюдаемое в 1914 г. мародерство с последующим революционным разложением: «К сожалению, не было принято тогда же против любителей чужой собственности драконовых мер и дурные, но заразительные примеры нашли себе более широкое применение в период революции, и особенно в Гражданскую войну»[162]. Мы далеки от мысли выстраивать прямую причинно-следственную связь, однако стоит указать на общую проблему: уже в Восточной Пруссии обозначилась ограниченная способность офицерского корпуса влиять на несанкционированное насилие, проявляемое подчиненными – теми нижними чинами, которые и составляли массовую, «народную» армию.
Таким образом, события в Восточной Пруссии в 1914–1915 гг. мы рассматриваем как опыт массовой войны, практическое осмысление которого приводило к ее «тотализации». Так, в отношениях с мирными жителями русское командование стремилось придерживаться традиционных способов поведения, проводя разницу между военными и гражданскими, а также между военным и гражданским имуществом. Однако очень быстро реальность внесла корректировки, поскольку в обоих случаях границы были размыты. Патриотический настрой немецких граждан и их прямое или скрытое сопротивление заставили искать соответствующие ответы. В августе – сентябре 1914 г. это вылилось в серию прискорбных актов коллективного наказания, однако осенью на вооружение был принят другой метод – массовые принудительные переселения, – что в целом соответствовало характеру массовой войны и позволяло соблюсти если не «дух», то «букву» Конвенции 1907 г. Эти меры вряд ли выглядят столь жестокими на фоне организованного немецкого террора на оккупированных территориях Франции и Бельгии, массовых репрессий против русин Австро-Венгрии, развернутых после отступления русских из Восточной Галиции в 1915 г.[163], или геноцида армян в Оттоманской империи. В последних двух случаях, конечно, речь идет об «усмирении» своих подданных, обвиненных в нелояльности. В 1914 г. русское военное руководство изменило отношение и к немецкому имуществу: от восполнения пробелов в снабжении русское командование перешло к систематическому нанесению экономического урона, рассматривая это в качестве легитимной формы борьбы с врагом. Правда, в недрах армии различение реквизиции и мародерства было теснейшим образом связано с вопросами власти, положения в военной иерархии и поддержанием дисциплины.
В свою очередь, отмеченные изменения могут быть квалифицированы как шаг в сторону «тотализации» текущего конфликта под влиянием фронтовых условий, однако нельзя не обратить внимание, что по времени они совпадают со схожими тенденциями во внутренней жизни, когда антигерманская риторика стала перерастать в более последовательную экономическую политику, принявшую уже в 1915–1916 гг. форму давления и изъятия «немецких» капиталов и собственности[164]. События в Восточной Пруссии внесли свой вклад – правда, его вряд ли стоит преувеличивать – в механизмы «тотализации» образа врага: немецкая пропаганда активно использовала рассказы о «русских зверствах»[165], а организованная массовая помощь беженцам и пострадавшим превратилась в мощный инструмент укрепления гражданской солидарности, в то время как «опыт немецкого вероломства», полученный русскими военными, способствовал укреплению антинемецких настроений.
Крымские расстрелы зимой 1917–1918 гг. (по воспоминаниям их участников)
Илья Сергеевич Ратьковский
канд. ист. наук, доцент, доцент Института истории Санкт-Петербургского государственного университета
Аннотация. Статья вводит в научный оборот выявленные в ЦГА ИПД СПб воспоминания о красном и белом терроре в Крыму осенью 1917–1918 гг. с отсылкой к последующим событиям. Уточняются количество погибших и обстоятельства их гибели. Впервые обстоятельно рассматривается биография В. В. Роменца, одного из руководителей красных репрессий зимой 1917–1918 гг. Уточняются обстоятельства гибели в Евпатории Д. Л. Караева и А. Л. Новицкого.
Ключевые слова: Крым, красный террор, белый террор, В. В. Роменец, Д. Л. Караев, А. Л. Новицкий.
В первые месяцы после прихода к власти большевики придерживались линии отказа от смертной казни. Она была отменена постановлением II Съезда Советов рабочих и солдатских депутатов, и попытки ее возвращения, предпринимаемые другими органами власти и различными советскими деятелями, решительно пресекались вплоть до постановления «Социалистическое Отечество в опасности» от 21 февраля 1918 г.[166] На местах особо сильно выступали против отмены смертной казни представители политических кругов, более радикально настроенных, чем партия большевиков, например новоявленные члены партии левых эсеров, такие как М. А. Муравьев, и различные анархистские группы (не все). Так, М. А. Муравьев был причастен к январским расстрелам 1918 г. в Киеве, а ряд анархистов наряду с членами местной организации большевистской партии – к крымским расстрелам зимы 1917–1918 гг.
С этой точки зрения большой интерес представляют воспоминания Василия Власьевича Роменца (1889–1957). Они достаточно подробно раскрывают крымские репрессии в конце 1917 – начала 1918 г., т. к. он был одним из их главных инициаторов и руководителей. В 1955 г. он написал мемуары, впоследствии дополненные рядом материалов. Этот источник хранится в Центральном государственном архиве историко-политических документов Санкт-Петербурга [167].
Родившийся 1 января 1889 г. на Украине в городе Кролевце Черниговской губернии (сейчас Сумской области) в семье строителя-маляра и ткачихи В. В. Роменец участвовал в революционном движении с юного возраста, возможно, еще с момента обучения в местном городском училище[168]. Потому он неоднократно подвергался арестам. Первый раз – 10 декабря 1903 г., второй – 2 мая 1907 г. [169] В 1910 г. он поступил на службу на Балтийский флот[170]. Третий арест состоялся в 1912 г. во время службы[171]. За революционную пропаганду на флоте он провел 8 месяцев в тюрьме[172]. Позднее до 1916 г. он проходил службу на Черноморском, а потом на Балтийском флотах. В революционном 1917 г. служил в составе 2-го Балтийского экипажа[173]. В период Февральской революции В. В. Роменец, согласно его воспоминаниям, состоял в рядах анархо-коммунистов в группе Таратуты. Скорее всего, имеется в виду Александр (Овсей) Таратута (1879–1937)[174].
В дальнейшем он указывал, что уже в августе 1917 г. покинул анархистское движение и примкнул к большевикам. Данное утверждение, несмотря на то что несколько раз встречается в мемуарах[175], на наш взгляд, вызывает определенные сомнения. Во-первых, согласно воспоминаниям, он присоединяется к большевикам в августе 1917 г. во время пребывания на Черноморском флоте, что не нашло отражения в мемуарах других участников событий. Переход в этот период от анархистов к большевикам не представляется однозначно логичным. Особенно учитывая указание самого В. В. Роменца, что позднее в декабре 1917 г. В. И. Ленин советовал ему оформить партстаж[176]. Было ли такое указание, неизвестно, возможно, что имелся в виду предстоящий переход в ряды большевиков. Необходимо учитывать и позднейшие обстоятельства «потери» всех личных партийных документов и «восстановления» в партии большевиков уже в конце 1918 г. Скорее всего, именно тогда он и пришел в их ряды. Как указывал сам В. В. Роменец, в г. Кролевце в конце 1918 г. он вступил «вторично» в партию, т. к. документы о более раннем приеме были, по его словам, утрачены летом 1918 г.[177]
Непосредственно Февральская революция застала его на родине, в г. Кролевце, но скоро он вернулся на Балтийский флот[178], где участвовал в организации матросского движения. Летом в качестве агитатора был отправлен на Черноморский флот в Севастополь. Приехал туда 10 июля 1917 г[179]. Был членом исполкома Севастопольского совета, членом Центрального комитета Черноморского флота. Возглавлял там военную секцию[180]. Впоследствии по маршруту Севастополь – Петроград и обратно он ездил несколько раз. Надолго в Петроград Роменец вернулся 12 октября 1917 г., незадолго до Октябрьской революции[181]. Участвовал во взятии Зимнего дворца, во время которого и проявилась его склонность к насилию. «В этом штурме я также участвовал со стороны Александровского парка. У Зимнего дворца здесь стояли ударные женские батальоны Керенского, прикрытием у них были дрова. На предложение сдаться морякам эти ударницы поспешили открыть по нас (так в тексте. – Прим. И. Р.) из пулемета огонь. Тут некогда было разговаривать с этой ударной мразью, и они были уничтожены в течение нескольких минут – не одну пришлось приколоть, да и вообще как приходилось, некоторых прямо толчком, некоторые сдавались, да некогда с ними было вообще огород городить <…> Все стремились скорее захватить Временное правительство <…> этот час настал, но последовал приказ всех их забрать живыми, а желание у нас было другое»[182]. Далее он принял участие в разгроме юнкерского восстания (в штурме гостиницы «Астория»)[183].
Его заслуги были оценены, и в ноябре В. В. Роменец в качестве главного комиссара Черноморского флота (будет занимать эту должность по февраль 1918 г.) вернулся обратно в Севастополь, имея широкие полномочия от центра[184]. На Чрезвычайном съезде черноморских моряков 25 ноября он был избран «генеральным главным комиссаром Черноморского флота»[185]. Телеграммой от 27 ноября 1917 г. советское правительство предписывало ему: «Действуйте со всей решительностью и против врагов народа, не дожидаясь никаких указаний сверху. Каледины, Корниловы, Дутовы – вне закона. Переговоры с вождями контрреволюционного восстания, безусловно, воспрещаем. На ультиматум отвечайте смелым революционным действием»[186].
В начале декабря 1917 г. В. В. Роменец принимал участие в формировании отрядов матросов для внутреннего фронта. Всего им за зимний период было сформировано 17 отрядов. 12 декабря в Петрограде он представил доклад В. И. Ленину, который, по словам Роменца, назначил его командующим Черноморским флотом[187].
Обстановка на Черноморском фронте была в этот период крайне напряженной. Имевшееся ранее противостояние между матросами и офицерами флота вылилось в предъявление последним обвинений в причастности к карательной практике периода первой революции и последующего периода.
В декабре 1917 г. в Крыму проходил трибунал над участниками репрессий в период первой русской революции, в т. ч. над контр-адмиралом Н. Г. Львовым (судья П. П. Шмидта) и офицером Каракозовым [188], который, согласно воспоминаниям автора, лично плевал перед казнью в лицо осужденному. Председателем трибунала был левый эсер Шашков. Всего было арестовано 65 человек. Трибунал приговорил некоторых на каторгу сроком на 12 лет, остальные получили другие сроки[189]. Так, Ф. Ф. Карказ (Каракозов) был осужден на 10 лет. Данный приговор казался многим на Черноморском флоте чрезмерно мягким. «Революционная масса моряков в Севастополе была недовольна и требовала наказания такого, которого эти изверги заслуживали. Трибунал медлил, пришлось мне приговор трибунала отменить, а всей этой банде указать место за Малаховым курганом в эту же ночь», – вспоминал В. В. Роменец[190], не детализируя, когда был произведен расстрел. Однако можно уточнить этот момент. Казни на Малахавом кургане были совершены в ночь с 15 на 16 декабря. Это были как забранные по личному распоряжению Роменца шесть офицеров с «Фидониси», так и еще ряд лиц. Среди расстрелянных были начальник штаба Черноморского флота контрадмирал М. Каськов, главный командир Севастопольского порта, начальник дивизии минных кораблей вице-адмирал П. Новицкий, председатель военно-морского суда генерал-лейтенант Ю. Кетриц, старший инженер-механик лейтенант Е. Томасевич, трюмный инженер-механик подпоручик по Адмиралтейству Н. Дыбко, ревизор мичман Н. Иодковский, минный офицер с эсминца «Фидониси» 3-го дивизиона Минной бригады лейтенант П. Кондрашин и т. д. Численность расстрелянных в исторических исследованиях варьируется от 23 до 33 человек. Последняя цифра (32 офицера и один священник) приводится в советском издании 1927 г.[191] Расстрелы продолжились и 18 декабря, их жертвами стали до 30 офицеров[192].
Общее количество жертв декабрьских расстрелов на Малаховом кургане, приводимое мемуаристом, совпадает с имеющимися суммарными цифрами в исторических исследованиях – около 60 человек. Близка эта цифра и к указанным цифрам в исследовании В. П. Булдакова, который писал про 68 погибших, в т. ч. 11 генералов и адмиралов[193].
В начале 1918 г. ситуация в Крыму стала еще более сложной. Налицо было продолжавшееся вооруженное противостояние революционного матросского Севастополя и внутреннего Крыма, который был центром сопротивления. «Черноморцам» противостояли Совет народных представителей (проукраинский центр сопротивления), татарский Курултай (опора на национальные татарские части (эскадронцы) количеством в 6 тыс. штыков и сабель) и Крымский штаб (формально около 2 тыс. офицеров, фактически четыре офицерские роты – всего 400 человек)[194].
В январе 1918 г., согласно мемуарам В. В. Роменца, ситуация резко обостряется: происходит «татарское восстание» (выступление татарских вооруженных отрядов), а также усилилась работа белогвардейского подполья. К ним были применены суровые меры. Сам главный комиссар Черноморского флота не углублялся в обстоятельства этих событий (в статье они будут рассмотрены позднее). Возможно, что он не имел к ним прямого отношения либо предпочел их не упоминать. Однако он отметил февральские расстрелы 1918 г.: «Явные виновники – организаторы татарского восстания и особенно украинская реакция, которая обосновалась в Севастополе, – получили свое в февральские дни (21, 22, 23 февраля 1918 г.) и особенно в ночь на 22 февраля 1918 г.[195] Такие крутые меры пришлось принять в силу того, что был раскрыт заговор Севастопольской Рады и списки участников заговора в количестве 383 были доставлены мне М. М. Богдановым, который являлся секретарем этого секретного заседания, но был нашим человеком»[196]. Данная цифра дополняет другие известные оценки численности расстрелянных в указанные даты в Севастополе. Как правило, в публикациях указывается на более 600 жертв[197], 800 жертв[198] и т. д. Возможно, что с учетом данных В. В. Роменца число жертв в Севастополе стоит скорректировать до менее 400 человек.
Интерес представляет и личность М. М. Богданова (необходима более точная ее идентификация), включая мотивы его действий. Возможно, учитывая характер расстрелов преимущественно белогвардейского подполья, свою роль сыграл и татарский фактор, противоречия между двумя противостоящими большевикам силами и возможная сдача информации о своих противниках. В Крымской истории 1917–1918 гг. известен Н. Н. Богданов (1875–1930), член II Государственной Думы, полковник, в 1917 г. председатель Ялтинской уездной земской управы, участник Ледяного похода Добровольческой армии, впоследствии отвечавший за военное и морское имущество в Крымском краевом правительстве, но, скорее всего, это все же однофамилец указанного Роменцом Богданова[199].
Важен и другой момент этого фрагмента воспоминаний. Это было самосудное местное решение, никак не согласованное первоначально с Петроградом. Особенно недоволен указанным массовым расстрелом был советский нарком по иностранным делам Л. Д. Троцкий, который телеграммой потребовал от В. В. Роменца незамедлительно выехать в Петроград для разбирательства. Подобная реакция Троцкого, возможно, была связана с тем, что подобный расстрел мог дать основание Германии для занятия Крыма с целью наведения порядка. Тон телеграммы был резким и грозил применением самых суровых мер: «Всем, всем, всем! Виновники кошмарного произвола и беззакония, учинившие самосуд и расправу в Севастопольском порту и крепости, Революционным Комитетом будут расследованы и преданы суду. Народный Комиссар по иностранным делам ТРОЦКИЙ»[200]. Как писал сам мемуарист: «Я лично ехать в Центр очень трусил. Вначале я доложил об этом Дыбенко, а затем отдельно Раскольникову, а потом после этого было решено не идти к Троцкому, а пойти прямо к В. И. Ленину»[201]. При этом на встречу приехавший в Петроград В. В. Роменец пошел один. В. И. Ленин при состоявшейся встрече критиковал его за самоуправство, за несогласование своих действий с советским правительством. Сам В. В. Роменец оправдывался тем обстоятельством, что если бы согласовали все с Петроградом, то упустили бы время. Сначала надо было списки с пояснениями зашифровать, затем отправить по телеграфу в Петроград, затем там было бы потрачено время на расшифровку и обсуждение, а затем опять зашифровка и отправка телеграмм и т. д. Поэтому руководство черноморских моряков приняло ответственность на себя[202]. В. В. Роменец и впоследствии признавал лишь отдельные ошибки: «Принимая во внимание, что иного выхода не было, принимавшиеся меры в основном были правильные, за исключением отдельных моментов, когда были допущены отдельные случаи сведения личных счетов со стороны отдельных лиц»[203].