Полная версия
Казачий алтарь
– Живо-ой… Очапался, с-сука!
И – удар сапога, перевернувший набок.
Вода хлестко обдала голову. Яков окончательно пришел в себя, вспомнил, где он. Оперся локтями и сел. Ливший из голенища сапога воду мужик осклабился:
– Вставай. Познакомимся.
Здоровила цепко схватила Якова за ворот гимнастерки, и вздернул на ноги.
– Навоевал? А хошь мы тебе, товарищ, яйца отрежем? А? – юродствовал мужик. – И как же ты мазанул? Щуть левей и – амба. Никак рука дрогнула? Кузьма, дозволь его тута…
– Поведем к унтер-офицеру, – буркнул парень. – Топай на дорогу!
Яков, еле волоча ноги, выбрался на пыльный проселок. С запада заходила гроза. Преждевременно сгустились сумерки. Боковой ветерок шевелил волосы, бодрил, овевая мокрое лицо. Верзила конвоировал казака пешком, а затем, устав пахать носками толстый слой пыли, подсел к приятелю на бедарку.
«Все же убьют по дороге или доведут до села и – там?» – неотступно будоражила мысль. Перед неотвратимостью смерти Яков испытывал не страх, а какую-то гнетущую растерянность. Не ожидал, что так скоро. Небывало ярко представились вдруг лица родных, однополчан, промелькнули отрывочные эпизоды войны… Почему так сталось? Не жалел себя в боях – везло. Терял товарищей-казаков, пока остался совершенно один. Нелепо умереть без пользы, сломленным…
Дорога огибала холм и спускалсь к деревянному мосту. Вдоль речки тянулись тростники, гнулись вербы. На возвышенности белели хаты. Как все это было похоже на Ключевской! И церковь… Жадно вдыхая пряный степной воздух, Яков оглядел скат холма, серебрящийся протоками полыни, сумрачный горизонт, небо. И невзначай вспомнил молитву, переписанную у Лунина. Сейчас, на краю жизни, каждое ее слово обрело особый, неведомый прежде смысл. Вспомнилось, как мальчиком простаивал с бабушкой и матерью в церкви на праздничных богослужениях. Выходит, то давнее, сокровенное, жило в нем под спудом всего суетного… Удивительный трепет охватил Якова! Размеренней и тверже забилось сердце. «Я же – казак, мне ли покориться? Позволить над собой издеваться?»
– Но-о! Куды, щертяка, морду косишь!
Кнут глухо стеганул норовистую клячу. Яков оглянулся. Голова лошаденки, с запененными углами рта, надвигалась на него. Пришлось прибавить шагу. До моста оставалось несколько метров. Как будто руководимый свыше, мгновенно приняв решение, Яков нагнулся, зачерпнул ладонью пыль и… Жмуря запорошенные глаза, кобыла всхрапнула и так помчалась под горку, к мосту, что седоки завалились назад. Убегая, Яков оглянулся и увидел, как, избочив голову, лошаденка слепо соскочила с дощатого настила, увлекая повозку. Грохот. Ржание. Озлобленные крики…
Камышины били по лицу, но Яков не останавливался, пока не минул заросли. Затем брел по болотине, по рясковой мочажине. Он узнал ту самую балочку, по которой вышли с Антипом к станице. Навстречу наползала крутобокая тучища. Ее черные края секли мелькающие клинки молний. Близко перекатывались громы. Стало совсем темно. И вдруг небо разъял невиданной яркости сполох! Хлынул ливень. Большой приплюснутый огненный шар отвесно снизился над землей. От изумления Яков замер. Остро запахло озоном. Новый, еще более слепящий сполох как-то странно опьянил. Вместе с ощущением приятной легкости Яков почувствовал, что оторвался от земной тверди…
13В середине ноября двадцатого года, как ни убеждали товарищи есаула Шаганова остаться в Крыму, ссылаясь на обращение Фрунзе, гарантирующее сдавшимся врангелевцам жизнь, он все же решился на отчаянный, почти безумный поступок. Угрозой заставил грека-рыбака по штормовому морю везти себя да еще трех казаков в Румынию. Очевидно, толкнула на это, за неимением иного выхода, кровь предков, ходивших в дальние края на стругах да яликах. Позже дошла весть, что тех, кто положился на милость «красного генерала», почти поголовно расстреляли.
На четвертый день плавания храбрецов подобрал грузовой пароходик и доставил в Констанцу. Отметившись в полицейском участке, казаки заночевали в приюте для эмигрантов – сыром и грязном сарае, набитом российским людом. Наутро спутники Павла Тихоновича канули, прихватив офицерский вещмешок с довольствием и драгоценными монетами. Случайно оказавшийся в ночлежке ротмистр Силаев, знакомый по Добровольческой армии, попенял за доверчивость и, естественно, не бросил есаула на произвол судьбы. Вдвоем добрались до Белграда. Там первый год Шаганов получал вспомоществование от Белогвардейского фонда, а затем, отдавшись на волю страсти, бежал с Анной, молодой женой московского богача-ювелира, в Грецию, оттуда – на юг Франции. Обманутый супруг искал их по всей Европе. В Салониках ему удалось напасть на след любовников. Но по дороге в Бордо, на итальянской железной дороге, сердце старика вдруг остановилось. В кармане покойного был обнаружен наган. Учинить расправу не позволил инфаркт…
Став наследницей огромного состояния, Анна сменила скромную квартирку на особняк. И всячески пыталась приобщить малограмотного возлюбленного к культуре. Это удалось лишь отчасти. Прежде угрюмый, резкий в словах и поступках, Павел располнел, обрел привычки барина, пристрастился к посещению ресторанов и казино. Однако чтение художественных книг было ему в обузу. К музыке, за исключением русских народных песен, казак оставался равнодушен. Обучение французскому языку дальше обиходных фраз не продвинулось. Светские знакомые по России охотно бывали у вдовы, ели-пили досыта, но к ее увлечению относились снисходительно-осуждающе: что общего у столбовой дворянки Шереметьевой с мужланом? Возможно, это и заставило Анну не торопиться с новым браком.
Атлантическое побережье манило в путешествия. Вместе объездили они все достопримечательности. В Сенте любовались церковью Нотр-Дам в мавританском стиле, остатками римской арены и Триумфальной аркой Германика, осеняющей берег Шаранты. Через Маренн добрались в Ла-Рошель, к знаменитому бастиону. А курорт Аркашон восхитил настолько, что загостились в этом городишке на две недели. И подолгу озирали огромную бухту, где бесчисленными рядами тянулись сваи для устричных садков и кренились в часы отлива, увязнув в иле, рыбачьи лодки. Оттекая от сплошного зеркала извилистыми ручьями, вода при этом обретала дивный пепельно-сероватый цвет. С гребня песчаных дюн, южнее, открывалась пропасть, лес, также заносимый песком. Синел он и в дальнем просторе, за бухтой, точно тонкой каймой, связывал небо и землю. Охватывала радость при виде океанической шири и высоких, гривастых волн, круто обрушивающихся на мелководье! И долго еще бежала, стлалась вода тонкими, голубоватыми пластинами, пока не замирала у подножия дюн, у желтохвойных сосен, опорошенных песчаными бурицами.
А как замечательно грустилось на террасе ресторанчика, где ощущалось малейшее дуновение бриза, и ты никому не нужен, и никто не лез в друзья, а страстные гитары заезжих испанцев точно отгадывали, что творится в твоей душе, ликовали и сокрушались о скоротечной молодости, о призрачном счастье…
Гордость не позволяла Павлу и слова молвить о женитьбе. Случалось – запивал. И от скуки купил себе чистокровного араба. Частенько гонял его по городским окрестностям, вблизи бескрайних виноградников, заглушая неизбывную тоску по родине. У Анны же появилось новое увлечение: поздний импрессионизм. И двух художников, гривастых и прожорливых детинушек, она охотно принимала у себя, потчевала и с большим интересом расспрашивала о полутонах, композиции и прочей белиберде, которую Павел терпеть не мог. Нередко и сама отправлялась в их мастерские, в Барбезьё.
Тот день, второе апреля, Павел навсегда запомнил. Было солнечно. Под ногами скакуна взбивалась прошлогодняя палая листва. Он легко и стремительно нес хозяина к дому. Вдоль улицы уже благоухали клены полураскрытыми махорчиками. На чужой лимузин, ехавший навстречу, Павел не обратил внимания. Автомобиль остановился как раз напротив кованой калитки. Из него расслабленно-устало вылезла Анна. И, выпрямившись, увидела всадника. Красивое лицо искривила гримаска растерянности и нарочитой радости. Издали Павел не расслышал фразы, которую Анна бросила сидевшему за рулем гладко выбритому, черноусому мужчине. Отворачивая лицо, тот круто развернул машину и умчался. Анна грациозно взмахнула рукой, хотя Павел был уже в нескольких метрах. В этой женщине все лгало: и застенчиво-девчоночья поза – ноги вместе, руки расслабленные, – и искрящийся, настороженный взгляд, как у людей, совершивших подлость, но знающих, что она едва ли доказуема. «Кто это? – резко спросил Павел. – Любовник?» – «С чего ты взял? Какой кошмар! От ревности ты сойдешь с ума!», – чрезмерно взволнованно выпалила Анна. А следом – поток обвинений в том, что именно он, он разлюбил ее и потому изводит подозрительностью… Павел с любопытством оглядывал Анну и не мог постичь: как эта женщина, сладострастно метавшаяся ночью в его объятиях, столь же безоглядно отдавалась кому-то другому? Это было для него противоестественно. Мерзко…
Павел уехал не простившись. Несколько сотен франков позволили прожить в Париже полгода. Затем бродяжил: в Антверпене грузил уголь, в Гамбурге работал продавцом газет, получая по нескольку пфеннигов в день; вместе с поляками нанимался на сезонные работы в бюргерские хозяйства, довольный тем, что хоть кормили. Под Касселем объезжал бербековских лошадей на конезаводе, пока весной тридцать первого года они, зараженные токсическим малокровием, не были переданы Польше в счет репарации.
Впоследствии, по милости одного из ветеринаров, Павел устроился на конный завод рейхсвера, поставлявший лошадей для германской армии. Там и услышал о Гитлере и столкнулся с нацистами. Конюха из «русских» уволили безо всякого повода. И сколько ни ходил Павел на биржу труда в Мюнхене, на сумрачную Талькирхенштрассе, так и не смог подыскать работу. К иностранцам в Третьем рейхе относились недружелюбно. Оставалось последний выход: прибиваться к российским эмигрантам. С этим намерением он и очутился в Берлине, разыскал Василия Лучникова, обязанного ему спасением жизни в бою под Лихой. Сотник был близок к высшим кругам казачества, членам «Общества бывших офицеров лейб-гвардии казачьего полка».
Всевозможные и разнокалиберные союзы, комитеты, организации участников белого движения в конце тридцатых с новым подъемом приступили к подготовке враждебных акций против СССР. Эмигрантами интересовались, как возможными помощниками, службы СС и СД.
Павел Шаганов был представлен сотником самому атаману Краснову, чьи книги расходились по Европе миллионными тиражами, и который проживал в Германии еще с тридцать шестого года. Короткая беседа с престарелым генералом, ставшим для казачьих изгоев столпом и несомненным авторитетом, произвела на Павла впечатление неизгладимое. Петр Николаевич расспросил бывшего есаула о службе, о боях, в которых участвовал. Сняв пенсне и огладив рукой морщинистую щеку, напомнил, что нельзя ни на минуту забывать об офицерском долге: о спасении родной земли, попранной коммунистами. Ради этого следует идти на сближение с любыми антибольшевистскими силами. Жизнь на чужбине ничего не стоит, она обретает значение лишь на земле отцов. Узнав о намерении есаула вступить в боевое казачье формирование, пообещал споспешествовать этому.
Грянула Вторая мировая…
14Весть о кончине наказного атамана Донского казачьего войска генерал-лейтенанта Граббе застала Павла Шаганова в Берлине, где он находился по заданию центрального бюро «Казачьего национально-освободительного движения».
С пражского экспресса есаул направился на набережную Тирпицуфер, в главное управление абвера. Завербованный год назад этой службой, Шаганов был все же отчислен из диверсионного центра Квенцгут по состоянию здоровья. Но взяв во внимание ненависть к большевизму и способности к агентурной работе, второй отдел абвера счел полезным использовать казачьего офицера в Чехии, среди белоэмигрантов.
Предоставив информацию о «КНОД», Шаганов согласовал с капитаном Лемпулем свои дальнейшие действия. Капитан, невысокий светлоглазый ариец, хмурясь, прочел воинственную писанину агента, задал уточняющие вопросы. Желание Шаганова выехать в Казакию для выполнения директив центрального бюро воспринял с подозрительной усмешкой. Абвер уже отрабатывал операции с посылкой в оккупированные районы генералов П. Краснова, Шкуро и князя Султан-Гирея Клыча. Однако на агенте, мелкой сошке, можно было выверить некоторые варианты.
Шаганов назвал маршрут: Новочеркасск – Екатеринодар – Ставрополь – Пятигорск. Капитан дал согласие. Но предупредил о сложностях вовлечения казаков в германскую армию. Руководство вермахта пока не считает необходимым применять на Восточном фронте самостоятельные казачьи части. Наиболее целесообразным, что подтвердилось в боях, является использование смешанных немецко-казачьих легионов.
В воскресенье, 9-го августа, в берлинской церкви Святого Владимира состоялась божественная литургия и панихида по атаману Граббе.
День выдался сереньким и душным.
Не только у иконостаса, но и в притворе зернышку негде упасть. На многих прихожанах – казачья форма донцов, терцев, кубанцев. Благостный дух воска, ладана смешан с запахами взопревшего сукна, нафталина, сапожной и ременной кожи, каракуля, дешевой ваксы. Бас дьякона гремит с распевной дрожью, скорбяще. В бликовом озарении свеч – дружные взмахи рук, творящих крестные знамения.
Молился и Павел Шаганов, просил Господа спасти его и помиловать, и волей Всевышней вернуть на отчую землю. Рослый, с крепким развалом плеч, он невольно обращал на себя взгляды статной фигурой и выправкой. Синеватые глаза под изломом бровей, щетинистые черные волосы, смуглота, крупный, с горбинкой, нос, срезанная подкова усов – все выказывало в нем казачью породу. Он стоял рядом с Василием Лучниковым, которого случайно встретил у церкви. За плотными рядами молящихся разглядеть генералитет было невозможно, хотя наверняка здесь были и Краснов, и Макаров, и войсковой старшина Зарецкий. Царские врата просматривались наполовину. Но Павел видел, как из алтаря выходил в золоченой ризе священник – осанистый, тонколицый старец, как мерно покачивалась в его руке воскуренная кадильница.
– Упоко-ой, Гос-по-ди, новопреставленного Ра-ба твоего Миха-а-и-ила-а, – забирал вверх мощный голосина, пробегая по толпе трепетной волной. На хорах с дивной страстно-легкой слаженностью подхватывали его слова певчие. И содрогались души казаков, теплели в печали и несказанной, очищающей благодати.
В последние месяцы Павлу Тихоновичу редко приходилось посещать богослужения, мешала напряженная работа и поездки, но о Спасителе он не забывал никогда. Сейчас же, после ночной попойки с соседом по гостинице, он чувствовал себя разбитым. На лик Христа взирал с непонятным беспокойством. Почему-то раздражали теснота и позолота иконостаса. И, казалось, взор Иисуса с верхней иконы был устремлен именно на него. Павел отклонил голову, но ощущение, что стоит пред Всевидящим Оком, не пропало. Он торопливо шептал «Отче наш», «Верую…», а в странно раздвоенном сознании промелькивала мысль, что молится, проговаривает эти бессмертные слова кто-то иной. «Господи, – прервав молитву, воззвал Павел. – Ты один знаешь, сколько пришлось мне пережить. Моя вера в Тебя крепка и нерушима. Ты спасал меня, грешника, и наказывал. И ни разу я не возроптал! Почему же теперь лишился покоя и невзлюбил самого себя? Оттого, что служу у немцев? Но я делаю это ради того, чтобы вернуться в Россию. Как и множество казаков. Нам бы только добраться домой, очистить станицы от большевиков…»
Но и обращение к Спасителю, этот искренний душевный выплеск здесь, в храме, канул, точно в пустоту. Какое-то подспудное чувство вещало, что нет ему благословения Божьего, и не дождется он умиротворения духа…
Павел перевел глаза на своего давнего знакомца. Лучников крестился по-особенному. Клюнув сложенными в щепотку пальцами лоб, он плавно опускал руку до пояса, затем столь же неспешно заносил ее к правому плечу и – рывком – к другому. Во всей его коренастой фигуре, в строго окаменевшем курносом лице, с полуприкрытыми глазами, была та сокровенная отрешенность, которая охватывает в церкви людей истинно верующих. Василий уловил взгляд.
– Что с тобой? – спросил он Павла, глянув искоса. – Бледный, как стена. Выйди.
На паперти Павел глубоко и жадно вдыхал свежесть резеды, веющей с клумбы, подставлял лицо ветерку, ожидая, когда успокоится сердце. Затем тщательно вытер вспотевший лоб платочком.
На ступенях так же, как в храме, было многолюдно. Вязались случайные разговоры.
– Да, был атаман милостью Божьей. Всегда подтянутый. Аккуратный, – сокрушался усатый, верткий господин в котелке. – Образованнейший человек. Ах, какая потеря…
– А где же его последний приют? – спросил кто-то.
– Вероятно, в Париже, где он жил, – отозвался другой, морщинистый, в купеческой поддевке. – Я знавал его по Новочеркасску. И был представлен графу как углепромышленник.
– Заметьте, Михаил Николаевич был яг’гостным монаг’хистом, – вплелся картавый голосок. – Ог’гомная ут’гата для матушки-Госсии!
– Господа, я слушал утренние радионовости, – с воодушевлением объявил носатый старик в мешковатом мундире. – Немцами взят Армавир. Бои уже на подступах к Царицыну!
На краю церковного крыльца торчал какой-то бродяга в потертом пиджаке, в надтреснутых по шву брюках. Скошенная на глаза мятая шляпа не позволяла разглядеть лицо. И лишь когда тот повернулся боком, Павел узнал Силаева по шраму на щеке.
– Владимир! Какими судьбами?
– Гм, угадал… Впрочем, я тебя заметил первым, – признался ротмистр, старый знакомый по Констанце и Белграду. – Ты мало изменился. А я… Видишь, какой презентабельный вид?
– Ты здесь живешь? Или по делу?
– Безработен. Яко наг, яко благ.
– Ты же кадровый офицер. Формируются казачьи части. Я могу помочь…
Подоспел Лучников. Важно, с чувством исполненного долга, надел фуражку, придавив начесанные с висков на плешь рыжеватые пряди. Павел представил их друг другу.
В метрополитене на Шаганова и Лучникова, на их казачью форму, берлинцы неприязненно пялились. Поэтому говорили по-немецки. Ротмистр, напротив, преувеличенно громко вел разговор на родном языке.
Трамваем добрались до окраины. Купили три бутылки шнапса и бутылочку го-сотерна.
Улица-коридор с гулкой брусчаткой. Ни деревца. Дома – впритык. На первых этажах – стеклянные, в бумажных наклейках, витрины магазинчиков, вывески контор, пивбаров, мастерских. Выше – жилые помещения. Крутые скаты черепичных кровель. В некоторых окнах – портреты Гитлера.
Дверь открыла хозяйка. Зачесанные на прямой пробор темные волосы, синяя кофточка с белым бантом, длинная юбка, давно вышедшая из моды, придавали ей ту прелестность и домовитость, которыми прежде отличались русские интеллигентки. Тотчас угадав соотечественников, с милой простотой улыбнулась:
– Проходите, проходите в комнаты.
Коридорчик был темноват и узок. Идущий последним, Силаев приостановился. Стукнул разношенными туфлями и с потешно-игривым поклоном поцеловал хозяйке руку.
– Владимир. Сын дворянина Силаева.
– Татьяна, – смущенно вспыхнула она, и тоном светской дамы, чуточку неуместным, но радостным – мужу: – Василий, будь добр, займи гостей.
Обстановка двух комнатушек, снимаемых Лучниковыми, выглядела предельно скромно. Два стола, диван, платяной шкаф, венские стулья. На бледно-желтых обоях – фотографии в рамочках. Узорчатый рязанский коврик да старинная иконка в углу – вот все, что напоминало о родине…
Помянули атамана Граббе. С ходу – по второй, за встречу.
Шнапс разогрел. Силаев, сперва скрывавший неловкость за шутливой развязанностью, обрел уверенность. Поймав заинтересованный взгляд Татьяны, твердо сказал:
– Я где-то встречал вас.
– Вероятно, в Петербурге? Мы жили на Фонтанке.
– Нет, я бывал в столице редко. Коренной москвич… Пожалуй, где-то на путях-перепутьях.
– Наш эмигрантский рой разлетелся по всему белу свету, – уклончиво заметила Татьяна.
– Близок час, когда полетит обратно, – подхватил муж. – Судьба большевистской сволочи предрешена. Новый год будем встречать в России. Пить донское вино, закусывать черной икоркой…
– Вы оба – донцы. А мне отведать московской водки едва ли придется, – усмехнулся Силаев.
– Почему же? Ты еще сомневаешься в победе Германии? – с удивлением спросил Павел. – Немцы сметут деморализованные части Сталина в ближайшие недели. По всему южному фронту вермахт мощно наступает. У большевиков нет ни техники, ни даже патронов! Ты знаешь об этом?
– Да. Но мало доверяю подручным Геббельса. Бои идут на равнине, на оперативном просторе. Есть где разбежаться немецким гусеницам и колесам. А когда танки упрутся в кавказские скалы, они станут всего лишь грудой металла. То же самое – Урал. Допускаю, что Гитлер завоюет европейскую часть. Но не более! Оборонные заводы Советов в Сибири. Людские ресурсы их велики. И, стало быть, война затянется.
С недобрым любопытством оглядел Павел отечное, в багровых прожилках лицо ротмистра. Цвет кожи выдавал, что человек этот, в сущности, ему малоизвестный, пьет часто и помногу. И только прямая спина да жесткая складка губ остались от того щеголеватого офицера, который, по рассказам очевидцев, собственноручно расстреливал подчиненных за мародерство…
– Владимир Константинович, ты судишь о Восточном фронте, как врангелевский ротмистр. Со стороны, – заключил Павел. – А мы с Лучниковым – люди, напрямую связанные с нынешней войной. Я служу в Пражском бюро, он – при рейхсминистерстве…
– Которое возглавляет Розенберг, – с издевкой досказал Силаев.
– Пусть так. Но иронии не принимаю. То, о чем мы мечтали в начале двадцатых, теперь становится реальностью. Казачьи полки готовы к походу против Советов! На Родину! Извини, но твой скепсис нелеп. Ты похож на ворчливого зрителя.
– И в отличие от других, не желаю участвовать в трагедийном фарсе, – поморщился Силаев и поднял рюмку: – За здоровье очаровательной хозяйки!
Офицеры встали. Выпили. Шумно сели. Татьяна одолела полный фужер белого французского вина и повеселела. Но сеточка морщин в подглазьях подсказала, что эта красивая брюнетка вовсе не молода, как подумалось Павлу в первые минуты. Что-то порочное мелькнуло в распахе пухлых губ.
– У вас есть дети? – невзначай поинтересовался гость.
– Моя дочь у мамы в Бордо, – проронила хозяйка, интонацией давая понять, что говорить об этом нежелательно.
– В Бордо? Я хорошо знаю этот город…
– Кстати, сейчас там Деникин, – с пренебрежением напомнил Лучников. – Совершенно устранился от борьбы с Советами. У-ди-ви-тельная метаморфоза! Нынче он мемуарист, историк. А прямо говоря – трус. Читал его «Очерки». Расплывчато, рыхло и слезоточиво. Как будто писал не боевой генерал, а Фомка-летописец.
– Зачем же так? – блеснул глазами Силаев и с видимым усилием сдержал себя. – Написано объективно и прекрасным языком. Впрочем, ему далеко до писательских лавров атамана Краснова. Слышал, что даже Бунин хвалил роман «С нами Бог». Так вот, не гневите Бога. Деникину в этом году семьдесят. И как знать, может, он окажется пророком. Сначала Красная Армия разгромит Гитлера, а затем свергнет большевиков. И вполне вероятно, что вы как раз и подрубите сук, на котором сидите…
– Не предполагал, ротмистр, что мы так разойдемся во взглядах, – бросил Павел с откровенным недружелюбием. – Лозунг Деникина «Я борюсь с большевиками, а не с Россией» ничего не дал. Как гутарят у нас, на Дону, лих жеребец, да хил удалец. Более того, это как бы оправдывает бездеятельность. Деникин и с большевиками, в сущности, примирился… А мы повторяем слова Петра Николаевича Краснова: «Хоть с чертом, но против большевиков!»
– С чертом? Чудесно! Дальше уж катиться некуда, – захохотал Силаев. – Зачем же в церковь ходите?
– Пожалуйста, без шуточек, – нахмурился Павел. – После того, что перенесли мы на чужбине, сам дьявол покажется младенцем.
– А возьми генералов, – поддержал Лучников. – Шкуро занимался маклерством, был подрядчиком на строительстве. Семен Краснов – это трудно вообразить, боевой полковник – работал таксистом и разводил кур. Князь Гирей выступал на арене с джигитовкой…
– Исторический экскурс здесь неуместен, – сказал Силаев с расстановкой. – Но всегда, всегда лобызания и «братания» с Германией дорого обходились России. Достаточно припомнить объятия солдатской черни с «дойчен абрайтер» накануне большевистского переворота, когда развалился весь фронт! И вообще, господа… Нужно честно признать, что прежней России нет. Нет, во-первых, потому, что народ стал за четверть века другим. Новое поколение воспитано в духе вражды к нам, оказавшимся на чужбине. У него иное мировоззрение, иные духовные ценности. А мы, как бы ни хотели, насильно милыми не станем. Большевистская зараза выела в людских душах сердцевину – веру в бога, чувство русского достоинства. Я это понял еще тогда, в гражданскую. Народ, который почитал как богоносный, предстал хамским сбродом, легко поддавшись агитации «товарищей». Наша карта бита. И все же… Последний русский хамлет, лапотник мне родней, чем лощеный фюрер.