bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

Но репортер уже не слышал последних слов. Он чуял богатый материал, смаковал "целый океан" строк, и с раздувающимися от волнения и профессионального аппетита ноздрями ринулся в подъезд. Широкая лестница, темно-вишневая дорожка. Вот и второй этаж. Большая медная доска с надписью: "Антонина Аркадьевна Скарятина". Доска, теперь ненужная, лишняя, так празднично сияет, словно ничего и не случилось.

Околоточный преградил Агашину путь.

– Нельзя-с, посторонним нельзя!..

Агашин моментально превратился в фата из народного театра по Шлиссельбургскому тракту и, оттопырив губу, свысока, вернее снизу, посмотрел на околоточного, который был еще выше его и крупнее.

– Во-первых, я не посторонний, а во-вторых, прежде чем мешать мне, я вам посоветовал бы спуститься вниз и спросить у поручика… Я, милостивый государь, здесь не посторонний… Дайте дорогу!..

Околоточный пожал плечами и решил: "сыщик, верно".

Агашин очутился в обширной передней с темно-красным сукном во весь пол. Какие-то грубые, чужие голоса. Дворники, околоточные, следы грязных ног. В это уютное гнездышко с его пряным комфортом, созданном для веселой беспечной любви с ужинами, тройками и шампанским, вдруг ворвалась улица… А в гостиной благоухают корзины цветов, поднесенных вчера Скарятиной. И вот она сама на портретах улыбается полуобнаженная, гордая своей красотой и своим телом.

Раскрытый рояль. Ноты цыганского романса. И цветы, и откровенные соблазнительные портреты, и цыганские романсы, – все это совсем, совсем ненужное теперь… Агашин протолкался в спальню. Как репортера, его принимали в дорогих кабинетах, гостиных, но такой роскошной кровати под балдахином с кистями он никогда не видел. И в этом интимном уголке, с правом входа лишь для избранных счастливцев, толкутся теперь как на аукционе. Красный дворничий затылок и рядом – изрытое оспою лицо с бегающими глазами, – без всякого сомнения – сыщик. Громадные резиновые галоши околоточного топчут дорогой мех белого медведя. Тот самый мех, на котором, быть может, вчера еще нежилась в истоме красавица… Тяжелая морда с маленькими глазками и страшным оскалом зубов, наверное, могла бы порассказать многое…

А теперь она лежала, как-то скрючившись, закостеневшая, в тонкой батистовой сорочке и с подурневшим от страдальческой гримасы лицом.

И если прежде на нее разорялись и за счастье ласкать это тело подставляли свой лоб противнику, то теперь смотреть на нее было стыдно и жалко. Тайну красивой и грешной женщины взяли и выволокли на улицу.

Через несколько минут Агашин был в этой спальне, как у себя дома. Он успел поговорить и с заплаканной румяной горничной, и с доктором и закидал вопросами производившего дознание судебного следователя.


Официальным покровителем опереточной дивы считался нефтепромышленник Хачатуров. Но в Петербурге он бывал лишь наездами, живя в Баку и часто бывая в Париже и Ницце. Кроме него были еще и другие, которых покойница дарила своей близостью.

И вот безмятежное существование оборвалось так трагически. Горничная Груша встала, как всегда, в девятом часу, убрала комнаты, а в одиннадцать, – это уж было заведено раз навсегда, – внесла барыне в спальню кофе.

– Глянула, – Боже мой, поднос так и загремел!.. Лежит моя родненькая Антонина Аркадьевна вот как сейчас, и ножка подогнута, а на груди ранка…

Агашин поманил заплаканную девушку и высыпал ей в ладонь всю имевшуюся у него мелочь.

– Голубушка, не волнуйтесь и спокойно отвечайте на те вопросы, которые я вам предложу… Цель убийства романическая, быть может, ревность? Он не перенес, что другой обладал ею?

– Полноте, барин, какая там ревность, тысяч на тридцать бриллиантов унесено.

Агашин поморщился.

– Это уже мне не так нравится, но все же и это интересно… Тысяч на тридцать, говорите вы? Неужели у покойницы было так много бриллиантов?..

– Много, барин, страсть много! Без счету дарили. Один этот керосинщик из города Парижа сколько привозил! То брошку, то серьги, то диамеду. И все от господина Лялика. Это уж, говорят, из первых первый…

Агашин чиркал что-то в записную книжку.

– Великолепно, дорогая моя. Простите, я перебью нить ваших драгоценных мыслей. Вы говорите, что такой у вас порядок заведен был, – в одиннадцать часов подавать ей прямо в постель кофе. Но ведь, согласитесь, подобный образ действий не всегда удобен… А вдруг барыня там не одна в спальне?

С достоинством покачав головой, девушка возразила:

– У нас такого не было заведения. У нас дом строгий. Мы никому не позволяем ночевать.

– Вы меня не так поняли, голубушка. Я вовсе не желаю набрасывать тень на репутацию вашего почтенного дома. Но меня лишь интересует вопрос, был ли кто-нибудь вчера в эту фатальную для вашей бедной барыни ночь?

Горничная торопливо закивала.

– Был, был. Его рук дело, душегуба!.. Кто же другой? Он и порешил, он и бриллианты унес…

– В таком случае, – развел руками Агашин, – все ясно, как шоколад. Почему же не арестуют этого господина?

– Кого, барин?

– Понятное дело кого, – убийцу!

– А вы его знаете?

– Я? Вот вопрос! Откуда же я могу знать…

– И я не знаю, барин, и никто не знает… Потаенный человек он – вот что!

Репортер узнал следующее:

Вот уже около года у Скарятиной бывал какой-то "черный барин". Он тщательно скрывал и свое имя, и свои посещения. Никогда и нигде не показывался вместе с Антониной Аркадьевной, не провожал ее из театра. Уходил и приходил по черному ходу… Так легче замести следы. На парадной всего шесть квартир. Швейцар наперечет знает кто куда ходит в гости. А во дворе – квартир видимо-невидимо. Да и много ли там разберет сонный дворник?

Одевался "черный барин" хорошо. Вид имел солидный, внушительный. На чай давал щедро. Когда рубль, когда трешку, когда и золотой.

Белье тонкое и по обхождению видать, – заправский барин. А только вряд ли сама покойница толком знала его настоящее имя… Чужих при нем никогда не бывало. Все один, да один…

– Ну, а вчера он ушел поздно?..

– Кто его знает. Может в четыре, а может и в пятом… Мы с кухаркой Прасковьей рядом с кухней спим. У нас – комнатка. Мы и не слышали… Нам ни к чему…

– А кто же дверь за ним запер?

– Сам. С той поры, как стал он ходить к нам, барыня велела американский замок приделать на черную лестницу…

Репортер задал горничной еще несколько вопросов и взялся за доктора.

– Кинжал – ни в коем случае! Рана маленькая. Потеря крови самая незначительная. Преступник заколол ее тонким четырехгранным стилетом, чрезвычайно острым. Такие обыкновенно бывают скрыты в заграничных тростях.

Агашин от доктора опять к горничной:

– Вы не помните, голубушка, этот чертов, или как там его, черный барин пришел вчера с палочкой?

– Не помню, была, кажись… Ни к чему это мне…


Агашин бомбой влетел в кабинет редактора "Невских Зарниц".

– Вы? – только и мог сказать изумленный редактор.

– Я, собственной персоной, – ударил Агашин себя указательным пальцем в грудь.

– Но… но вас же не велено пускать в редакцию… Рассыльный! Где рассыльный? – и редакторский палец потянулся к затерянной где-то под столом кнопке.

Агашин остановил его жестом, не лишенным величия.

– Будет вам, Александр Максимыч! Подождите мгновение. Что, не можете забыть декольтированного Победоносцева?.. Так слушайте же. У меня в кармане бешеная сенсация, да какая! Опереточная примадонна убита с целью грабежа своим великосветским поклонником… похищены бриллианты польского королевского дома.

– Агашин, голубчик, врете, ведь врете все! – с дрожью в голосе и каким-то сладостным трепетом потянулся румяный и тучный Александр Максимович к репортеру, словно перед ним было чарующее видение, которое вот-вот исчезнет.

Но Агашин и не думал исчезать. Сейчас в этом кабинете он чуял под собою прямо на редкость твердую почву. В ответ на редакторские сомнения, он бросил спокойно:

– По двадцать копеек строка, не меньше трехсот строк и – деньги под рукопись.

– Голубчик, возьмите по десять?

– Я вижу, больше мне здесь нечего делать. Иду в "Петербургские Отблески".

– Ну пятнадцать?

– Имею честь кланяться, надо уважать печатное слово. Торг недопустим здесь.

Редактор махнул рукой, – пропадать, так пропадать.

– Давайте же ее, давайте скорей!

– Кого?

– О, будьте вы прокляты, – конечно рукопись!

– Она у меня вся в голове. Взял и написал.

– Так пишите, пишите скорей! Садитесь рядом в соседней комнате и пишите. Да разбейте на пикантные заголовки. Где? На Екатерининском канале? Скарятина? Вот ужас! Позавчера смотрел ее. Полуголая вышла на сцену… Скорее, Агашин, скорее…

Через два часа Агашин протянул редактору целую пачку разгонисто и крупно написанных листочков. Александр Максимович с торопливой жадностью просматривал фельетон, задерживаясь на пикантных подзаголовках.

– …Между рампой и смертью… Кровавая ночь любви… Горничная-наперсница… Бриллианты королевского дома… – бормотал весь красный от удовольствия редактор. И, сложив рукопись, пометив ее к набору, он позвонил рассыльного, уже не замечая присутствия репортера.

– В типографию, Павел, сейчас же!..

Но Агашин резко напомнил о себе, став между Александрам Максимовичем и рассыльным.

– Этот номер не пройдет!

– В чем дело, голубчик?

– Сначала, согласно условию, будьте добры дать мне записку в контору на получение шестидесяти рублей.

Редактор пожал своими толстыми бабьими плечами.

– Ну извольте, извольте, пишу! Какой вы колючий, Агашин…

– Будешь колючим, когда за комнату надо платить. У меня от шестидесяти рублей сегодня же и хвостика не останется, а я на завтра вам дал бешеную розницу.

– Вот вам записка… Вы – способный хроникер, Агашин, только лоботряс… Ну, до свидания. Работайте, пишите, носите! Только, ради Бога, не давайте мне декольтированных сановников, очень вас прошу!

– Не буду больше, – закаялся.

С гордо поднятой головой покинул Агашин редакторский кабинет.


В жизни Агашина этот день сыграл видную роль. Репортер сразу и круто пошел в гору. На следующее утро "Невские Зарницы" ликовали. В остальных газетах были коротенькие сообщения по поводу загадочного убийства Скарятиной, а в "Невских Зарницах" – громадный обстоятельный фельетон – целое дознание.

Агашин получал жалованье и гривенник со строки. Он жил в шикарных меблированных комнатах на Невском. Щеголял в тонком белье, чисто выбритый, в ловко сшитом пальто с каракулевым воротником и в сверкающем цилиндре. Он приобрел независимый, сытый вид, напоминая внешностью заправского столичного артиста, а не захудалого актеришку откуда-то из-под Невской Заставы. Ему давали ответственные поручения.

– Съездите, пожалуйста, на бал к японскому посланнику и опишите его… Поговорите с министром земледелия о превращении архангельских тундр в житницы… Нельзя ли узнать, как Репин смотрит на декадентов?

И Агашин описывал раут японского посланника, решал с министром земледелия судьбу архангельских тундр и с видом человека, для которого вся история искусств – открытая книга, выслушивал страстные громы Репина по адресу декадентов.

Одними строчками Агашин вырабатывал около двадцати рублей в день,

И все это благодаря капризному случаю. Не гуляй он по Невскому в тот осенний туманный день и не заинтересуйся пикантной брюнеткой, он не свернул бы по Екатерининскому каналу и не было бы того, что теперь…

А убийцу Скарятиной так и не нашли. Сыскная полиция с ног сбилась, но след таинственного "черного барина" так и пропал. Сгинул, сквозь землю провалился.

Поговорили, поговорили об этом загадочном убийстве и скоро забыли, как забывают все на свете.

Вместо Скарятиной пела в опереточном театре другая примадонна, моложе, красивей и с еще большим количеством бриллиантов. И никто не вспоминал про Скарятину.

А бойкие столичные газеты в погоне за "сенсацией" взапуски рекламировали новую знаменитость. Это был маг и волшебник Николай Феликсович Леонард, в отдаленном прошлом кавалерийский офицер, потом земский начальник где-то в глухой Сибири и, наконец, гипнотизер, на глазах у всех совершающий чудеса… Кучка завзятых скептиков называла его шарлатаном, но большинство верило в него безгранично. Наложением рук он лечил больных, алкоголиков, эпилептиков, и они уходили от него исцеленными. Вокруг Леонарда выросла группа его рьяных поклонников и поклонниц. Они внимали каждому его слову. Он был для них кумиром и они верили в него, как в Бога.

В газетах печатались его портреты, отрывки биографий, рассказывались подробно совершенные им чудеса. Это был самый модный человек в Петербурге, затмивший своей популярностью даже Плевицкую. Называли барышню из общества Башилову, которая под внушением Леонарда битыми часами декламировала неведомые стихотворения и поэмы. Все это записывалось тут же стенографисткой, расшифровывалось и получалась какой-то сказочной красоты поэзия.

Называли художницу Любарскую. Говорили, что на сеансах у этого волшебника она впадала в транс и сумбурной эскизной манерой, сама не зная что выйдет, рисовала какие-то кошмары. Обыкновенное же ее творчество, создавшее имя Любарской, носило изящный, салонный характер.

Однажды редактор пригласил Агашина к себе в кабинет.

– Вот что, дорогой Иван Никанорович, – теперь он уже не называл его больше Агашиным, – необходимо утереть нос этим "Петербургским Отблескам". Вот в чем дело. Я под строжайшим секретом узнал: сегодня ночью у Леонарда будет художественный сеанс с этой Любарской. И вот что, дорогой, – если бы вы знали чего это мне стоило!.. – я выхлопотал вам право быть на сеансе. Кроме вас – ни одного газетчика. Ни-ни!.. Вы понимаете, какую мы сенсацию поднесем публике! Конфетка будет! Поезжайте сегодня туда к полуночи, посмотрите, понаблюдайте и напишите этакий сочный фельетончик. Побольше таинственности. Если нужно – приврите! Ну что вам стоит?

– Мне – ровно ничего. Это будет стоить редакции, вернее – конторе.

– Вот видите, какой вы умный умница. Итак…

– Итак, я буду сегодня на этом художественном сеансе…

– Желаю успеха. Только знайте, дорогой, побольше бы туда кайенского перчику!

Оставив пальто у швейцара, Агашин в новеньком с иголочки сюртуке поднялся вверх по широкой мраморной лестнице. В обширной передней его встретил немолодой лакей с угрюмым, неподвижным лицом. Громадная, залитая электрическим светом гостиная. Золоченая мебель отражалась в холодном, как лед, сияющем паркете. На одном из этих золоченых стульев сидела важная старуха, вся в черном. Агашин поклонился ей и она ответила чуть заметным кивком.

Агашин ежился, – так было холодно. Через несколько минут угрюмый лакей принес в корзине кокс и затопил мраморный камин. По направлению Агашина лакей уронил:

– Николай Феликсович скоро выйдут… У них больные…


В гостиную входили новые люди. Высокая, тонкая девушка с печальной кривой линией маленького рта. Молодой человек, бледный, бескровный с каким-то белесым пухом вместо волос на голове.

Бесцветная дама неопределенного возраста, неопределенной внешности.

Агашин сначала стеснялся этих новых людей, но обычный репортерский апломб явился к нему на помощь, и он живо со всеми перезнакомился. Важная старуха в черном оказалась польской графиней. Она приехала в качестве почетной гостьи. Графиня варварски искажала русскую речь и предпочитала изъясняться по-французски с тонкой барышней, которая говорила, как парижанка. Эта девушка с кривой линией губ и была та самая Башилова, о которой писали в газетах.

Бледный молодой человек отчетливо назвал Агашину какую-то немецкую фамилию, потряс его руку своими бескостными, мягкими пальцами и с доверчивым открытым видом сообщил:

– Вы знаете, что проделывает со мною Николай Феликсович? Достаточно одного прикосновения, чтобы весь я забился в конвульсиях. Он научил меня безболезненно втыкать иглы в собственное тело…

Публика все прибывала и прибывала. Незнакомые осматривали друг друга, знакомые собирались в группы. И все говорили вполголоса, кидая взгляды на ту дверь, откуда с минуты на минуту должен был показаться современный Калиостро. Агашин так и окрестил свой будущий фельетон: "У современного Калиостро", хотя сам, говоря по правде, имел понятие весьма смутное о знаменитом кудеснике восемнадцатого века.

Итак, все ждали и всем напряженно хотелось встретить Леонарда. Поэтому никто и не уловил момента его появления. Он как-то неслышно вошел, и его тогда лишь заметили, когда, почтительно изогнувшись пред польской графиней, Николай Феликсович с повадкой старосветского придворного целовал ее руку. Выпрямившись, он оказался пожилым человеком, невысокого роста. Агашин мысленно "записал" его австрийскую блузу, синие кавалерийского образца панталоны со штрипками и дамские прюнелевые туфли с высокими каблуками, на крохотных, уродливо-крохотных для мужчины, ножках.

Леонард отыскал глазами в толпе Агашина и прямо подошел к нему. И заговорил с тою же учтивой манерою придворного петиметра былых времен:

– Очень рад познакомиться… Александр Максимович мне так хорошо говорил о вас. Хотел бы думать, что вам здесь не будет скучно. Любарской еще нет, но вы слышите звонок? Это – ее звонок. А после сеанса вы доставите мне большое удовольствие – осмотреть мою скромную приемную, где я лечу больных.

Агашин совсем близко видел чисто выбритое лицо с красными жилками и военными усами. Видимо, здорово "прогусарил" свою молодость Николай Феликсович, и много шампанского было выпито, а теперь он вел аскетическую жизнь, не ел, а вкушал, и, кроме кваску да чаю, ничего не пил.

Леонард не ошибся. Вошла Любарская с золотой сеткой на густых, причесанных двумя вороньими крыльями, волосах. Удлиненный овал бледно-матового лица и большие темные широко-раскрытые глаза. Свободными, спокойными складками падал вокруг стройной фигуры бархат ее одеяния, – не платья, а именно одеяния.

И как у польской графини, так и у художницы, Николай Феликсович, склонившись, с позабытой теперь учтивостью поцеловал узкую бледную руку, горящую кольцами.

Греясь у потрескивающего камина, высокий плотный брюнет, с аккуратно подстриженной на заграничный манер бородой, не сводил глаз с Любарской. В этом человеке с алой чувственной нижней губой, к которой вплотную подходила густая холеная борода, угадывался знаток женщин. Любарская волновала его своей оригинальной красотой, хотя, с общепринятой точки зрения, в ней не было ничего красивого.

Фамилия его – Еленич. Это – известный в Петербурге делец. Он, для виду, числился при каком-то министерстве. Но службой не занимался вовсе. Еленич поглощен был целиком всевозможными предприятиями, то зарабатывая десятки, даже сотни тысяч, то прогорая и нуждаясь в нескольких радужных. Темных дел ему не приписывала даже вездесущая петербургская сплетня, и репутация его была чиста. Те, кто знал его, говорили, что он хороший, любящий муж и отец.

Леонард обвел взглядом всех гостей и сказал:

– Что ж – приступим?

Любарская села за стол, на котором лежали большие белые твердые картоны. Сбоку – узкая коробка с длинными палочками угля и красными карандашами.

Чьи-то руки положили верхний картон на колени Любарской. Приблизившись к художнице, Леонард коснулся пальцами ее плеча и произнес каким-то другим голосом:

– Отдайтесь вашему высшему "я" и творите свободно!..

И отошел в сторону.


И вдруг позабыл о художнице. Усталый, какой-то бессонный взгляд…

А она – неузнаваема. Словно подменили ее, всегда медлительную, величавую. Горячим румянцем вспыхнули бледные щеки. В глазах – что-то чужое и чуждое. Какие-то вдохновенные, неестественно веселые огоньки загорелись в них. И угадывалось, что эти глаза видят сейчас то, чего никто из окружающих не видит. Вздрагивал профиль, беззвучно, быстро-быстро шевелились губы и ходуном заходила горящая кольцами тонкая рука. Прыгали в воздухе трепещущие пальцы, бессознательно искали чего-то. И словно они были сами по себе, – пять крохотных непонятных существ…

И все смотрели на художницу и друг на друга с застывшими, серьезными лицами. И всех лихорадило нетерпение. Оставив свою позицию у камина, видный брюнет с "международной" бородой подошел ближе.

Кто-то вынул часы…

Башилова, священнодействуя, держит перед художницей коробку с углем. Пляшут пальцы, лихорадочно пляшут внутри коробки. Хватают один уголь, отбрасывают и из средины откуда-то, из-под груды выхватывают красный карандаш…

И совершенно неожиданно, где-то сбоку, на самом краю картона, Любарская делает несколько судорожных бессвязных штрихов. И сразу – стремительный переход вниз. Ряд сильных, почти безумных ударов карандашом. Она отбрасывает его, схватывает уголь… Задержалась на мгновение черная палочка в ее руке, точно недоумевая…

Какой-то судорогой вздрогнули под бархатом одеяния плечи художницы. Она пыталась обернуться назад, а лицо исказилось капризно-досадливой, почти страдальческой гримасой. Что-то сковало ее, мешая творить… И хочет, пробует оглянуться, но не может…

Леонард со своими бессонными всевидящими глазами подоспел вовремя. Галантный поклон версальского маркиза по адресу Еленича и тихая, чуть слышная фраза:

– Я покорнейше прошу вас отойти в сторонку – подальше… У вас слишком большая воля, и она парализует художницу отдаться своему высшему "я"…

Брюнет молчаливо кивнул и вновь занял покинутое место у камина.

Гримаса исчезла с лица Любарской. Чертами овладело загадочное, вдохновенное выражение. Уголь заработал порывисто-энергичными штрихами, создавая прямо со сказочной быстротой наклонившуюся голову в тюрбане.

Уже кончен рисунок, но художница продолжает вздрагивать, трепещет рука с углем и глаза блестят нездешним и странным возбуждением.

Все сдвинулись тесным кольцом.

На картоне – две хаотических фигуры. Это – не люди, а призраки, символы. Одна фигура в тюрбане, с трагической линией бровей, перебирает струны. В этом широком, таком стихийном из нескольких штрихов рисунке углем было так "много востока". Чудился дремлющий под зноем базар, смуглые люди-тени, все в белом, чудились заунывные жалобные звуки свирели, факира-заклинателя змей.

Какой-то художник-любитель качал головой.

– Страшная сила! Можно подумать, – это эскиз какого-нибудь большого ориенталиста вроде РеньЁ или БенжамЕна-КонстАна.

Коснувшись плеча Любарской, Николай Феликсович расколдовал ее, снял свои чары. Она в изнеможении откинулась на спинку стула, глядя на всех и никого не видя, с блуждающей, какой-то бессильной улыбкой…

– Теперь она в сознании? Говорить с нею можно? – деловито осведомился Агашин у Леонарда.

– Можно, только не обременяйте ее вопросами, пожалуйста: два-три – не больше. Сеанс не кончен. Она будет еще рисовать…

– Будьте добры сказать мне, – спрашивал художницу репортер, – сюжет вам неизвестен заранее?

– Я ничего не знаю; какая-то посторонняя сила толкает мою руку, я ощущаю полную оторванность от земли и не знаю, куда брошу в этот момент последующий штрих.

Агашин чиркал все это в записной книжечке.

Высокий обладатель международной бороды наклонился к маленькому Леонарду.

– Николай Феликсович, представьте меня Любарской.

– Только не сейчас, ради Бога, не сейчас! Потом – с громадным удовольствием. Потом, перед ужином. Вы будете ее кавалером. А теперь…

Башилова положила другой чистый картон пред художницей. Леонард, в прюнелевых дамских туфельках, дробной походкой, словно расшаркиваясь по дороге, приблизился к Любарской и положил ей на плечо руку.

– Отдайтесь вашему высшему "я"!

Блуждающая улыбка покинула бледные черты, и вдруг озарилось лицо. Башилова продолжала священнодействовать, держала на вытянутых ладонях коробку с углем и карандашом. Резким и сильным движением выхватила художница черную палочку. Уголь хрустнул в ее руке и обломок безумными скачками забегал по картону….

Леонард, касаясь почти своими надушенными, кавалерийскими усами репортерского уха, шепнул:

– Попробуйте удержать ее руку. Берите смело и крепко – обеими руками!

– Зачем?

– А затем, что если у вас есть хоть малейшее подозрение относительно симуляции, – оно исчезнет. Я вас очень прошу…

Агашин, пожав плечами, приблизился к художнице. Некоторое время он не решался исполнить желание Леонарда. Сейчас она, эта женщина, казалась пугающей, одержимой чем-то непонятным, и он боялся прикоснуться к ней. Но, в конце концов, поборол себя. Ведь мужчина же он в самом деле! И сразу, в темп поймал судорожно прыгающую по картону руку и зажал у запястья всеми десятью пальцами. Но, к его изумлению, эта бледная тонкая рука, рука женщины, освободилась без всяких видимых усилий и побежала дальше, оставляя на своем пути хаос черных и резких штрихов…

Агашин, не отрываясь, глядит на картон, и его изумление растет, ширится, и весь он холодеет… Всматривается, впивается глазами – сам себе не верит! Откуда же это?.. Ведь ее не было там, – он помнит отлично!

На страницу:
7 из 9