Полная версия
Дочери Лота и бездарный подмастерье. Часть 2
Бадри Шарвадзе
Дочери Лота и бездарный подмастерье. Часть 2
Часть вторая
Глава 1
I
Звук захлопнувшейся входной двери, оповестивший о выходе Аколазии из дома, донесся до проспавшего все утро Подмастерья сквозь сон. Он не разбудил его, ибо тяга ко сну еще довольно долго держала его сознание отключенным от притаившихся на время мыслей. Проснувшись, прежде чем пошевелиться и открыть глаза, он перво-наперво попытался определить сколько времени прошло с момента ухода Аколазии. “Прошло не бо лее часа. Если сейчас примерно одиннадцать, она вышла около десяти. Не вытерпела до полудня. Сейчас она долж на уже подъезжать к аэропорту”, подумал он. “Если самолет опо здает не более чем на час, к четырем они должны быть дома”, за ботясь, как всегда о строгом соблюдении рабочего графика, успокоил себя Подмастерье.
Несмотря на позднее время, он не спешил вставать. Он даже придумал уловку, чтобы подольше понежиться в постели. Она состояла в том, что он обязывался не вставать, не решив, какую тему предложит Аколазии в очередном курсе. Хотя некоторые его соображения устоялись задолго не только до утра, но и до встречи с Аколазией, задача казалась очень привлекательной и без того, что возможность ее решения возводила ленивые потягивания и переворачивания в постели до необходимых для нее условий.
С самого начала было ясно, что о выходе за пределы древнего мира не могло быть и речи. Но в самом древнем мире следовало сделать выбор, неслучайность которого должна была быть обоснована на совесть. Это было тем важнее, что Подмастерье заранее знал, в пользу кого этот выбор будет сделан, а еще более важным было то, что он не обманывался на счет того, почему этот выбор был таким, а не иным.
Да, он должен был отдать предпочтение древним евреям перед древними египтянами и древними римлянами и знал, что авторитет Ветхого завета влияет на него и теми своими сторонами, которые не были освоены сознательно, да и вряд ли были освоены вообще. Простой отказ от древнеегипетской и древнеримской культур он пресек в себе с самого начала.
И хотя он не мог полностью избавиться от признаков игры в своем намерении мотивировать отказ от них, он по меньшей мере мог утешить себя тем, что отнесется к игре со всей серьезностью и не допустит заметных отклонений от ее правил. Он не упустил случая похвалить себя за то, что не уцепился за вполне благовидное решение не слишком задерживаться на обоснованности выбора, наметив курсы, основанные на древнеегипетском и древнеримском духовном опыте вслед за древнееврейским.
К непосредственным проявлениям честности было приписано возражение, что даже если откладываемым на будущее курсам суждено осуществиться, смещающее их во времени предпочтение нужно было оправдать.
Застраховав себя от расставания с постелью по меньшей мере на час и устроившись поудобнее, Подмастерье, не открывая глаз, предался усиленным размышлениям.
II
Самым естественным путем обоснования выбора представлялось выявление достоинств одного опыта над другим, но поскольку до прохождения курса полностью говорить о достоинствах было неуместно, причем как в отношении выбранного курса, так и в отношении отвергнутых, Подмастерье вынужден был ограничиться указанием на недостаточность достоинств отвергаемых культур в интересующем его аспекте. Благо, взаимоотношения мужчины и женщины никогда не находились на периферии сколько-нибудь выдающихся культур.
То, что от древнеегипетской культуры сохранилось сравнительно мало текстов, относительная незначительность которых не представляла большой тайны, облегчало проникновение в эту культуру через толкование сохранившихся памятников несловесного рода. Ведь мыслительная способность народа и его отдельных представителей могла проявиться в изобразительном искусстве, причем в более непосредственном и не столь подвластном искажениям толкователей виде.
Подмастерье представил себе картину одного древнеегипетского художника, – которого трудно было не величать мыслителем, – изобразившего землю в облике лежащего на спине обнаженного мужчины с эрегированным детородным органом, а небо – в облике изогнувшейся обнаженной женщины, склонившейся
над ним и, быть может, изгибом тела отражающей тогдашнее представление о небосводе.
В чем же проявлялась работа мысли художника, на первый взгляд запечатлевшего лишь одну из возможных поз любовного сношения? То, что истиной отношения между мужчиной и женщиной в ее наивысшем и благороднейшем смысле в обыденном представлении является порождение и поддержание жизни, скорее затемняет сущность отношений между ними, чем проясняет ее.
Древнеегипетский художник дерзнул посягнуть на привычное и достоверное представление о том, что мужчина олицетворяет оплодотворяющее начало, а женщина – оплодотворяемое, перетолковать которое, казалось бы невозможно, и перевернул его вверх дном. Вряд ли забыв о естественных функциях мужчины и женщины, а значит, памятуя о том, символами чего они могут служить, художник хотел, видимо, отразить и нечто такое, что не могло быть сведено к первой приходящей в голову мысли об их отношениях, но что, однако же, могло быть выражено наилучшим образом именно ими.
Быть может, ему важно было подчеркнуть, что для возникновения жизни необходимо поражаться; тогда, порождение естественнее всего перенести на поражающую составляющую, каковой, все по тому же обыденнейшему представлению, является женщина. Мужчине же отводится роль терпящего поражение, пассивного начала. Художник в своей картине подчеркивает значение предфазы отношений, которая, в силу, быть может, более земных, более плотских, представлений теряется в общераспространенных. А между тем эта начальная фаза для своего осуществления нуждается и в духовном опосредовании, правда, это последнее в большинстве случаев имеет подчиненное значение.
III
И вот, нужно было придраться к прекрасному ходу мысли древнего египтянина, чтобы завоевать право углубления в него в неопределенном будущем. С самого же начала Подмастерье отбросил мысль о том, что художник в своей картине противостоял господствовавшему в его эпоху взгляду или даже взбунтовался против него.
Если бы это было так, то его нельзя было бы с полным правом считать выразителем своей эпохи, ибо бунтари всегда неправы, как был твердо убежден Подмастерье. Если же в Древнем Египте господствовал обыденный взгляд на отношения между мужчиной и женщиной, то во весь рост вставал вопрос о качестве его культуры, который никак не мог быть решен положительно.
Оставалось считать, что в тех слоях населения Древнего Египта, которые и создавали духовную жизнь, исповедовался нестандартный с точки зрения нашей эпохи взгляд на удельный вес и значение женщины. Но с какой точки зрения следовало судить и оценивать этот языческий взгляд? Конечно, мужественнее было бы сразиться с ним с точки зрения иного, но также языческого мира, древнегреческого.
Подмастерье сожалел, что не мог справиться с Древним Египтом не выходя за его пределы. Но было ли возможно вообще поступить иначе, когда дело осложнялось его очарованием? Попытка бросить тень на возвышенность древнеегипетского духа и принизить его соображением, что увязывание с женщиной оплодотворяющего начала является шагом в правильном направлении, лишь в конце которого можно было бы дойти до подлинного понимания наилучшего образа ее самоутверждения через проституцию, была сразу же расценена как проявление малодушия, но чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что благодаря этому соображению он набрел на правильный путь, по которому следовало идти дальше.
Итак, один за другим всплыли вопросы: какой внутренний смысл имело оплодотворение женщиной мужчины? Какой символический смысл могло иметь плодоношение мужчины, ведь земля не могла не считаться плодоносящей? Чего не хватало этим образам с точки зрения более развитого понятийного мышления древних греков, которые связывали мужское начало с предельным, а женское – с беспредельным, причем понимали предельность как завершенность, совершенство, неподвижность.
Постепенно Подмастерье начал склоняться к мысли, что переоценивал демократизм древних египтян в отношении к женщине и выдавал желаемое за действительное. На самом деле предоставление женскому образу большего пространства на древнеегипетской картине, его подвижность и беспредельность в некотором смысле отвечали представлению о большей служебной функции женщины и связанной со службой свободе быть используемой.
Об этом недвусмысленно свидетельствовало то, что женский образ охватывал, обтекал, перекрывал мужской. Плодоносность женского начала следовало понимать как постоянную готовность к возможному и многообразному обслуживанию и предоставлению себя мужчине. Плодоносность мужчины лишь подчеркивала его независимое от женщины положение, на самом деле безмерно преувеличенное.
Вся сцена, представляющая одно из положений полового сношения, оказывалась пародирующей долю женщины, ибо, будучи подвижной, она несла с собой все несовершенство, связанное с подвижностью.
Что же получалось? Вместо на первый взгляд честно вычитываемого возвеличения женщины рефлексия доводила до скрытого за ним ее пренебрежения и даже осмеяния. О судьбах проституции в древнем Египте можно было далее не спрашивать.
Участь Древнего Египта была решена; Подмастерье мстил единственным доступным ему способом. Уже подкрадываясь к Древнему Риму, он на секунду снова должен был отвлечься на Древний Египет. Напрашивалось предложение о прохождении нового круга в пользу начального положительного истолкования картины, но после трудов, стоивших немалых жертв, Подмастерье посчитал себя вправе не углубляться далее в данный вопрос.
IV
Спорность положения, согласно которому древнеримская культура должна была характеризоваться по культурной ценности, зародившейся в ней, когда ее пик был уже пройден, с самого начала противостоявшей ей и волей-неволей стремившейся ее подорвать, была легко разрешена соображением, что отрицающее начало, то есть христианство в данном случае, сильно зависело от отрицаемого, языческого древнеримского мира. То, что именно в христианстве древнеримские достоинства отразились лучше всего, было для Подмастерья действенным рабочим положением, и поэтому тратить время на его уразумение не приходилось.
Но что же подстерегало замысел Подмастерья? Если бы он убедил себя в недостаточности христианства для понимания подлинных трудностей проституции, то тем самым у него получилось бы восхваление древних римлян за кардинальное духовное противостояние христианства и древнеримского язычества, и неотложной задачей стало бы устранение этой неувязки. Но как?
Развенчать оба мировоззрения казалось сверхзадачей, отступление перед которой без боя не очень-то воспламеняло душу. Но и без оглядки бросаться на нее, чтобы сломать себе шею, было не очень-то разумно. Останавливаться на полдороге было невозможно из-за вошедшей в свои права инерции и, оставаясь под тонким покрывалом с закрытыми глазами, он решил было рассчитаться и с Древним Римом и с его порождением, ставшим его могильщиком.
Выбор материала произошел внезапно. Им стал известный новозаветный эпизод с Христом и прелюбодейкой, приведенной к нему на суд. Принимаясь за изучение новозаветных книг, Подмастерье каждый раз признавался себе в неудовлетворительном понимании им изучаемого, и чем проще казалась с каждым прочтением ткань повествования, тем сложнее становилось постигать ее разумом.
Подмастерье вспомнил, что долго бился над подзаголовком этого эпизода, который по воле редакторов имеющегося у него издания, указывал на “прощение грешницы”. С одной стороны, было ясно, что в этом подзаголовке выраже но одно из возможных пониманий происшедшего, но ни с толкованием действия Иисуса как прощения, ни тем более с классификацией приведенной к нему женщины как грешницы он не мог согласиться.
Он полагал, что в действии Иисуса важным было не столько прощение грешницы, сколько осуждение тех, кто привел ее к нему и кого новозаветный писатель называл “кни жниками и фарисеями”, неоправданно сваливая в одну кучу. Травля книжников, несмотря на их существующие и несуществующие грехи, и отдаленность от подлинной начитанности и образованности не могла нравиться Подмастерью, и он не мог стать на сторону необразованных и чистых сердцем, даже если бы все книжники поголовно темнили в душе.
Ненависть к книжникам имела, по мнению Подмастерья, вполне прозаическую подоплеку и призвана была, правда далеко не адекватным способом, компенсировать необразованность тех, кто преображался благодаря од ной лишь вере. “Грешница” же, вернее отношение к ней, служит для уяснения различия в понимании, существующего между Иисусом и людьми. В более подходящем заголовке эпизода следовало бы отразить отношение, или результат отношения, между Иисусом и его искусителями, либо отдельно, либо вместе с отношением к женщине.
Подмастерье помнил слова Иисуса, сказанные женщине: “Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши”. А из них можно было понять, что приравнивание отказа от осуж дения к прощению – не более, чем интерпретация, вряд ли выражающая подлинное положение вещей.
Конечно, можно было бы полагать, что слова Иисуса имеют для женщины значение предупреждения, чтобы она впредь не грешила, но более достоверным Подмастерью казалось такое истолкование его слов, согласно которому ударение падало не столько на то, чтобы она не грешила, сколько на то, чтобы она не грешила постольку, поскольку людское мракобесие не всегда будет считаться с совестью при замышлении расправы с ней, не говоря уже о том, что взять ее под защиту будет некому и ее беззащитность обернется для нее ничем не возместимым унижением.
V
Уверенность лиц, разыгрывающих новозаветный эпизод, была малоубедительной. Действительность, создаваемая порочностью людей, далеко не представлялась такой, против которой во что бы то ни стало следовало бороться. Груз утомленности лежал на образах людей. Если Иисус и остальные действующие лица были поставлены перед фактом прелюбодеяния женщины, то в их отношении к требующему искоренения явлению трудно было усмотреть стремление – а значит и способность – исправить что-что, довести свое понимание до осуществления.
Потребность в слове в большинстве случаев появляется там, где действие исчерпало себя, сошло на нет, и пытаться управлять деянием, воздействовать на него словом с надеждой на успех можно лишь с очень малой вероятностью.
Как книжники и фарисеи, приведшие женщину к Иисусу для того, чтобы уличить его и обвинить, т.е. сталкивающиеся со злом, заранее определяя свои намерения, и пытающиеся поставить само существование зла на службу своим интересам, – что указывает на перенесение центра тяжести на сознание, – так и Иисус, обличивший их совесть и советующий женщине больше не прелюбодействовать – а реальная распутница, убедившаяся в греховности тех, кто ее обвинял, даже пройдя через нравственную встряску, еще с меньшей опаской и оглядкой занималась бы своим (впрочем, правильнее было бы говорить – общим) делом, – ограничиваются пониманием, и Подмастерье считал себя вправе остаться неудовлетворенным, так как там, где довольствуются разумом, имеющим своим содержанием отражение действительных отношений, без выхода на эту действительность, там, как ему казалось, просто злоупотребляют одним, пусть наиболее важным и бросающимся в глаза, из естественных человеческих навыков.
Можно ли было серьезно полагать, что людям недоставало понимания, разума, пусть в признаваемых самыми неразумными действиях? Подмастерье так не считал. Блага от понимания, несмотря на их очевидную ценность, не следовало переоценивать, а рассмотрение и оценка всего под углом зрения разумения должны были быть сочтены подслеповатым преувеличением. Суть многих подлинных достижений духа человеческого также мало была обязана разуму и зачастую обрекала на муки отрицания многое из предпринятого разумом, хотя и уменьшала безграничные трудности при воплощении даже самой мизерной доли замыслов.
Древние греки не мирились с действительностью и в отместку за то, что она угнетала их, создавали свою собственную, духовную действительность, в своей поражаемости превзошедшую естественную, физическую действительность. Христианство же, несмотря на всю свою устремленность на иную, отличную действительность, в конечном счете примиряло с этим, подлунным миром. Да, и этого было немало, но в направлении, принятом христианством, не хватало большего для подлинно человеческого понимания проституции. Примирение с этим, нашим миром, убивающим своей нескончаемой единственностью, как оно ни располагало к себе, по своим результатам заставляло обратиться к нему спиной.
Конечно, можно было говорить о некотором усложнении сознания в христианстве из-за появления в нем многозначительного идеала в виде преимущественно нравственного сознания. Но оно свидетельствует, скорее, об осознании слабости, неспособности человека тверже опереться на свой жизненный опыт, чем на сколько-нибудь ощутимое усовершенствование обладания добродетелью, достигнутого древнегреческим язычеством.
Беспощадность, навязываемая человеку в любом сколько-нибудь жизненно важном действии, по мнению Подмастерья, мыслилась в христианстве от человека к миру как нечто не главное, и, вполне в духе такого представления, противостояние этой беспощадности, ее удовлетворение, не предполагалось в реальном мире.
VI
Но все же, как следовало поступить Иисусу, чтобы его действие было оценено еще выше? Возможно ли это было вообще? Да, от ответственности он не ушел, но и брать всю ответственность на себя не намеревался. Справедливости ради нужно было заметить, что в эпоху выродившейся проституции Иисус решал другие, глобальные проблемы и посвятить себя всецело ей не представлялось никакой возможности.
Позицию Иисуса, скорее всего, можно было охарактеризовать как исповедание умеренного невмешательства, далеко отстоящую от позиции воинствующего оправдания, требующей напряжения всех умственных и физических сил на протяжении всей жизни. В конце концов поставленный вопрос о возможном ином поступке Иисуса был признан неправомерным и превышающим своим охватом подразумеваемых трудностей способности того, кто задал его.
Подмастерье почувствовал, что, пожалуй, наступило время расстаться с постелью, ибо уже ничем нельзя оправдать свое сибаритство, грозящее перейти все границы.
Было начало первого. Пожалуй, так поздно он не вставал на протяжении всех последних лет. Но энергично принявшись за утрен ний туалет, он предполагал “размочить” план занятий до двух часов дня хотя бы одним часиком. Так он и поступил, и гнетущее впечатление от утреннего бездельничанья было несколько смягчено. Днем он совершил часовую прогулку, по понятным причинам урезав количество посещаемых им обычно мест, и возвращался в надежде увидеть у себя дома обеих сестер. Но дома их не оказалось.
Занятия были продолжены. Минут через двадцать знакомое позвякивание в замочной скважине так обрадовало его, что он от волнения замер, а несколько секунд спустя сорвался с места. Лколазия уже прикрыла входную дверь, и в передней было довольно темно. Рядом с ней, с сумками в руках и, видимо, терпеливо дожидаясь, куда ей укажут идти, стояла Детерима.
– Входите, пожалуйста! – сказал Мохтерион, не глядя на нее и приоткрывая вторую половину двери, ведущей в залу.
Детерима чуть посторонилась, но медлила входить.
– Чего ж ты смотришь? Заходи! -пригласила Аколазия.
Гвальдрин опередил всех и находился, видимо, уже в своей комнате. Детерима сделала несколько шагов вслед за Аколазией, а когда Подмастерье оказался рядом с ней и наклонился, чтобы взять у нее из рук сумку, остановилась и не без некоторого смущения произнесла:
– Не беспокойтесь. Она не очень тяжелая."
Подмастерье не стал настаивать.
– В прихожей я не поздоровался с вами, потому что не видел вашего лица. А сейчас вроде бы поздновато. Как вы долетели?
– Спасибо, без приключений. Мы с Аколазией уже более двух часов ничего другого не делаем, как только здороваемся с вами, правда, заочно.
– Более двух часов? Но из аэропорта до города не более получаса езды.
– Мы отметили нашу встречу в ресторане аэропорта.
– Вот это оригинально! А дома вы не собираетесь праздновать?
– И дома отпразднуем. Только отдохнем немного!"
Они вошли в комнату. Аколазия хотела было раздеться донага, как делала обычно, но вовремя спохватилась и теперь, почти умоляя взглядом, дожидалась его выхода, чтобы все- таки дать волю устоявшейся привычке.
– Не буду вам мешать, – поспешно проговорил Подмастерье и удалился. Он услышал, как за спиной накинули крючок. Аколазия наконец получила право поступить так, как ей хотелось.
VII
Детерима была во всех отношениях более привлекательной, чем Аколазия. По крайней мере, когда они были рядом, ни один мужчина не предпочел бы ей сестру. Этот бесспорный факт не очень радовал, но по какой-то странной причине он был рад тому, что по прихоти судьбы был близок с Аколазией, и даже если в дальнейшем то, что связывало его с ней, могло бы быть потеснено отношением с Детеримой, то в некотором вполне определенном
смысле не могло бы быть превзойдено.
Подмастерье не смог сдержать удивления по поводу того, как мало его волнует подключение Детеримы к общему делу. Отчасти это объяснялось тем, что он уже думал об этом раньше, но более существенным было то, что он взял на вооружение следующее положение: помешать делу он ей не позволит, ибо его неспособность воспрепятствовать ей повлечет полное разрушение; а что до ее участия в нем, решение этого вопроса полностью предоставлялось ей. Впрочем, лучше было не откладывать с прояснением этого вопроса и, в случае надобности, повлиять на Детериму.
Когда вскоре послышались звуки, свидетельствующие о появлении посетитилей и возвестившие о начале трудового дня, можно было с точностью предсказать, что это Доик или Тортор с завербованными новобранцами. Очень много значащее в данном случае предсказание оправдалось и явило глазам деловито настроенного хозяина Доика с известным ему по вчерашнему посещению Апруном.
Как понял Подмастерье, главная цель визита заключалась во всемерном ублажении Апруна, и, ничего не имея против этого и желая еще кое-что уточнить относительно наличных видов услуг, он ввел гостей в свою комнату, а сам отправился к сестрам. Дверь открыла Детерима. Аколазия, видимо, считала, что передвижение по квартире поможет младшей сестре быстрее освоиться и, наверно, не ошибалась в этом.
Как только Мохтерион вошел в комнату, она, не глядя на него и поправляя перед зеркалом платье, сказала:
– Я сейчас выйду."
По ее голосу Мохтерион догадался, что она не хочет говорить при Детериме, и, несколько разочарованный тем, что могло стоять за ее нежеланием, вернулся в залу.
– Ты с ней еще не говорила? – спросил он вполголоса, как только она прикрыла дверь.
– Нет. Пусть немножко освоится.
– Осваиваться можно только в деле, – недовольно пробурчал Подмастерье. – Доик привел одного клиента. Сам он вряд ли “потянется”, и Детерима немножко от этого потеряет."
Уже направившись к себе, он обернулся и спросил ее, указывая на дверь ее комнаты:
– Она не выйдет оттуда?
– Нет. Я ей разрешила влетать только через окно.
– Уже и спросить нельзя, – махнул рукой Мохтерион и вышел.
VIII
Кругленький, низенький и учтивый Апрун не должен был, по мнению Мохтериона, доставить много хлопот Аколазии. Подмастерье порасспросил Доика о нем для самоуспокоения. Сведения были вполне утешительными. Апрун увлекался легкой музыкой и был даже музыкантом от нее. Кроме того, работал товароведом в небольшом хозяйственном магазине, вполне обеспечивавшем тесные и крепкие связи с окружающим миром, а самое главное, одно время он был одноклассником Доика.
Доик недолго терпел расспросы и, убедившись в том, что если интересующий его вопрос и стоит в повестке дня, то отнюдь не на том месте, на котором ему хотелось бы, посчитал необходимым самому вмешаться, чтобы навести порядок.
– Где обещанное лакомство?
– Ты о чем? – искренне удивился Подмастерье.
– О ком, дорогой, о ком! О сестре Аколазии.
– Разве я тебе говорил о ней?
– Разве?! Разве ты жалуешься на свою память?
– На память – нет. А вот на сестру Аколазии я пока жалуюсь.
– Как, она здесь?
– Да.
– Ну и что же?
– Придется повременить.
– Вот дура, вот дура… Но погоди. А ты для чего здесь, начальничек? Тащи ее сюда, хоть за волосы.