Полная версия
Антон отметил про себя, что это ещё не худший вариант. Например, угрюмый, пещерного вида Свищев вызывал у него куда меньше симпатий. А в Коквине чувствовался фанатизм – нерассуждающий, тупой – и только. Ни страха, ни почтения он с первого взгляда не внушал. Помимо Коквина, в звено входили Холомьев, Недошивин, Злоказов и Щусь.
Форма уравнивала этих, в общем-то, не похожих друг на друга людей. Лицо Холомьева не оставляло ровным счётом никаких надежд на физиогномически познание личности. Антону никогда не встречалась столь невыразительная, поблекшая рожа. Он затруднился бы вспомнить, спроси его кто-нибудь, какого цвета у Холомьева волосы, какого – глаза. В памяти удержался лишь рот – вернее, то обстоятельство, что рта не было. На месте рта находилась узкая щель для магнитной карты. От Недошивина со страшной силой несло дешёвым одеколоном, а на плечи его гимнастёрки, словно манна небесная, осыпалась перхоть. Лоб и подбородок Недошивина угрожающе выпячивались вперёд, а нос, глаза и губы казались вмятыми в полость черепа мощным резиновым ударом. Злоказов, вопреки традициям «УЖАСа», мог бы гордиться своей внешностью – он был безупречен и прекрасен, как небесный херувим, однако – на свою беду – не ценил и не видел собственной красоты, а значит, подпадал под общее правило никчёмности. И, наконец, оставался Щусь, который в совершенстве соответствовал юркому, мышиному звучанию своей фамилии – был он маленький, увёртливый, с безбровым крысиным личиком и постоянной бессмысленной улыбочкой на губах.
Сделав эти предварительные наблюдения, Беллогорский с горечью представил, каким, в свою очередь, отражается он сам в глазах своих новых товарищей. И почувствовал острый укол злобы – ясное дело, каким. Вот что объединяло шестёрку – одна и та же обида на мир, одни и те же истоки злобы. Без этого светлого чувства их дружный коллектив развалился бы в мгновение ока.
Новому сотруднику Коквин обрадовался.
– Наконец-то, – сказал он и скупо улыбнулся. – А то нас, понимаешь, пятеро. Сидим тут с одним банкиром, а с ним в одиночку непросто приходится, надо по двое. Пришлось установить, так сказать, параллельный график. Ну, да теперь всё будет нормально – три пары, и баста, никакой путаницы.
– А зачем вы с ним сидите? – спросил Антон.
– Узнаешь скоро, не пыли, – буркнул Недошивин. И обратился к Коквину:– Может, сразу и пошлём? Я уже вконец с ним заманался.
Звеньевой ответил отказом.
– График есть график, – заявил он со вздохом. – Раз нарушишь – и пошло-поехало. И он, к тому же, – Коквин указал на Антона, – ещё совсем зелёный. Банкир его быстро сожрёт. Пусть для начала сходит к Польстеру.
Тут пришла очередь Щуся радоваться.
– Правильно придумал, начальник! Польстер – это то, что ему надо.
– Вот-вот, – кивнул Коквин. – Пусть понюхает пороха. А дальше уж будет банкир, никуда не деться. Завтра – моя смена, вместе и поедем.
Недошивин что-то проворчал и отвернулся. Начальство, понятное дело, нигде себя не обидит – даже в «УЖАСе». Коквин обратился к Беллогорскому:
– Теперь пошли обмундирование получать. Тебе как – в торжественной обстановке, или обойдёмся?
– В торжественной – это что значит? – не понял тот.
– Это такая лажа, – раздался голос молчавшего до поры Холомьева. – Из вещевой поднимаемся в зал, пускаем гимн. Ты до трусов раздеваешься, а после все тебе пожимают руку, напутствуют, и ты одеваешься.
– Не надо ничего, – сказал Антон.
– Как хочешь. А тёплые вещи ты взял? – спросил вдруг Коквин.
– Тёплые вещи? Зачем?
Звеньевой рассерженно плюнул.
– Ферт, как обычно, витает в облаках, – заметил он с фамильярностью холопа, осмелевшего в отсутствие барина. – Ну конечно, сам-то форму не носит. Мы же пальто и шубы не надеваем, – объяснил он Антону. – Зимой и летом – одним цветом. Если на улице холодно, поддеваем под гимнастёрку свитер или два, под галифе – кальсоны… понятно? Еще можно шерстяные носки.
Беллогорский встревоженно забормотал:
– Но я же ничего не знал. Мне не сказали…
– Значит, пойдёшь так, налегке, – вмешался Недошивин, выказывая отдалённое подобие удовольствия. Но Коквин взглянул на него осуждающе:
– Мы же все-таки жизнь утверждаем – забыл? Что, если наш товарищ простудится и сляжет? И даже погибнет? Не переживай, – сказал он взволнованному Беллогорскому.– Поищем на складе – как-нибудь сегодня перебьёмся. А завтра – завтра уж будь добр, не подкачай. Мы за город поедем.
…С тёплыми вещами вышло не так просто, как хотелось. Ничего подходящего на складе не нашлось, и Антон был вынужден надеть три гимнастёрки вместо куртки, которой отныне отводилось почётное место дома, в платяном шкафу. Он подумал было натянуть обмундирование прямо поверх неё, но получилось слишком уродливо. Новенькая нарукавная повязка с черепом и солнцем немного улучшила настроение; по вкусу пришлись Антону и высокие шнурованные башмаки. Он извивался и изгибался, рассматривая своё отражение в зеркале, а Щусь поминутно глядел на часы, тревожно причмокивал и, в конце концов, не вытерпел:
– Ну, хватит, друг, пора отчаливать. Старик отвратный, душу вынет. На секунду нельзя опоздать. На полсекунды.
– Это что же – мы вроде как сиделками будем? – уже сообразил Антон.
– Вроде! – передразнил его Щусь и саркастически фыркнул. – Как посмотреть. Сиделки у него не задержались – мало тебе не покажется.
Они вышли из подъезда и зашагали в сторону станции метро. Прохожие оглядывались на их повязки, и Беллогорский ловил себя на желании идти со скрещенными руками, прикрывая эмблему ладонью. Он понимал, что это будет выглядеть нелепо, и потому задирал подбородок, а шаг начинал вдруг печатать, хотя в армии никогда не служил и терпеть не мог военных. Привычный к эмблеме Щусь сосредоточенно семенил рядом, размахивая руками. Задыхаясь, он на ходу рассказывал:
– Атасно поганый дед. Угодить ему невозможно. Завёл себе, знаешь, тетрадочку, и пишет в неё – кто и во сколько явился, что принёс, да как посмотрел. Не дай бог что-то пообещать и не сделать! Вонь подымется до небес. Попробуй, вякни в ответ!
– А зачем такого обхаживать? – удивился Антон.
– Живой, вот-вот помрёт, – Щусь с осуждением покосился на Антона. – Должны – и всё, и все вопросы побоку. Жизнь – святая штука, её беречь надо.
Беллогорский, никак не ожидавший от пройдошливого Щуся высоких сентенций, смущённо замолчал. Но и Щусь, в свою очередь, испытал некоторую неловкость. Говорил он искренне, однако говорил не до конца, и чувствовал себя обязанным досказать правду.
– Ну, и квартиру обещал оставить тому, кто утешит на старости лет, – признался Щусь.
Антон закатил глаза.
– А-а! Вон оно что! С этого и начинал бы!
Его спутник хотел возразить, но не смог, понимая, что иной реакции и ждать не приходилось. Вспомнив, что «УЖАС» чрезвычайно ревностно относится к идейной чистоте движения, Щусь выругал себя последними словами.
– Но ведь не нам же будет квартира? – развил мысль Антон.
– Ха! – только и мог ответить Щусь, качая головой.
– А кому? – не унимался провокатор. – Ферту?
Тут уж Щусь не сдержался:
– Много болтаешь, друг! И к тому же – не по делу. Да Ферт – шестёрка! Над ним – ты знаешь?.. Ладно, забыли. Короче, квартира пойдет движению, а не нам. И не Ферту. Жалованье – как считаешь – из чего тебе заплатят?
– Тоже верно, – Антон охотно пошёл на попятный. – Какое моё собачье дело? Бабки капают – и хорошо.
По дороге к метро напарники не забывали делать добрые дела – подавали попрошайкам, удаляли с тротуара бутылочные осколки, мягко журили малышей, норовивших перебежать дорогу, где не надо.
Им несколько раз попались на пути коллеги, одетые по уставу. Друг друга полагалось поприветствовать вежливой улыбкой и небрежным поклоном; Беллогорский внезапно отметил, что шедшие навстречу сотрудники «УЖАСа» поздоровались с ним от души, не ради протокола, и в сердце его постучалась нежданная весна. Ему наконец-то повезло вписаться в некий клан, стать членом социума – а до вчерашнего дня его раздражало само по себе понятие общества. Колесо кармы всё-таки провернулось – возможно, в последний миг; возможно, тогда уже, когда призрак самоубийства готов был шагнуть за пределы положенной пентаграммы и материализоваться.
6
Польстер оказался древним пергаментным старцем; у него был блестящий сахарный череп и серьёзные, карего цвета глаза, смотревшие невинно и грустно. Жил он попеременно то в постели, то в инвалидном кресле, из квартиры выезжал разве что на балкон.
– Добрый день, товарищи, – озабоченно заявил он с порога. – Товарищ Щусь, вы обещали мне… – Польстер нацепил очки и суетливо полез себе под плед. – Сейчас, сейчас, обождите… – На свет появилась аккуратная тетрадочка, в которой – помимо хронологических данных – мелькнули разноцветные графики. Как выяснилось позже, каждая кривая соответствовала тому или иному сотруднику «УЖАСа» и каким-то труднопостижимым образом отражала эффективность его работы. Антон содрогнулся, уверившись в полном помешательстве старца. Но он ошибался – будь помешательство полным, всё стало бы намного проще. Безумие, однако, затронуло только отношение Польстера к окружающему миру, однако формальная логика нисколько не пострадала.
– У меня тут записано: десять сорок пять, – объявил старик недовольным тоном. – А сами пришли в одиннадцать ноль четыре.
– Мирон Исаакович, – Щусь хотел что-то объяснить, но Польстер остановил его умоляющим жестом.
– Товарищ Щусь, поймите меня правильно, – и в клятвенном заверении он прижал к груди коричневые тонкие руки. – Я не хочу говорить про вас дурно. Но войдите в моё положение! Я, – и Польстер стал тыкать в раскрытую тетрадочку скрюченным пальцем, – я человек старого воспитания, привык к дисциплине. Меня уже не переделать. Если мне сказано ждать кого-либо во столько-то и во столько-то, я не спорю и подчиняюсь. Я планирую свой распорядок дня, испытываю положительные эмоции, во мне просыпается известный интерес к жизни… Однако проходит время, мои ожидания оказываются напрасными – как же мне быть? Плюнуть на всё и не брать в расчёт? Но я не могу, вы понимаете, я не могу, – Польстер почти перешел на визг. – У меня внутри всё обрывается, я пью валокордин, мне ничего не помогает…
– Я все понял, – скорбно прошептал Щусь и невольно тоже прижал к груди руки. – Впредь, Мирон Исаакович, это не повторится. Клянусь чем угодно. Вы уж извините – сегодня у нас появился новый товарищ, и мы, конечно, с учетом тяжести и сложности вашего состояния, должны были его подробно проинструктировать. И получилась задержка. Ведь ваш случай особенный, мы не могли привести к вам неподготовленного человека…
Антон только диву давался – откуда взялся у Щуся такой слог? Польстера услышанное удовлетворило, хотя он всячески старался этого не показывать – с недовольным лицом развернулся и молча покатил в гостиную.
– Включи ему Скрябина, – шепнул Антону на ухо Щусь. – Кассета – в кассетнике, а я – на кухню.
Антон деловито обогнал ездока и уверенно вдавил клавишу. Польстер, не обращая на его действия никакого внимания, подъехал к письменному столу, спрятал тетрадочку в выдвижной ящик и запер на ключ. Поморщившись, он потребовал убавить звук, Беллогорский подчинился.
– Как вас величать? – осведомился Польстер начальственным тоном. Из того, что тетрадочку он убрал, Антон сделал вывод, что память у деда отменная и записи он делает из нездоровой любви к этому процессу. Антон назвался; Польстер сделал вид, что не расслышал, и переспросил – уже выше на тон или на два; стажёр отрекомендовался вторично.
– Товарищ Беллогорский, – попросил Польстер умиротворенно, – приоткройте, пожалуйста, дверь на балкон. В комнате нечем дышать.
Антон подскочил к балкону, слишком сильно дёрнул за ручку, державшуюся на честном слове, и та осталась у него в руке.
– Щусь! – закричал дед злобно. – Немедленно идите сюда! Немедленно!
В комнату влетел перепуганный Щусь.
– Вон отсюда! – орал Польстер. – Это форменное издевательство! Я сию же секунду позвоню товарищу Ферту!
– Быстро уматывай отсюда, – прошипел, не глядя на Антона, сквозь зубы Щусь. – Жди меня на лестнице. Живо!
Беллогорский, весь дрожа от ярости, опрометью выскочил из квартиры. Он навалился, тяжело дыша, на перила и с полминуты тупо рассматривал лестничный пролет. Потом, немного успокоившись, закурил, спустился по ступенькам и пристроился на исписанном и облупившемся подоконнике. С ситуацией всё было ясно, с последствиями – нет. Идти ему, в любом случае, было некуда. Оставалось дождаться Щуся, как Щусь и велел, и Беллогорский запасся терпением. Ждать пришлось довольно долго; за сорок пять минут по лестнице поднялось и спустилось не меньше пятнадцати человек, и каждый смотрел на повязку и форму Антона недобрым взглядом. «Черт меня попутал,» – подумал тоскливо Антон, кляня на все лады услужливый «УЖАС». Наконец, вышел Щусь, в руках у него была огромная продуктовая сумка.
– Погань плешивая, – выдавил из себя он, щуря глаза. – Не бери в голову, он такой номер уже откалывал. Выше нос, коллега! А что ты думал – есть такие дураки, кто за просто так заплатит тебе полторы сотни? Может быть, они под ногами валяются? Я ни разу не видел, а ты? Ну, где они? – Щусь остановился и с глупым видом начал искать у себя под ногами. – Я почему-то не вижу!..
– Он застал меня врасплох, – покачал головой Антон Беллогорский. – Теперь-то я учёный. Ну, не приходилось мне раньше… с такими… в общем, ты меня понял.
Щусь в который раз посмотрел на часы и решительно подтолкнул его:
– Хоть до магазина проводи, раз такое дело. Нет, ты только подумай: вчера забили холодильник доверху. Слон – и тот бы треснул по швам. Сейчас открываю – шаром покати! Ни хрена себе, думаю!
– Может, нарочно в сортир спустил, – предположил Антон, поразмыслив.
– Кстати, запросто, – согласился, прикинув, Щусь. – Или, как недавно, померещились какие-нибудь точечки чёрненькие в жратве…
Морозный воздух несколько освежил обоих; до ближайшего гастронома новые тимуровцы дошли в угрюмом молчании.
– А мне куда? – спросил Антон, останавливаясь у входа.
– Не знаю, – пожал плечами Щусь. – Хочешь – загляни на базу. Может, кого и найдешь. Потолкаешься там. А не хочешь – ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты же не виноват.
– Не виноват, – повторил вслед за ним Беллогорский. Помедлил и поинтересовался: – Вот ещё насчет идеологии, – он криво и застенчиво усмехнулся, ему было неудобно серьезно беседовать на возвышенные темы. – Эта самая… жизнь, – проговорил он с трудом. – Жизнь и этот старый хрыч – как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы?
Лицо Щуся сделалось словно высеченным из мрамора.
– Никогда т а к не спрашивай, – сказал он, чеканя слова. – Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, всё остальное – ничто. Есть ещё вопросы?
Антон испуганно замотал головой.
– Тогда я пошёл, – заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь. – Тебе оплошать простительно, а мне – нет. Ферт мне голову откусит.
Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест.
Он вошёл в родную, пропахшую дешевым табаком, тёмную даже днем квартиру, включил свет. Обвёл тоскливым взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своём собственном доме, но с «УЖАСом» она покамест не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон – неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают – неопределёнными в этическом отношении. Во сне и зло не зло, и добро какое-то ватное, и так оно, возможно, заведено на деле от века, и люди, когда умирают, возвращаются в изначальный рай, где зло и добро не познаются, но принимаются в единой совокупности, неразделимые, одинаково благотворные. Беллогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал – с несвойственной ему глубиной мысли – что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.
7
Поудобнее устроившись на продавленном сиденье автобуса, Антон втянул голову в узкие плечи, засунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие размалеванные девицы и утешали свою подругу, которой в чём-то крупно не повезло. Они её баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку – те моментально обвенчались, небрежно совокупились и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную – всё пуще и пуще; сам же он становился всё гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро – будучи уже не поймёшь, чем – зашагал себе дальше, размахивая какой-то частью её тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя самого, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий.
Но в пасмурном Антоновом огне, который угрюмо и лениво жег ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь – совершенно случайно – поглядеть в насыщенную черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своём вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро – в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не смотреть повторно, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега.
И подремать в автобусе никак не получалось – глупые страхи питали и умножали и без того невесёлые думы. Антон открыл глаза и обречённо уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Беллогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет.
Коквин сидел по левую руку от Антона и занимался дыхательной гимнастикой по какой-то незнакомой широким кругам системе. Лицо его было абсолютно спокойно, веки полуприкрыты, кисти ровно и неподвижно покоились на коленях. Ритмично раздувались ноздри, мерно вздымалась и опускалась отутюженная гимнастерка, увешанная неизвестными пока Антону знаками отличия. Возможно, это были какие-то награды. По бокам грудной клетки были аккуратно протянуты два тонких кожаных ремня, замыкавшихся на тугой пояс. Смотреть на звеньевого было не очень приятно, и Антон переключил внимание на окно, за которым увидел мокрый хвойный подлесок и свежий снег-полуфабрикат. Автобус разогнался, но пейзаж не баловал разнообразием. В памяти Беллогорского всплыл намозоливший глаза домашний натюрморт, и он подумал, что пейзажисты – народ тоже ограниченный и убогий. Секундой позднее Антон – одновременно и тревожно, и лениво – попытался вообразить, что ждёт его впереди. Была у него такая скверная привычка – время от времени уноситься памятью в былое, вспоминать себя в какие-то определённые день и час и делать безуспешные попытки воспроизвести незнание сегодняшних событий. Он старался не заглядывать в прошлое слишком далеко, иначе груз уже свершившегося будущего становился непомерно тяжёлым. Если его ненароком заносило в годы отрочества, то немедленно, без всяких усилий, возвращалось ощущение театральной премьеры, когда свет уже погашен, занавес освещён огнями рампы и вот-вот поднимется, сопровождаемый пением скрипок. При мысли о том, что случилось с ним в последующие годы, Антон стискивал зубы в ярости и тоске. В пятнадцать лет, ожидая подъёма занавеса, он никак не предполагал увидеть за ним раскалённое сердце, уничтожающее своим появлением чёрный череп. Вот и теперь: что вспомнится ему – не скажем, что через десять лет, но хотя бы сегодняшним вечером? Но ко времени, когда ответ уже будет получен, сей праздный вопрос окончательно утеряет смысл.
До больницы было около часа езды. На берегу моря, среди сосен, расположился полусанаторий-полухоспис. Отведённое под хоспис крыло соорудили, исходя из неприкрытых коммерческих соображений. Сутки в отдельной палате, с уходом и кормлением, стоили баснословно дорого, но для пациента, к которому ехали Коквин и Беллогорский, это не имело никакого значения. Во-первых, он был видным банкиром, а во-вторых, для него больше – по причине заболевания – вообще ничто не должно было иметь значение. Но с последним мог согласиться лишь человек наивный, с банкиром не знакомый. Потому что на деле для банкира имело значение решительно всё, и в этом Антону предстояло убедиться на собственном опыте.
Ранним утром, принимая Беллогорского в центральном офисе, Коквин провёл детальнейший инструктаж. Щусь немного приукрасил положение вещей, когда заявил, что Антону, как новичку, ничего не сделают. Его не урезали ни в деньгах, ни в правах, но выговор был настолько суровым и жёстким, что, право, Антон лучше бы заплатил какой-нибудь штраф. Или позволил бы себя высечь.
Коквин, разбирая его поведение, давал понять, что случись такое ещё хотя бы раз, к виновному применят санкции исключительно строгие. Пускай он ни разу не упомянул смертную казнь – могло тем не менее показаться, будто он, пока ещё в иносказании, с неумолимой неизбежностью вытекает из его слов.
Поэтому настроение Антона было напрочь испорчено. Закончив выговаривать, Коквин подробно рассказал ему о своенравном банкире. Выходило, что под Петербургом, в курортной зоне, обосновалось мифическое чудовище, взалкавшее ежедневных кровавых жертв. Дни (кто знает? может быть, и часы) монстра были сочтены, но ему самому никто об этом не говорил. Похоже, он был до зарезу нужен кому-то важному, этот банкир. О высоте его положения можно было судить уже по тому, что в посетителях у него значились губернатор города, несколько депутатов Федерального Собрания, вице-премьер и прочие авторитеты. Он был нужен если не живым, то во всяком случае, полным надежд на выживание. Это позволяло высосать из него дополнительно ещё сколько-то денег; Антон не сомневался и в мотивах «УЖАСа» – предприимчивый Ферт вряд ли прошёл бы мимо такой соблазнительной возможности урвать побольше. И вот семидесятилетний бизнесмен, страдавший поначалу раком предстательной железы, а вскорости – и раком практически всех внутренних органов, включая позвоночник, лежал без движения, полностью парализованный, не способный пошевелить ни рукой, ни ногой, и требовал знаков внимания от многочисленной армии крепостных. Его уголовно-феодальное мышление нашло, наконец, благодаря болезни, наилучшее практическое применение. Чуть что было не так, деспот приказывал соединить его с кем-либо из великих и, жалуясь на дерзких ослушников, нагло и упоенно врал – соответствуй действительности хотя бы четверть его претензий, виновники были бы достойны пожизненной ссылки на урановый рудник. А потому не приходилось удивляться тому, что в конечном счёте все до последнего, даже самые нищие сотрудники больницы не соблазнились посулами и наотрез отказались иметь дело с хулиганствующим барином-смертником.
Врачи и медсёстры с непроницаемыми лицами, молча, оказывали ему положенные услуги, но не больше. Это напоминало «итальянскую забастовку» – «от и до, и ничего сверх оговоренного в трудовом договоре». Что касалось сиделок, массажистов, методистов и психологов, то все они разбежались, и банкир очутился в положении, когда некому было вынести за ним судно. Но он не извлёк из случившегося никаких уроков, и только яростно названивал в правительство.
Всё больничное окружение откровенно желало ему скорейшей смерти, но та не шла, а пациент пребывал в полной уверенности, что рано или поздно поднимется на ноги. На фоне прочих помогателей «УЖАС» повергал медицинских работников в благоговейное изумление: терпению и выдержке его сотрудников не было предела, и неказистые лицами, но в форме весьма привлекательные молодцы хотя и сетовали порой на очевидные трудности, искренне желали своему подопечному долгих лет жизни. Однажды некий санитар попробовал рассмешить их предводителя циничной, грубой шуткой, имея в виду напрасные упования пациента на выздоровление. Звеньевой (им в тот день оказался Свищев) посмотрел на шутника таким взглядом, что тот моментально сник, а через пару дней и вовсе подал заявление об уходе, не объясняя причин.
…Час пролетел быстро; Коквин тронул Беллогорского за плечо. Антон выбрался в проход и некоторое время топтался без дела, так как почти все пассажиры выходили у больницы, и образовался затор. Потом, уже стоя снаружи, он проводил взглядом озабоченную, деловитую вереницу людей, нагруженных сумками и пакетами. В глубине души Антон заранее им позавидовал – несмотря на печальные обстоятельства, неизбежно сопряжённые с посещением лечебных учреждений. У входа их встретил Недошивин, и по лицу его несложно было догадаться об изнурительной, бессонной ночи. Коквин учтиво поздоровался с ним за руку, потом поздоровался и Антон. Недошивин протянул ему руку небрежно, глядя не на него, а на звеньевого.