Полная версия
Две жизни одного каталы
Лукавил дядя. Его подчеркнуто архаичная внешность а-ля Мичурин, облезлый пиджачок и потертые ботинки притягивали самоуверенных дурачков как магнит. Редко когда бывший детдомовец возвращался в Тарасовку без четвертного, а то и полтинник, бывало, срубит. Играть с самоучкой было истинное удовольствие – мы мгновенно углублялись примерно наполовину партии, а затем, когда фигуры расползались по всей доске, начиналось интересное и совершенно непредсказуемое. Степаныч блистал неожиданными и часто фатальными для его короля комбинациями, но это была напряженная, динамичная, захватывающая игра. К сожалению, как это почти всегда случается в нашем деле, Степаныч вскоре меня возненавидел. Во-первых, оттого, что ведь и я стал приходить на тропу с доской, отбирая у него хлебушек, а во-вторых, он мне банально проигрывал, что просто бесило бывшего экскаваторщика. Очень жаль, но киевская любовь моя вскоре резко оборвалась, и, к большой радости маменьки, я вновь образовался на Фрунзенской набережной столицы. А Степаныч продолжает свое подвижничество и упорно внедряет в массы, популяризирует эту древнейшую игру. И все за четвертной или чуть больше в день, минус пятерка постовым ментам. Пытались с него до кучи еще и метрополитеновские мусора получать, да он их на хуй послал как с добрым утром:
– Идите, – говорит, – вампиры, под землю – там ваше место. Нечего тут шакалить, а не уйдете – начальству напишу!
Вот такой там Степаныч! Будете на тропе – привет ему передавайте.
Так вот, взял я, значит, шахматы и спрашиваю у каторжан, не интересуется ли кто выиграть у меня партейку-другую? Тишина. Что в целом закономерно, учитывая состав ассамблеи. Спрашиваю еще раз, и тут блатной кричит:
– Красный! Где ты, сука, загасился? Красный!
Из-под нар появился помятый дядька плотного телосложения со свежим синяком. Лицо его, невзирая на синяк, абсолютно для тюрьмы неподходящее. Что-то было в нем от начальника большой всенародной стройки из фильмов, на которые никто не ходит. Так мы и встретились.
– Не угодно ли? – протянул я к нему два кулака с пешками.
– Нет. Я черными буду, – ответил он, не прикасаясь к моим рукам, – да только у меня ничего нет. Не на что играть.
– Гонишь, проблядь красножопая! – зашипел смотрящий со своей шконки. – Салом зарос, псина! На воле мильены тупикнул, мразота???
Ничего не отвечал мой объект, вздохнул только. Вздох этот мне очень не понравился – с каким-то клокотанием вздох, будто легкие отбиты. Видно, бедолагу тут уже вовсю плющат. Печален, надо отметить, удел цеховика, расхитителя или взяточника. Воры немедленно начинают кампанию удушения несчастного, выбивая из него все тайники и секреты. Делается это порой жуткими методами – шестерки издеваются как могут, и даже опущенные смотрят на бедолаг с жалостью. Мало кому удается выстоять такой пресс. Затем эта информация пасуется на волю, реквизированное добро передается в общак, а добытчикам организуется достойный грев и долян по выходу.
«Красный» сел на нары в какой-то необычной позе, обхватив коленки руками, словно старался занять минимум пространства. Играл он медленно, подолгу продумывая каждый ход. Видно было, что сидение напротив меня за этой крошечной доской позволяло ему отрешиться на время от ужасов действительности. Игра его засосала, втянула целиком, выдернув из кошмаров камеры. Он обхватывал голову руками, что-то шептал и даже тянул себя за мочки ушей. Мне не хотелось, чтобы возвращение его в реальность совпало с проигрышем в игре, и я решил эту партию слить – начал делать ошибки. К моему удивлению, взяточник каждый раз прекращал игру и сам указывал мне на мой косяк. Ничего не оставалось кроме как поставить ему мат. Фигуры вскоре пришлось сложить, но не из-за заторможенности соперника. На нервы действовал блатной, зачем-то прицепивший к нам двух шестерок – зрителей. Я уже знал, что погремуха у него Сеня-Музыка, что он вор по масти, но не законник, хотя и был положенцем где-то на юге Урала, кажется, в Кургане. Мы немного поговорили о Свердловском СИЗО, где в разное время бывали по пересылке. Общих знакомых я решил не искать – мало ли чем закончится эта стремная эпопея? Довольно быстро я сообразил, что наркоша этот работает на КГБ, и выполняем мы тут одно задание, только роли разные. Он – плохой следователь, я, соответственно, хороший. Он будет партработника бить, а я приголубливать. Сучий сценарий, если разобраться, да и спектакль – говно.
Я согласился сыграть еще одну партию, но вслепую. Лег на нары, закрыл глаза и стал диктовать каждый свой ход, а Федор Николаевич, как он мне представился, глядел на доску и двигал свои и мои фигуры. Так я и заснул – тяжелый день был. Нервный очень. Проснулся от звука глухих ударов и мычания. Под тусклым светом лампочки шестерки, запихав Федору в рот половую тряпку, лениво били его по почкам. Я закутал голову курткой и отвернулся к стене. Сегодня мне нельзя вмешиваться – пусть каждый играет свою роль. Поганое место – тюрьма. Да и жизнь вся поганая…
Приснился мне Карпухин. Был у меня такой одноклассник. Как он затесался в нашу элитную школу – загадка. Может, сын чей-то был внештатный – не помню уже. Так вот, в восьмом классе он начал меня терроризировать – то подножку поставит, то портфель мой скинет с подоконника, то скажет что-то обидное. А сидел он как назло прямо за мной. И вот однажды я задремал на уроке, а Карпухин авторучкой нарисовал на моей спине могильный крестик. Неприятно. Причем рисовал гад по шву пиджака, где ткань толстая, чтобы я не почувствовал и не проснулся. Крестик я дома кое-как отмыл ацетоном и тут же твердо решил прекратить эту затянувшуюся бодягу. На кухонной плите, в пустой консервной банке, я растопил свинцовую оболочку от кабеля и тут же вылил огненную жижу в большую столовую ложку, аккуратно подогнутую с боков молотком. В итоге у меня образовалась каплевидной формы штуковина. Вообще такое изделие называется свинчатка, но я назвал ее блямбой. Она идеально укладывалась в кулак, но была тяжеловата. Я было сунул ее в карман школьного пиджака – он немедленно перекосился, в кармане штанов она при ходьбе, как маятник, лупилась об ляжку. Решил носить ее в портфеле. Сукин сын Карпухин, конечно же, перестал меня замечать – ведь так всегда и со всеми бывает, не правда ли? Короче, таскал я эту блямбу недели три, пока меня не осенила простая мысль: ведь совершенно очевидно, что как только я эту штуковину потеряю или просто оставлю дома, Карпухин выйдет на сцену с новым номером и я вновь буду унижен. Закон подлости работает без сбоев. Так на фига же ждать? Я переложил бывшую рукоятку в карман и в конце большой перемены, когда все разошлись по классам, сам подошел к нему в коридоре. Карпухин что-то судорожно переписывал. Я поставил свой портфель рядом на подоконник и – о, удача! – этот придурок смахнул его на пол. Я нагнулся, но поднимать портфель не стал, а, выпрямляясь, нанес своим тяжеленным кулаком удар в ненавистную челюсть. Голова его со звуком полена, брошенного о бетонный пол, стукнулась об стену. От удара Карпухин отключился и медленно сполз вниз. При этом глаза его закатились, а на лице блуждала улыбка – он смеялся в момент удара, и это выражение заморозилось. Невыразимый ужас охватил меня! Швырнув блямбу в портфель, я бросился прочь из школы. Дома я долго держал руку под струей холодной воды, но фаланги пальцев все же распухли. Часа через два я решил пойти сдаваться – меня преследовало видение сползающей по стене посмертной улыбки моего врага, причем самого лица я не видел – лишь белки закатившихся глаз и глупую улыбку. Накатаю явку с повинной – решил я. В кино все пишут явки, и им срок скидывают – вместо пятнадцати лет дают всего четырнадцать. Но как же я ее напишу, если пальцы так раздулись, что и авторучку-то не удержат? С такими мыслями я неуверенно побрел обратно.
К крайнему моему изумлению, во дворе школы не было ни скорой, ни милиции. Может, не убил я Карпухина-то? – шевельнулась зыбкая надежда. Был он, конечно же, живой. С паркетного пола школьного коридора поднялся совсем другой Карпухин. Он стал тих и светел, а вскоре и вовсе вступил в комсомол. Передо мной теперь он немного даже заискивал и громче всех смеялся моим шуткам – я тогда набирал популярность. Вроде даже стал лучше учиться. Впрочем, в девятый класс его все равно не взяли – он поступил в какой-то техникум и растворился в быстротекущем времени моей юности. А я крепко усвоил правило – не следует ждать! Ни в коем случае нельзя ждать! Привычка использовать момент неожиданности и бить первым не раз выручала меня и в зоне, и на свободе. Это очень полезная привычка. Да я больше скажу – до конфронтации вообще доводить нежелательно. Если ощущаете угрозу, отложенный наезд и прочий подобный дискомфорт – выбирайте удобный вам момент – и вперед! Удар следует наносить всем корпусом, помогая плечом в момент, когда рука почти распрямилась. Бить в челюсть или в нос не советую – это амортизаторы черепа, они лишь смягчат удар. Желательно приложиться в надбровную дугу чуть сбоку и вызвать сотрясение мозга. Поверьте – выйдя из лазарета, супостат уже не захочет даже близко подойти. Окружающие могут посчитать вас не вполне вменяемым, но это даже хорошо, и часто жить с такой репутацией легче и спокойнее.
Федор
Проснувшись утром, я долго размышлял, как быть с этим Сеней-Музыкой. Он меня раздражал. Раздражали его шкварки, бесила эта парочка шестерок. Даже его дебильная поза лотоса действовала мне на нервы. Один хороший удар в голову – и этот «лотос» перевернется в воздухе, а шавки его разбегутся по углам. Ни малейших проблем это не вызовет. Я – вор! Бытовики, хулиганы и прочая срань не смеют вмешиваться в конфликт воров. Но беда в том, что этот удар переломает все чекистские планы. Пресс выдумал, очевидно, тот белесый говорливый полупидор, но в итоге под нервным прессом оказался как раз таки я. Этого коммуниста-неудачника я бы развел гораздо лучше в одиночку, без наездов, увечий, без блатоты – но это не моя игра, и не мне диктовать ее правила. Выполню, что от меня хотят, пару дней отдохну – и в Ригу.
Моя утренняя минутка философии была прервана криками: «Шмон! Выходить по одному! Становись лицом к стене!» Всех квартирантов раскидали по четыре в одиночку, а я, вышедший из хаты последним, был легко бит конвойными за понты и медлительность, после чего прицеплен левой рукой наручником к «стакану», в котором сидел взяточник – он требовал врача. Стаканы на нашем коридоре, или по-тюремному – продоле, не бетонные, а целиком сваренные из арматуры. Своего рода вертикальная клетка, как у зверей в передвижных цирках. Лицо взяточника было землистого цвета, вокруг глаз образовались отечные мешки.
– Не нравится мне ваш видок, Федор Николаевич, – приветствовал я его уныло, – эдак вам скоро будет не до шахмат.
– Да, похоже, меня скоро как срубленную пешку положат в деревянный ящик, – с клокотанием отвечал он. Слова звучали так, словно в горле его стояла вода. Затем посмотрел мне прямо в глаза и сказал с тоской: – Ну почему вы мне не верите? Ведь я и войну прошел, и жил, как все, не шиковал и не понимал никогда этих самых Больших денег…
– Кто это «вы»? – возмутился я. – Никаких, простите, вопросов я вам не задавал. Чему это я должен верить или не верить?
– Ну, вы. Все…
И он, насупившись, уставился в пол. Однако шмон – дело длинное, и мы разговорились. Федор посетовал на шестерок, которые выбили и отняли у него два золотых мостика изо рта – теперь ему нечем жевать. Сказал, что никогда не представлял такой звериной жестокости людей друг к другу. Когда-то он работал с пленными немцами и был удивлен степенью их сплоченности и взаимопощи. Отчего же советские зэки такие звери?
– Если мне суждено выйти отсюда когда-нибудь – буду на перекрестках стоять и рассказывать людям о тюремных ужасах. Никто меня не заставит замолчать!
«Ага, – подумалось мне, – ты доживи-ка, братец, до суда. Даже если дотянешь – не дай бог после приговора попасть в черную зону – тогда шансы увидеть тебя за разъяснительной работой на перекрестках выйдут даже не в ноль, а в минус». Зоны в СССР, как все мы знаем, существуют двух типов – красные, управляемые администрацией, и черные, в которых хозяева – блатные. Затем партиец начал долго и многословно перечислять свои заслуги в деле построения коммунизма. Речь его очистилась от бульканья, в потухших глазах появился огонь. Через час этого монолога сознание мое затуманилось, а воображение живенько нарисовало зашторенный кремлевский кабинет, где я сижу во главе длинного пустого стола, на дальнем конце которого шевелится мелкая фигурка обиженного судьбой человечка.
– Ну как же так, Федор? – спрашиваю я с менгрельским акцентом. – Как ты допустил такой мерзотный косяк? Почему крысишь бабло и с братвой не делишься? Ты не охуел ли, Федор?
И на серебряный подносик – тук-тук-тук – вытряхиваю из трубки сгоревший табак «Герцеговина Флор». Но человечишко продолжает гнать пургу о своих былых партийных заслугах, пытаясь таким образом выторговать себе скощуху. «Были, – говорит, – допущены отдельные перегибы на местах. Частичного головокружения от успехов тоже не удалось избежать. Но в целом колебался я исключительно с линией партии родной». И продолжает дальше давить подобную непонятку.
Тут вдруг без стука заходит в кабинет какой-то маршал, идет прямо ко мне и хамски так говорит:
– Руку!!! Руку давай, перхоть!
«Ах ты ж, – думаю, – контра богомерзкая! Да я тебя в пыль лагерную! Нет, – решаю, – лучше, расстрелять!» Тут пригляделся – это и не маршал никакой, а наш «продольный» – то есть коридорный надзиратель, а рука моя ему нужна, чтоб наручники снять. Шмон закончился, значит. Сейчас в камеру поведут.
Откровенно скажу – не люблю я коммунистов этих. Самые бесчестные люди в моем понимании. Лучше других знают, что проповедуют утопию. Лучше понимают, что она абсолютно недостижима, но врут, врут и врут. Не могу сказать, что я глубоко изучил этот подвид вкуснопитающихся – не та у меня специальность, но вот из тех, с кем приходилось сталкиваться, все как один редкостные подонки. Забавно, что они и зону для себя отдельную построили под Нижним Тагилом – «Красная утка» называется, или ИК-13. Сидят там с теми, кто их покой на воле охранял – с ментами. Интересно бы глянуть, какая там у них внутрикамерная иерархия? Вместо паханов – секретари горкомов, хлеборезом никак не меньше инструктора ЦК по идеологии, а наряды выписывает крепкий хозяйственник – замдиректора какого-нибудь Уралмаша. А кто ж тогда в промзоне вкалывает? А менты и вкалывают!
Но сдается мне, что все не так, что рулят там дерзкие менты-кавказцы, а партийные под нарами сидят да камеры подметают. На зоне, нельзя не признать, гораздо больше здравого смысла и высшей справедливости, чем на воле. Не любят, не жалуют там власть советскую. Заплыть на зону с погремухой «Красный», которой Музыка наградил Федора, – это равносильно высшей мере. В воровских понятиях зэк не должен даже прикасаться к красному. Цвет этот ассоциируется с властью. Помню, собирались короновать Войтека – серьезного, заслуженного вора. И все-то у него было готово – два «законника» обещали поддержать, третий представлять его должен был, как вдруг заведующий комнатой свиданий, тоже зэк из хозобслуги, рассказывает почетному собранию, что видел, как Войтек втихушку смачно пожирал красный арбуз. Скандал!
– Вы, бля, кому поверили? – заблажил-засуетился Войтек. – Дыня это была! Дыня!
И нательное на себе рванул. Но обвинение серьезное, так его не оставишь – разыскали шныря, что пол там убирал, и тот подтверждает: таки да – корки были арбузные!
Как он орал, Войтек этот, как выл по-волчьи! Пропала карьера, утрачен весь смысл воровской жизни, разом ухнул в парашу весь авторитет, накопленный годами…
А нехуй трогать красное! Хочешь пролезть в Воры – соблюдай, сучара, традиции!
– Вот, – говорю я Федору уже в хате, – напрасно ты передо мной своими партзаслугами козыряешь. Не то место, не та аудитория. Здесь другие истории в цене – про баб, кабаки и снова про баб, но уже других.
– Все-то горюшко мое как раз из-за них, проклятых! Все-то беды мои, – и носом зашмыгал, болезный.
Вот, думаю, и нашел я точку соприкосновения! Это не почки по ночам отбивать – тут, шавки позорные, интеллект нужен! Рассказал он мне о любовнице своей Нунэ, как погряз с ней в блуде, позабыв жену честнейшую. Как закрывал глаза на безобразия в тресте ресторанов и столовых подведомственного города, где директриса развернула невиданные хищения. Как хлопнули менты да гэбэшники всю камарилью и как разом кинулись прочь все бабы – одна сейчас самозабвенно топит его показаниями надуманными, другая просто свалила в неизвестность. И только боевая подруга – жена верная, незаслуженно им обиженная – ждет его терпеливо в квартире со скромным чешским сервантом. Долго слушал я этот поток, подталкивая его в нужное русло и отсекая лишнее. Детей у него нет, за Нунэ тоже гоняться незачем – ненависть к ней у клиента искренняя и горячая. Подозревал он ее в изменах, но сил не было расстаться. Расставаться, конечно, незачем, особенно если она в сексе хороша – это пережиток, мелкособственнические настроения. Но вот бабло в таких ситуациях 99% мужиков, даже членов КПСС, перепрячут. Друзей у него тоже нет настоящих – все больше партэлита, то есть говно-люди. Остается жена. О ней он говорит с чувством немалой вины, но и с большой долей страха. Почему он ее боится? Лучше пока не пальпировать эту тему. Сыграли мы три партии – он чутка успокоился. Мне нельзя все время слушать – иначе это на допрос похоже будет, и клиент насторожится – так я всякие истории вставляю, консультирую его по нравам тюремным, советую. Чую – пора вернуться к разговору о жене.
– А правда, что у вас за разводом обязательно следует исключение из партии?
– Хуже! Еще и работы лишат. Развод для нашего брата – это крах всего.
И вновь я его вожу вокруг да около этой темы, внимательно срисовывая движение век, рефлексию мышц лица – ну все как при серьезной игре на катране. Все, кажется, затыкается вокруг жены, но неясно, в каком плане. Либо это просто переполняющее чувство вины, либо таки спрятал у нее нетрудовой клад и боится, подлец. Опять же – чего именно боится? Боится, что супруга треснет и выдаст припрятанное? Маловероятно. Он уже прекрасно понял, как работает эта система – тут мертвые заговорят. Давно бы уже все изъяли да к делу приобщили. Остается предположить, что боится он того, что жена кубышку просто не найдет. Но вот в какой плоскости лежит его страх? Опасается ли он, что бабло банально сгниет в земле либо того, что оно сгниет в земле до его выхода на свободу? Надо пробить – как он видит свою ситуацию и свои шансы на выход. И я начинаю разговор с фразами, построенными в будущем времени: «когда все это закончится», «когда выпустят» и тому подобными.
– А я и не выйду отсюда никогда, – с грустной уверенностью отвечает на мой незаданный вопрос Федор Николаевич, – дело в том, что у меня уже был инфаркт, есть астма с диабетом – и вот, стараниями этих товарищей, – кивает он в сторону шестерок, – теперь еще кровь в моче и в горле. Да и нечего мне делать на воле-то. Стыдно очень. Перед людьми.
На слове «людьми» я поставил ему мат и полез на полку – надоело играть, надоел разговор этот, мне ненужный. Лег, закрыл глаза, но разогнать мысли не получается. Что значит «стыдно»? Отовариваться в спецраспределителе не стыдно было? Гнать с трибун бессмысленную парашу год за годом? Днем нудить о Моральном кодексе строителя коммунизма, а вечером, рассказав по телефону жене о затянувшемся собрании, вдохновенно переть знойную армянку под хороший коньяк с икоркой. Баблом он наверняка делился, так перед какими людьми ему стыдно – перед теми, кто давал снизу, или перед верхними, кому сам передавал? Или перед всей цепочкой? Удивительная помойка. С этими мыслями я погружаюсь в спасительную расслабляющую полудрему.
И они еще называют меня картежник-мошенник. Да я агнец. Я ангел во плоти!
Пружина и Духовка
И как у любого уважающего себя ангела, есть в моей биографии черные пятна, как без них. Вот был у меня, например, грех торговли людским товаром – живыми то есть людьми. Мысли мои, как стая голубей, вспорхнули и помчались. Но недалеко – в прошлое лето.
Кличка «Папа» ему не слишком подходила. Никто, если расспросить окружающих, такого папу не захотел бы – большой, рыхлый, неряшливый, с бегающими глазами и весь расписной. В жарком Сочи ему приходилось несладко – чтобы скрыть татуировки, он вынужден был носить рубашки с длинным рукавом и застегивать их до самого кадыка. Папа – ростовский наперсточник. Но Ростов – Мекка блатных, лохов там не больше, чем в Тель-Авиве, и с начала мая Папа образуется во Всесоюзной здравнице. Работает он на адлерском рынке, в парке «Ривьера», ну и на пляжах, конечно. Вертеть наперстки – дело довольно сложное и хлопотное. Двухэтажное дело. Включает оно в себя «верхних», «нижних» и человека или двух «на шарах». Верхние ответственны за создание легкого и веселого кипеша – кричат, суетятся, создают движуху. Их задача – привлечение лоха, втягивание его в игру. Старший из верхних имеет при себе пачку денег – на нем лежит ответственнейшая миссия: в нужный момент засветить ее клиенту, а затем горячо и слюняво зашептать ему в ухо фразу, коей слаще для дурака нет: «Пацан! Я вижу, тебе прет сегодня! Не ссы, я поддержу – на мои сыграем, если что. У тебя маза, пацан!» Ну низовой – это, понятно, сам колпачник, а на шарах обычно крутится быковатый угрюмый придурок, неспособный к более креативным занятиям. Обычно это бухающий спортсмен-неудачник. Платят ему фиксированно 25 рублей в день в любой точке нашей бескрайней родины. Обязанности шарового просты – успокоить лоха, если тот после проигрыша забарагозит, и смотреть, нет ли где мусоров. Папа таскает всю эту ораву за собой – накладно, конечно, но что делать.
Я же калач тертый и вполне могу справляться один. Никто мне не нужен. То есть для работы не нужен, но для души желателен верный, незлобивый помощник – так мне спокойней и комфортней, что в нашем нервном деле немаловажно. В прошлом сезоне прибилась ко мне «Духовка» – неопрятная, визгливая тетка возрастом под полтос. Как прибилась? Ну как Снегурочка к Деду Морозу. Никто ведь не знает, откуда Снегурочка взялась, состоит ли в комсомоле, кто ее родители и почему она не в школе или в институте. Рассказывала Духовка, что некогда работала буфетчицей на автовокзале в Нальчике, но там закрыли директора и начали переучет. Результатов его она решила не ждать и дунула в Сочи. Вся ли это правда, часть или там никакой правды вовсе нет – никому не интересно. Четверть Духовкиного мозга была заполнена шкварками, присказками, шутками и прибаутками, а остальные три четверти просто не работали до поры, а может, и вовсе отсутствовали. При этом тетка была позитивная и относительно честная. С ней хорошо каталось на пляжах недорогих пансионатов. Мы начинали в буру или секу, причем при каждом сбросе или повышении ставки она взвизгивала своим фирменным, негромким, но очень въедливым голосом. За визгом следовала россыпь прибауток. Все это притягивало отдыхающих, они вваривались в игру. Через некоторое время я подавал ей сигнал, и Духовка уходила вдоль пляжа метров на двести-триста к следующему санаторию и там терпеливо ждала, когда и я перебазируюсь. И все повторялось. В конце дня она получала свои 20 рублей, пихала их в лифчик и семенила к Курортному проспекту на автобус, чтобы завтра в назначенное время образоваться у обговоренного пансионата. Была в ней маленькая тайна. Не тайна даже, а так – загадка. Назначишь ей, к примеру, быть к полудню у пансионата «Рыбак Заполярья», а в силу бессонницы или там несварения желудка придешь туда в десять – вот она, Духовка, смиренно сидит на лавочке. Ждет, словно она прямо тут и ночевала. Впрочем, к недостаткам ведь такое не отнесешь, правда?
Так вот о Папе. Случился у него день рождения. И, как это бывает у приличных, уважающих себя колпачников, отмечал он его в ресторане гостиницы «Приморская». Меня не звали, но так получилось, что я уже был там – Жора Похуйдым отужинать пригласил. Как Жорик обрел такую погремуху, мне неизвестно. Видно, когда-то это была его любимая присказка, но как только она стала официальной кликухой, он ее из своего лексикона удалил навеки. По крайней мере, я этого слова никогда от него не слышал. Однако удалить слово из лексикона и удалить кличку из оборота братвы – совершенно разные вещи. На памятнике слово «Похуйдым», конечно, не напишут, но погоняло свое Жорик будет носить, пока не смежит веки. Ничего тут поделать нельзя.
А кличка, скажу я вам, огромное значение имеет! Вот Историю КПСС у нас в универе преподавал пророкуренный сморчок с засаленными локтями бессменного пиджака. Фамилия его была Макеев. И вот что удивительно – как только мы начали называть его на оксфордский манер – МакКеев, старый пень волшебным образом преобразился! Бубнить он перестал – можно было уже разобрать речь, вдруг выпрямилась спина, и даже пиджак был перелицован любящей супругой. К моменту сдачи госэкзаменов иначе как Лорд МакКеев его никто не называл. Не удивлюсь, если сейчас он носит монокль, трость и костюм-тройку. Вот и Жорик своей кликухе вполне соответствует – лишнего в голову не берет, о пустяках не заботится, в волнениях-переживаниях не замечен.