Полная версия
Кавказ. Выпуск XIII. В плену у горцев
Неприятен был Даламбай Цацу. Без Абазата он беспрестанно плакал, произнося: «Мецэ-у!» (Я голоден!). Цацу называла его обжорой – сутур; ребенок больше капризничал и обещал пожаловаться Абазату; но когда, чтоб заглушить крик, Цацу кормила его, тогда он, несмотря на все ее насмешки, спокойно кушал, не по своему возрасту. Часто проказничал на огороде, и когда я говорил Абазату, что его надо бить за проказы, жалостливый Абазат отвечал:
– Он буа (сирота), кто его приласкает! Если он проказничает, то еще мал, а это значит, что он будет удалой. Он будет настоящим Даламбаем, который так много отличился своим удальством против русских. Побоями ничего не возьмешь, а только заглушишь в нем все, и он будет бабой; вырастет большой – не станет делать глупостей и будет джигит. Ест он много – значит, будет богатырь.
Вскоре он отдал его куда-то на всю зиму от своей жены, потому что сам не надеялся быть всегда дома. Цацу была рада.
Дни большей частью проходили у нас в игре в шашки, а вечера в разговорах. Так, однажды вступил я в суждения с муллой: тут больше уверились, что и мы знаем Бога, когда мулла подкрепил, что я знаю всех пророков и закон Магомета.
– Недаром, – говорил Абазат, – завещал покойный Мики смотреть на тебя не как на других урусов! Ты останешься у нас, и можешь быть муллой.
Ложимся спать, и я по-прежнему спрашиваю у своей хозяйки кандалы, как всегда бывало; постлав мне войлок и под голову седло, она клала передо мной эту железную закуску.
Абазат отвечает:
– Не надо! Так и быть! Уйдешь так уйдешь. Может быть, еще и убьешь кого-нибудь из нас, но тогда ответишь Богу, а Он у нас у всех один!
Сильно тронули меня эти слова, и я сквозь слезы мог только сказать:
– Будь уверен, Абазат, что я умею дорожить доверенностью и не изменю.
Не раз и прежде они говорили мне:
– Не сердись за то, что мы сковываем тебя: мы еще хорошо не знаем твоего сердца. Дики на хаи дек хюа! Поживешь, не станем заковывать, не посмотрим ни на кого в ауле.
Так и было.
Плакал я, когда видел в «дикарях» проявление таких чувств!..
* * *В ауле было два солдата пленных, и все мы виделись друг с другом. Часто Ака, чтоб показать народу, что мне у них жить хорошо, брал с собой к мечети, куда они по вечерам собираются беседовать, просил быть веселей, посылали тотчас за солдатами, втроем мы разговаривали, прочие слушали. Солдаты просили меня писать письмо к своим, но я отговаривал.
– Если они не захотят отдать нас, то не отвезут и письма, а, замечая нашу тоску, будут больше присматривать за нами. Будешь пока жить, – говорил я.
– Какое житье с ними, собаками! Вот нашел людей-то! Тебе, верно, не хочется на свою сторону!
Что оставалось мне говорить таким разумным! Я отвечал:
– Да, у меня не то сердце, что ваше, и нет также родных!..
При разговорах все присутствовавшие обращались к нам:
– Ты мужик, и ты мужик, а это князь.
Ненависть была явная. Когда они приходили ко мне, я всегда чем только мог угощал их, как хозяин: срывал на огороде огурцы, арбузы и дыни, а хозяйка приготовляла тотчас сыскиль.
– Вот видишь, как живешь ты! Что же понесет тебя к своим!
Вот как понимали они ласку моих хозяев и злобно завидовали моей жизни. Покушали и не поблагодарили даже, хозяева только улыбались, прощая им грубость и принимая их единственно для меня.
Но о родине нечего говорить, когда она воспета хорошо. Хотя они и желали на родину потому только, что в плену им было хуже, чем у своих. Я не хотел обижать их, не хотел также и оскорблять ими своих хозяев – и перестал к ним ходить и звать к себе.
* * *В начале августа начался покос. Первый мой опыт, или урок, был помогать Яне. Все мои хозяева отправились с косами, меня же взяли безо всего.
– Что же я буду делать? – говорил я им.
– Катта-бац! Будешь смотреть; может быть, поучишься да поешь хорошо: там будет много мяса.
Пришли на покос, стыдно было мне взяться за косу. Народу человек тридцать, но только половина из них была с косами, и так одни сменялись другими. Ака показал мне место под деревом, чтобы я лежал.
– Ях дац! (Стыда нет!) – говорил он.
Началась работа, один говорит:
– Ну зачем же ты сюда пришел? Коси.
Я взял у него косу и начал стараться, но он, выхватив ее, заревел:
– Даваля! Уаха! (Долой! Ступай отсюда!)
Досадно и стыдно было мне. Спустя немного, стали завтракать, я отговорился, тогда все удивились моей стыдливости и уверились в моем неуменье. Еще немного, стали опять подкрепляться, но я опять отказался, что как не работал, то и не должен есть.
– О, дики кант у! – говорили они вслух.
Сын Яны, мальчик лет четырнадцати, во время отдыха других учился косить; Ака, смотря на него, говорил мне:
– Неужели ты не сумеешь? Ну как-нибудь! Потешь нас и хозяина!
Я взял косу и прошел ряд, потом другой, и после уже не отставал от других; сменял часто и солдата, которому никто не помогал.
* * *Горцы косят справа и слева, не как наши – в одну сторону. Косы их легкие, плоские с обеих сторон, в длину не более трех четвертей; конец немного загнут; косник выгнут в середине и без ручки, как у наших. Снимая сено с рядов, тоже вороченных, как и у нас, сначала кладут маленькие копны – канча (что можно взять вилами); потом из трех или четырех таких канчей составляют одну, и эти уже к вечеру по три складываются в копны – литта; а на другой или третий день, смотря по солнцу, кладут небольшие стога – холи – арбы в две. В подгорных аулах на зиму в скрытых местах кладутся стога большие, арб в десять и больше; если же нет удобных мест, то сено складывается небольшими стогами в разных местах леса. Иногда прямо из канчей кладут большие копны – такор, которые уже по осени возят на арбах в стога. В арбу идет два или три таких такора.
На мелкие клочки сено раскладывается для того, чтобы лучше уминалось, и стог не осаживается уже после; а чем плотнее он сложен, тем невредимее от дождя.
Литты носят они шестами, на концах которых с одной стороны вделаны жердочки; острыми концами шестов продевают под копны и волокут очень легко.
* * *Собирались косить и мы, начались приготовления. Верст за десять отправились мы с Абазатом в кузницу точить свою косу; он точил, я вертел точило. Вдруг крик «Ля илляга, иль Алла!» заставил нас бросить работу: это ехал Шамиль благодарить жителей всех аулов за Ичкерийский лес. Над ним виднелся зонтик, придерживаемый одним из его телохранителей, ехавшим верхом же с ним рядом. Это было неблизко, и я не мог рассмотреть всего; осенью же я видел Шамиля хорошо, когда он проезжал Гильдаган. Он ехал на серой яблочной (уважаемый цвет) лошади, передовые ехали в саженях тридцати от него, а рядом с ним наиб, позади вся свита, человек из пятидесяти, где несли секиру, или алебарду на древке, как эмблему смерти за неисполнение законов. Он проехал молча, только взглянул на меня; наиб же приветствовал меня с усмешкой:
– А! Иван!
Вообще горцы всех русских называют Иванами.
Шамиль – стройный мужчина (в то время лет сорока, но говорили, что ему сорок пять), лицом бел, длинная окладистая черная борода; лицо умное, но с каким-то равнодушием, и нет ничего, что бы заставило разгадывать. На голове его чалма с разноцветным тюрбаном; сверх обыкновенного платья надет был черный овчинный полушубок (мужчины вообще носят полушубки черного цвета, женщины – белого), покрытый шелковой материей с черными и розовыми полосками.
* * *Скоро мы всей фамилией начали свой покос. Тут я косил уже взапуски; но ревность к работе они удерживали и заставляли отдыхать вместе, а в день доводилось отдохнуть раз десять. Они говорили:
– Нам стыдно одним сидеть и есть, мы устали, так и ты садись.
И у горцев, так же как и у нас, покос считается тяжелой работой.
– Страда, – говорят они; и к этому времени хозяйки припасают масло и сыр своим мужьям.
* * *Ака и после, как старший в роде, все-таки был старшим и надо мной. Часто заботился, не голоден ли я, часто вызывал меня к себе и угощал теми огурцами, за которыми ходили я и его дочь, говоря:
– Это вот плоды твоих и ее рук.
Худу улыбалась и вместе с отцом повторяла:
– Судар, я! Я! (Кушай, кушай!)
Жена Аки – Туархан, Чергес, Пуллу и двухлетняя Джанба – все твердили:
– Я! Я!
Старшие говорили:
– Послушай, Судар, Джанба и та тебя просит.
Напоминая таким образом о своих ласках, Ака уговаривал меня перейти опять к себе, ссылаясь на Абазата, что у него нечего делать и что он потому продаст кому-нибудь. Абазат, замечая это, в свою очередь говорил мне, что и у него не хуже Аки, что Ака не джигит, что он достанет себе лошадь и будет чаще в набегах, и что тогда будет у меня все платье.
– Я знаю, Судар, – говорил он, – почему ты тоскуешь: не одет? Вот потерпи: я достану платье, и мы заживем!
Много за меня доставалось Цацу, когда она напоминала ему, чтобы продал меня, что у них работы почти нет. Он же, надеясь на свое удальство, хотел сделать меня домоседом. Не раз шутя говорил он мне, когда уходил куда надолго, как, например, на недельный караул:
– Ну, Судар, если ты захочешь уйти, то не уходи так, а голову долой моей жене. Вот топор в твоих руках.
При такой шутке боязливо морщилась моя хозяйка и в самом деле никогда не оставалась со мной одна на ночь, а всегда призывала кого-нибудь.
* * *На все просьбы родных и знакомых моих хозяев отпустить меня к ним на работу Абазат отказывал всем, кроме своего тестя, просьбе которого он уступал нехотя и потому только, что тот отдал за него лошадь. Этот старик, Високай, надеясь за долг взять меня, уговаривал меня перейти к себе, обещая отдать за меня свою дочь Хорху; но с намерением, как объяснил мне Абазат, из-за барышей перепродать в горы, где пленные ценятся втрое дороже, чем в пригорных местах, где более возможности к побегу. Я не отказывался, а ссылался на Абазата: как он хочет; между тем сам упрашивал не продавать; Абазат обещал. Раз, выпросив меня себе, он отдал своему племяннику, без ведома Абазата; мне отказаться было нельзя, и я должен был работать день на нового хозяина. Тут не мог я смотреть без жалости на пленного, взятого под Кизляром. Он зависел от пятерых, бывших в набеге, и потому работал на каждого из них понедельно, следовательно, не имел отдыха. Оборванный, всегда в кандалах, он должен был трудиться, не смея отдохнуть без позволения своего хозяина; а это был один из пятерых злодеев. Но, несмотря ни на свою наготу, ни на старость, ни на кровь, текущую из-под гаек, разогретых солнцем, Петр не унывал или, лучше сказать, окаменел и зло ругался на свою судьбу. Это был в то время человек, потерявший всякую надежду.
Нельзя было без сострадания смотреть, когда он, по приходе нашем домой, показывал мне то место, где он спит. Оно было под койкой хозяев, где на ночь злая хозяйка всегда застанавливала его корытом.
– Вот, посмотри, – говорил он, – как я живу!..
– Что же делать! Все-таки молись!
– И молюсь когда, только поплачешь – и вовсе голодный полезешь под кровать!..
Хозяин этот, как довольно зажиточный, следовательно, жадный к богатству и любивший работать чужими руками, весь день просидел в тени; косу же взял напоказ своим одноаульцам, что будет трудиться; наблюдал только за нами, не давая отдыха. Я, как подчиненный ему, начал говорить о том.
– Ну, ты отдыхай, а Иван (как вообще презрительное имя) пусть косит.
– Нет, если я устал, то он и подавно, как старше меня вдвое.
Когда я заметил ему, что я не работал так и у своих хозяев, он должен был дать отдых. В обиде я занял его разговорами вообще о жизни человека; пенял ему за пренебрежение к Петру; он отговаривался, что он со своей стороны и готов был бы одеть его, если бы он принадлежал ему одному; удивлялся, что я скоро понял их язык и говорил простосердечно:
– Ну ты мне все равно как брат, а Иван – мужик, он ничего не знает, потому и обращаемся с ним так. Теперь ты садись со мной вместе, а Ивану нельзя.
По приходе домой я жаловался Абазату на Високая, что передал меня другому, Абазат отвечал:
– У! Судар, сердце мое болит (док ляза), что я должен угождать этому мошеннику! Что же делать?! Он тесть мне. Да и то бы ничего, если бы не мое горе, я не зависел от него. Ты знаешь, что он заплатил за меня. Как уж я ни угождаю ему! Намедни и сам на него работал; вот и тебя посылаю всегда, как он попросит, хотя мне и совестно пред тобой: все не можешь! Жаль, что должен расплачиваться с ним. Ему хочется ведь тебя, он думает о тебе, как обо всех русских, что ты глуп, вот и маслит тебя, чтоб ты перешел к нему, а сам норовит продать подороже. Нет! Не бывать этому! Хотя я не богат, однако барышничать не стану. Дай срок, Судар; вот придет осень – я достану счет и, может быть, расплачусь с ним. Так, невольно, женился я на его дочери. Я был еще мал, когда остался сиротой; дом наш был богатый, хозяйствовать было некому; и вот покойный Мики женил меня, думая, что она будет хорошая хозяйка; слухи о ней были хороши, а он поверил. Вот каково сиротствовать! Если б жива была мать моя, не было бы этого, она была женщина умная. А богатые, Судар, или которые не знают горя, любят работать чужими руками и, не боясь, ни с кем не поделятся! Если бы ты попал к богачу, разве бы так жил, как у меня? Я делю с тобой все пополам.
* * *Для пленных, за которых горцы надеются взять непременный выкуп, как казаков или других, кроме солдат, делаются особенные кандалы. На обеих ногах в две гайки, шириной в ладонь, продевается железный прут в поларшина наглухо, так что едва можно передвигать ноги. Если пленный подает подозрение к побегу, то надевают двое таких оков или еще приковывается к ноге цепь, пуда в полтора, конец которой при работе пленник набрасывает себе на шею; на ночь же конец прикрепляется в сакле к стене. В таких оковах пленные ходят постоянно, сколько бы ни прожили.
Трудно определить, а может быть, и сами пленные бывают причиной такой строгости.
Я видел армянина в этих двойных кандалах и с цепью на ноге. Сначала он был закован легко. Взят он был в плен вместе со своим отцом; через год отец был выкуплен, а за него собиралась еще сумма. Не желая прийти в бедность от большого выкупа, он задумал бежать. Пользуясь доверием или оплошностью своих хозяев, будучи оставлен под присмотром женщины, он ударил ее топором так, что та упала замертво, и сам ушел. Но, к несчастью его, вскоре собрался народ, по обыкновению с собаками, принялись выслеживать его – нашли в тот же день, избили и заковали. Но и тут Провидение дает отрадно вздохнуть: муж Дадак, добродушный Моргуст, как соучастник в доле за него, сжалился над ним и выпросил его у своих товарищей к себе, хоть переночевать. Мои хозяева, как родственники Моргуста, дали мне посмотреть на него, или для угрозы мне, или так, повеселиться, зная этого армянина как артиста, такого же, как и Моргуст в своем роде. Армянин знал хорошо их язык, и они просили его поговорить со мной побольше. Это был другой Тарас Бульба. Когда Моргуст настроил свою скрипку, заиграл, началась пляска, и когда я не соглашался плясать, армянин страшно говорил мне:
– Эх! Не я на твоем месте! Завтра, быть может, с меня голова долой, если умерла та чеченка, которую я ударил! Но посмотри на меня, как я пойду!..
С него сняли только цепь, и он пошел удивительную лезгинку! Плясуны отступили, и воцарилось любопытное молчание!.. Что было в нем тогда – отгадать было трудно! Это был не глупец: когда он говорил, что у него есть мать, жена – и все это бедно, а завтра с него голова долой, слезы градом лились из глаз его – и больше нет! Он вскочил и страшной пляской заживо как бы отпел себя!.. К счастью, через день был прислан выкуп, а чеченка умерла почти следом же за ним, когда он был уже освобожден.
Армянин по-чеченски называется «ермолуа», и этим словом пугают детей, представляя страшное лицо этой нации. Самая поносная и язвительная брань – слово «джюгути» – жид. Зерно этого племени брошено и в горы. Там они занимаются больше выделыванием кож.
* * *Платье, присланное Петру его женой, в год износилось все; выкупа же, трехсот рублей ассигнациями, как он был оценен, жена прислать была не в силах, а барин его не заботился.
– Если выкупит меня жена, – говорил Петр, – то я буду вольный; поэтому-то барин и отступается.
На передачу присылаемого одеяния горцы честны; не знаю, каковы на деньги.
* * *Пришло время снимать кукурузу; Абазат был в карауле; я с Цацу вдвоем провел два дня в своем загоне, в глуши. Подозрительно и с презрением смотрели на нас встречавшиеся нам, когда мы шли. По обыкновению горскому, как мужчина, я шел спереди; она несла позади меня кувшин и прочие принадлежности. Проводя жаркие дни за работой, мы оба, сидя рядом и поглядывая друг на друга искоса, молчали, как Юсуф и Зюлейха.
IV
Благородная черта Абазата. – Аул Галэ. – Очаровательная дорога. – Красавица Хазыра. – Аккирей. – Возвращение в Гильдаган.
Это время я могу назвать отдыхом в плену: тут, при новой жизни, я был совершенно свободен и приобрел много знания.
Давно мне хотелось побывать в горах и взглянуть на места; но как было пробраться туда? Я часто упрашивал Абазата отпустить меня туда работать. Боясь, что я убегу, он не соглашался. Играли мы в шашки, подходит Високай и отзывает его в сторону; Абазат, бледный, дрожа и со слезами начинает говорить мне:
– Судар! Ты хотел в горы, вот иди теперь с Високаем, если хочешь.
Я смотрел на него подозрительно, не доверяя его тестю, который давно манил меня к себе. Абазат знал мои чувства, понял и теперешний мой взгляд и, больше бледнея, сказал:
– Не думай, Судар, что я тебя продал; если не хочешь – не ходи, я отдаю на твою волю; если пойдешь, бери чем хочешь, что тебе надо: сукна ли на чую, шаровары, шапку ли, полушубок ли, тканья ли – все это будет твое, будь уверен. А не понравится тебе жить там долго или устанешь от работы, приходи тотчас же сам назад сюда.
У меня навернулись слезы; я готовился идти.
Собираться было нечего: пока Абазат привязывал к косинку косу, я забежал в саклю, простился с хозяйкой, сбегал и в другие две, простился со всеми. Ребятишки просили меня скорее возвратиться; пожал я руку своему Абазату и отправился в путь, неся с собой непонятную тоску, что я уже расстаюсь с ними совсем, расстаюсь, следовательно, и с надеждой быть на своей стороне. Было грустно.
Чтобы надеяться на возврат, надо привыкнуть к обычаям жильцов, войти в доверие к ним, уметь пользоваться свободой и ознакомиться с местностью, а в горах приобрести все это нельзя.
Долго шли мы. Проходя аул Галэ, где старик живет зимой, набрали в огороде его огурцов в запас вместо воды, закусили, напились и стали подниматься в гору.
Местность аула Галэ прекрасна. Здесь, мне казалось, не худо было бы выстроить крепость. Аул лежит от Гильдагана в трех верстах на восток. В Чечне, однако же, есть два удобнейших места для построения укреплений. Это в Артуре и в этом Галэ, находящемся в семи верстах от него, идя от Грозной через Артур к Куринскому укреплению (Ойсунгур). В обоих этих аулах хорошие реки; вода не может быть отведена горцами или испорчена, как они это нередко делают, потому что эти реки проходят многими аулами. Главное: через эти аулы дорога в горы; а в Чечне, как я слышал, только и есть два эти прохода, соединяющиеся в самих горах в один. Крепости эти должны быть сильны; тогда отобьется почти вся долина, где рассеяно множество аулов. Доставлять же в них провиант можно через Старый Юрт (Даулет-Гирей), реки Сунжу, Аргун и Холхолай. Весной и зимой Сунжа имеет броды. Можно даже построить через Сунжу и Аргун мосты; Холхолай – незначительна; а чтобы обезопасить мосты и проход – выстроить также укрепление на Аргуне.
В окрестностях этих мест премножество лугов в лесу, необходимых для укреплений. Все аулы, находящиеся по этому направлению, невольно тогда должны бы были покориться. Не без урона обошлось бы построение крепости в Галэ, но пункт этот во всех отношениях немаловажный.
Чтобы занять это место, сильный отряд должен собраться в Гильдагане, где место открытое: отряд может стоять безопасно; есть ручьи; на время можно вырыть колодцы, грунт удобен. От Старого Юрта, откуда ход удобнее, этот аул Галэ, мне кажется, верстах в двадцати, не более; от укрепления Куринское – верстах в десяти, но отсюда проход будет затруднителен, по гористому и лесистому местоположению.
Провиант сначала можно запасти в укреплении Горячеводское, что при Старом Юрте.
На Аргуне построение будет совершенно легко – место чистое. Не могу утверждать, хорошо ли это все, как я сказал, но, как думаю и что мог видеть, считаю обязанностью открыть.
Земляные укрепления кавказские не требуют больших издержек; орудия же можно вывезти во вновь построенные из укреплений давних, близких к Линии.
Верст семь все вверх и вверх шли мы дремучим лесом, отдыхали мало, я отставал; Високай родился в горах и был неутомим: часто, уйдя вперед, он поджидал меня. Мы утоляли жажду огурцами; а виноград, вившийся по обе стороны тропинки, как бы сам падал к нам. Наконец мы поднялась на самый хребет; было часов пять пополудни; перед нами развернулась картина чрезвычайная. Старик, дойдя до гребня, спускавшегося ужаснейшей скалой, остановился, подперся и ждал меня.
– Посмотри, каково! – говорил он мне, показывая на разбросанные там и сям аулы, где в тумане, а где ярко освещенные закатывавшимся за горы солнцем. Я вспоминал времена прадедовские и любовался молча. – Ну, что? Зайдут сюда русские?.. Можно провести сюда вокку-топ (большое ружье – пушка)?
– Да, нельзя, – отвечал я, любуясь картиной.
Мы начали спускаться далеко вниз; иногда разбегались, едва удерживались где у векового чинара. Кизил, груша, яблоки, орехи и виноград – все было под ногами.
Мы были невдалеке от рокового места, и, хотя прошло уже с лишком три месяца после битвы, запах трупов был несносен и при малом ветре. То спускались, то поднимались мы беспрестанно. Все тихо и глухо было везде; во всем была какая-то таинственность. Я считал себя счастливцем. Наконец послышался лай собак, потом гиканье пастухов (в горах овец пасут по лесам). Обороняясь, прошли мы собак, наконец повеяло чем-то новым! Нам встречались уже ишаки с вьюками (в горах все возят на ослятах): босой вожатый гикает на своего мула, в лесу разносится весть патриархальных времен!.. Солнце садилось все ниже, а в горах была уже ночь. Мы спускались все вниз, послышался горный поток; подходили близко, луна уже светила; показались скалы, доступные лишь птицам. В этих громадных берегах вился ручеек, где мы омыли ноги. Когда поднялись опять наверх, везде было глухо; луна освещала перекаты горы, но все еще было далеко и высоко. Вдруг пришли к обрезу – послышался аульный шорох: сердце находило себе отдых, все звало на покой; мычанье скота напоминало какую-то беззаботность, жизнь безопасную, как бы тут вовсе никогда не знали брани. И в самом деле никогда нога русского еще не была там. Аул был Гюни, жители – чеченцы, или нохчи, но особого названия – гюнон. Месяц светил; из-за деревьев белели глиняные сакли. Старик остановился и вскрикнул – отворилась дверь, и осветилось огнем мирного камина лицо прелестной девушки. Это была Хазыра.
Новая, не знакомая для меня жизнь как бы переселила меня в рай, я доволен был приключением. Дом их показался мне дворцом, и я тихо, вежливо попросил воды обмыть наперед ноги (в дремучих лесах, куда не проникает солнце, грязь лежит почти все лето, а мы были босые, как и все путешественники). Обмыв ноги, я вошел в приемную саклю, где уже сидел Високай; тихо отдал я салям, хозяин учтиво встал, и, подавая мне подушку, просил садиться. Красотка и хозяйка были в другой половине дома.
Хазыра была дочерью родного брата, Аккирея. Этимологически иначе не могу разобрать это имя, только знаю, что хазы вообще значит прекрасный; говорят: хазы-кант-у – красавец; хазы-юа – красавица.
Аккирей велел принести сала и мы вымазали свои ноги. Посидели, поговорили, подали ужин; поели, ополоснули рты водой, как водится, старики выкурили по трубке, ополоснули рты опять и начали вечерние молитвы. Между тем хозяйка готовилась стлать постели (постели их обыкновенно набиваются шерстью).
Високай лег на месте Аккирея, который ушел в другую половину дома к жене; мне постлали два свернутых войлока, в изголовье две подушки и укрыться дали шерстяное тканое одеяло, подобное малороссийскому рядну. Давно не спал я так мягко, как здесь, и заснул скоро.
Давно было утро, мы все еще нежились; крик скота, прогоняемого на пастьбу, поднял меня прежде старика: я вышел посмотреть на аул при свете и увидел Хазыру, еще неубранную, но тем более милую. Нескоро встал Високай. Позавтракали. Аккирею давно уже надо было идти на работу: он поточил косу, простился с Високаем, пожав ему руку, взял мерный кувшинчик с водой, косу на плечо и пошел трудиться. Спустя немного, Високай поел опять, сказал мне, что я буду жить здесь и покошу Аккирею два дня, за что они сошьют мне шапку; что буду работать и на других, живя у него, и могу брать чем хочу; поел и, охватывая бороду, сказал: