bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

О грядущем после падении листвы, когда, обнажённая до худого сутулого ствола, она станет дрожать, и, пережидая обморок зимы, цепляться заледенелыми серыми пальчиками за белоснежную шаль, дабы попытаться скрыть стыдную, досадную наготу, она старалась не задумываться. «Не миновать того, к чему рядится случай…» – В рифму успокаивала себя она. – «Мне не дано покинуть это место и переждать зиму, так чего ж теперь изводиться.»

Но у дрозда был-таки шанс взлететь. И, взобравшись на подоконник в очередной раз, он сумел воспротивиться обаянию земли и растущих из неё трав с деревами. Проделав это впервые, и много ещё раз немного погодя, птенец чувствовал, как становится настоящей птицей.


От тех самых пор, развеваясь на ветру, в лад парусам ветвей, срывая покровы тропосферы16, с наслаждением взмывало в небо то, юное, что так хорошо в новой птице: свежий взгляд на старый мир и вечная, недавняя, неизведанная ещё новая жизнь.

Из ниоткуда в никуда

Детской игрушкой под ногой пищит свысока ястреб. Ворон, чуть склонив голову, встряхивает тюль воздуха. Заботы…

Ласточки, побросав в полном беспорядке гнёзда, кружат чаинками у дна небес. Синица прилетает из леса, рассмотреть, – что тут и как, стоит ли возвращаться сюда по осени, и не попроситься ли на постой к иным, пока есть время.

Солнце румянит плоды калины с одного боку, и после долго ждёт, покуда ветер перевернёт их другой стороной.

Дрозды собрали все до одной вишни. Не отведать теперь сладких тягучих пенок, и мягкой эмали стынущего варенья цвета бордо, которую приятно слизывать с разрисованного полевыми цветами блюдца.

Шиповник дует зелёные губы и, скрывая до поры свой колючий характер, умело врёт, что с листвою заодно. Но лишь только подует жёлтый ветер, как струсив, раскраснеется от негодования, да откажется он и от листвы, и от сродства. Чернея от злобы, он переживёт даже зиму, ненужный, неинтересный никому.

Из никакого в никакое место вьётся вездесущий хмель, из ниоткуда в никуда торопится река. По её течению, немного не допрыгнув до берега, пучком травы плывёт некогда весёлый кузнечик, которому не бывать уже таким никогда. Рыбы, глядя ему вослед, грустят и, загадывая на облаке17, ждут дождя, дабы, под сенью его струй, выглянуть из-под воды, полюбопытствовать, кто, да к чему там, наверху, где, раскинув руки всё бежит к земле и жалится ястреб.

На закате июля

Закат июля. Мягкая пыльная обивка его кресел, прибита медными гвоздиками прогадавших свою жизнь ромашек.

Театральной декорацией висят облака. Недвижимы, высокопарны. тяжеловесны. Где-то неподалёку, стараясь не попадаться на глаза, гудит одинокий шмель. Влюблённые жуки-солдатики всё ещё ходят, крепко взявшись за руки18.


Потерявшись во времени, солнце рождественской звездой украшает самую высокую в округе берёзу.

Воробьиные перелетают с места на место, пачкая шлейф хвоста травой. Та путается у них среди перьев и волочится следом, ухватившись за подол.

Ясень, дабы скрыть залысины дуба, тянется к нему, но тщетно. Вечерняя заря рассматривает его бесцеремонно, так что дуб, при всей его невозмутимости, краснеет под её взглядом, будто бы виноват в чём.


Там и сям крапива. Дрябнет к старости, делается вялой или, теряя со временем колкость характера, отчасти обретает вид благонамеренный, коли не становится вовсе деревянной.

Словно готовясь к осени, лес понемногу теряет свою дремучесть. Сохнут листья, – иногда на весу, порой на виду. Падая, царапают ствол, ветки и кажется даже, – сам воздух. Прячась за закатной сенью, крадётся олень, сам похожий на тень, или ворох рыжих листьев.

Лениво ждут попутного ветра одуванчики.

Лисы ластятся к кустам и рвут сети, расставленные пауками не для них.


Ветер, щурясь на солнце, намазывает горячий воздух на сухую корку земли… Знаток и любитель всего вкусного, художник в душе, он часто почитает себе обидой то, что его окружает, и старается исправить, но чаще портит, чем делает лучше, чем было до него.

… Но нынче, лишённый ветра закат вполне хорош: все облака на своих местах, и гладок припудренный пылью пробор травы… на закате июля.

…по вере вашей…

19

Утро намечало линию шва грядущего дня на живую шёлковую золотую нитку солнечных лучей, а филин, по обыкновению недовольный этим, ворчал и охал:

– Не так! Не так! Не так!

Филину куда проще следить за делом и судить его, нежели самому приняться за нечто, от чего будет хорошо не только ему.


Ворон, подставляя восходу то левое крыло, то правое, летал да поглядывал на пролитый скрозь сито виноградной лозы мёд рассвета. Его давно мучило желание отведать сладкого, но опасаясь уронить себя в глазах прочих, он не мог решиться на это никак. Признаться в своей слабости при всех, означало для него утерю бОльшей части главных своих достоинств. Повсегда сдержанный, он чуждался очевидных страхов и страстей, почитая20 о том, что сладкое любят одни лишь пчёлы да ребятишки. Полагал, что не иначе, как из-за такого баловства мухи21 не умеют жить сами по себе, а он с младых когтей учился обходиться без никого, и давно уж не дитя.


Болтают пустословы про то, будто бы зловещие то птицы – филин с вороном. Ну, так тож, – кто с чем оглянется, тому про такое и сказ, а ежели подобру-поздорову прослышится которое из лесу оханье, либо свист вороновых крыл над головой, – всё едино, к добру.

…Живи

Спелый одуванчик затаился клочком тумана в траве. Пара белых мазков кистью по бледно-голубому холсту неба, и вот уже – сияют белозубо два облачка. Рыхлые, но пышут здоровьем, рассуждают здраво:

– Гляди-ка ты, оторванной кожаной сигнатурой – жёлтый листок, зацепился за куст, дразнит ветер. Языкастый какой!

– Не рановато?

– Так оно всегда так: лето бредёт по тропинке с горы июля, сгорбится, кожа на шее красная, лоб весь в чешуйках, подобно стволу сосны.

– Тяжко ему…

– Да не о том речь! Горько ему! Сокрушается, что под горку идёт, будто бы понукает кто, – скорее, мол, поторопись. А чего спешить, если ещё целая половина впереди?! Или не целая.


Тут не гнать надо, а спешиться, да степенно, со вниманием: нет ли какого изъяна в льняных полотнах степей; луга обсмотреть, – на месте ли марказитовые пуговки светлячков; узнать также, – не обтрепались ли обшлага рукавов рек, пристёгнутые бархатными пуговицами камышей. Пощупать на предмет ветхости шёлк подола морей, успеть разглядеть серебряные нити луны и золотые солнца, – каждые для своей поры. Столь дел, что опечалишься, сокроет от тебя мир слезами как дождём, и непременно чего-нибудь, да пропустишь. А ведь летний день…

– …год кормит, ведаю. Но так то, вроде только у хозяек.

– Для всех оно так, без исключения.


Прислушиваясь к беседе облаков, на пенёчке у сарая отдыхал дед. Он был уже в тех годах, когда легко разбираешь слова песен птиц, бормотание ветра, причины дум, разницу промежду истиной и неправдой. Честная, незамысловатая его жизнь пролетела, как одно лето. Оглядывая сарайчик, заполненный дровами под потолок, он радовался тому, что в доме будет тепло зимой, а уж коли достанет воли22 заглянуть в подпол, то там найдётся и медок, и медовуха, и огурчики, а осенью картохи насыплет доверху в ларь. То-то будет утеха… тому, кто станет жить тут после него…


Засмотрелся на деда ветер, задумался, вздохнул прискорбно. Как ни таился от него одуванчик, а осиротел. Разбежались с холста неба и облака в другие стороны.

Сдувает каждого песком с дороги бытия, но не всякий оставляет после себя след, а уж дом, чтобы полная чаша, да чтобы прямо так, – приходи и живи… Где ж таких-то сыскать?

Тантамареска

В нашем детстве мы никогда не хватали еду на бегу, ибо у нас был не какой-то там заурядный приём пищи, но трапеза, традиция. Застолье…


Чистая скатерть, любовно нарезанный ровными ломтями хлеб, разложенные веером квадратные кусочки сала с пыльным из-за перца краем и красивой полоской мяса вишнёвого цвета. От горьковатых оливок к горячему оставались одни только косточки. На селёдку, с торчащими как бы из неё рёбрами репчатого луку, поглядывали недолго, несколько виновато, ибо охотников отведать её было, как водится, больше, чем кусков. Всякий раз находился тот, который тянулся к солёной рыбке первым, и, перепутав вилки, зацеплял трезубцем23 кусочек у хвоста, осторожно раздвигал прочие, дабы выглядело «как было». Вскоре хитреца выдавала довольная улыбка на блестящих от масла губах, и тоненькая неопасная рыбья косточка, которую тот неумело прятал в складках салфетки подле своего прибора. Заметив подобное бесчинство, непременно находились ещё желающие «только попробовать», после чего фарфоровую лодочку селёдочницы с рыбьей головой, вывернутыми на манер крыльев жабрами, да оторванной пуговицей глаза можно было уносить в кухню.

К обеду, ужину или просто так непременно кто-то бывал. Проходя мимо соседок, с подбородка которых по обыкновению свисала склеенная слюной подсолнечная шелуха, гости посмеивались, – кто из глубин воротника, кто в кулак, но, тем не менее, здоровались с изрядной долей почтения к возрасту и положению пенсионерок. Да и чем тем было заняться, в самом-то деле… Не дождавшиеся мужей с фронта, они вырастили детей, и отпустили их с Богом, строить большой, лучший мир, так что вполне заслужили толику безделья в предобеденный час.


Когда не на что было усадить гостей, из-под занавесочки в прихожей доставали чемоданы. Мы, дети, устраивались на них, повернув боком, и это казалось куда интереснее, нежели скука банальных стульев. Язык позабытого с отпуска галстуха, сжатый обветренными губами чемодана, слегка пахнущий плесенью и морем, путался в ногах. Спустя десерт, а порой и не дотерпев до него, металлические замочки чемоданов распрямляли затёкшие пружинки, словно сами собой, и на пол сыпалась морская галька, ракушки, липкий снимок из-за тантамарески24, и застрявший в самом углу плоский солёный голыш с переводной картинкой.


Тут же начиналось: «А помните…!», и каждому желалось непременно первым рассказать о своём, ясном и счастливом, – «ради чего живём». Но часто, почти всегда за столом находился тот, кто, сочтя за лучшее промолчать, улыбался натужно, и отворачиваясь ненадолго к окну, прятал лунную дорожку бегущей по щеке слезы по тем, о ком было никогда уж не позабыть.


Наша жизнь, как тот разрисованный деревянный щит для фотосъемки с отверстиями для лица. Она всё одна и та же, из века в век, но меняемся мы, – такие неодинаковые, такие одни и те же, из года в год, из судьбы в судьбу.

Китайская грамота

Помните, стоишь, бывало, наказанный в углу, а горькие горячие капли слёз выводят на побелке восклицательные знаки? Один за одним, раз за разом, так что вскоре вся стена до самого пола делается исписанной этими странными кляксами. Ах… не замечали? Вам чаще насыпали под коленки крупу или горох для памятливости о том, что плохо, а чего делать не след? Либо вы не бывали пленником угла вовсе?! Наверное, соврёте, коль не откажетесь!! А вот я по сей день вспоминаю прискорбный факт заточения в неподкупном, прямолинейном!.. прямом углу комнаты (слева, сразу за дверью, единственный, к которому можно подойти вплотную).


Плакать и колупать пальцем стенку, ожидая не прощения, но одного лишь слова: «Выходи!», – то ещё времяпровождение. И ведь наказан был за сущую безделицу, что называется, – ни зА что, ни прО что. В приснопамятную пору детства, когда воспитание моё ограничивалось окриками, я не делал ничего, с чем поспорила бы моя совесть, и потому, если кто-то ставил мне что-либо в укор, неизменно впадал в некоторую оторопь грусти, ибо совершенно не понимал, – за что со мной так, ведь я же ничего… ничего не сделал плохого! Но для кого-то, тем не менее, я был полон упрямства и пороков.


В часы, проведённые за подсчётом восклицаний, я раздумывал над своей несчастной долей и колупал жёлтую штукатурку, стараясь не тронуть нарисованные серебристо-белой краской пучки, состоящие из трёх полос, которые украшали стены. Они там появились не просто так, а из-под умелой руки тёти Вали, мамы моей подружки, деревенской ухватистой рослой бабы, имеющей больше сходства со вставшей на дыбы лошадью, чем с женщиной. Тёть Валя ловко управлялась с бригадой маляров нашей жилконторы, держала работниц в строгости, требовала с них, как с себя, да и трудилась они весело, не за страх, а за совесть.

Перед тем, как начать да кончить, после обрызга25, тёть Валя всегда интересовалась у жильцов, чего бы им хотелось, конечно, в скромных пределах имеющихся колёров, и жильцы, раздухарившись, просили, – кто тройную полосочку на уровне плеча, кто ромашку на потолке. Посему, и в нашей комнатушке тоже было небольшое отступление от нормы общежития.


Помню свой последний день в углу. Наказанный, как всегда несправедливо, я попытался заплакать, но отчего-то не смог. Подмигнув собственноручно испорченной стенке, я присмотрелся к рисунку, и, дотянувшись до отцовского китайско-русского словаря, открыл алфавит, дабы поискать сходство. Вскоре я его нашёл. Оказалось, стены комнаты в нашей коммунальной квартире были исписаны иероглифом, который звучал совершенно по-русски «да», и означал «большой».


Мать, заглянувшая в комнату, чтобы дать свободу, застала меня за изучением китайской грамоты. Было очевидно, что я-таки уже перерос угол. На смену ему пришли ремень, выговоры и нравоучения, так что я скоро понял, – там, спиной к свету, под покровительством быстро сохнущих знаков препинания, мне было как-то уютнее, привычнее… ей-ей!

Шкура мамонта

Зубы. Я раскачивал их, когда слышал ссору родителей о чём-то между собой через дверь в кухне. Заваливая зубчик языком набок, давил его, делая себе больно, чем отчасти вытеснял сердечный недуг. Надо сказать, я всегда считал себя виноватым в неурядицах между мамой и отцом, и, хотя они не высказывали мне ничего прямо, но по их лицам я догадывался, что без меня им бы жилось куда интереснее. Я не сомневался в том, что мешаю. Родители, конечно, ни за что не признались бы, но я, как причина, сам должен был сделать нечто, что положило бы конец их страданиям.


Чему именно я помеха, было неясно, просто с некоторых пор стал замечать, что, когда мама и папа разговаривали, стоило мне приблизится, они тут же замолкали. В такие минуты отец неловко гладил меня по волосам, а мама хмурилась и краснела.


Не в силах вынести дольше своего положения, я порешил избавить от себя родных и принялся подготавливать побег. Устроивши за книгами тайник, я припрятал там надкусанное яблочко, сильно посоленную горбушку и кусочек колбасы, думая, что этой провизии мне хватит на первое время, пока не добуду зверя на охоте. Начитавшись детской энциклопедии, первой жертвой я выбрал мамонта. Почему-то мне казалось, что, если я принесу родным шкуру этого диковинного волосатого слона, то это полностью изменит отношение ко мне.

В тот день, когда я планировал покинуть отчий дом, отец привёл меня из детского сада к бабушке, и со словами: «Поживёшь пока немного тут», ушёл. Я был в растерянности. Идти в дальние страны, не обеспечив себя припасами, было неправильно. Видимо, побег придётся немного отложить или найти что-то подходящее у бабушки в кладовке.


Соображая таким манером, я яростно терзал свой вконец расшатавшийся зубик. Бабушка заметила мои терзания, и, недолго думая, обвязала ручку кухонной двери крепкой ниткой. Связав на её конце петлю, она подозвала меня к себе, накинула петельку на зуб и потрепала по чубу: «Не бойся. Это быстро. После я куплю тебе мороженое.»

Я не успел ничего возразить, как бабушка рванула ручку двери на себя, и вот уже мой молочный зуб повис на нитке, как пойманная удочкой рыба.

– Ба, – Расплакался я, – пол испачкали…

– Подумаешь! – Улыбнулась бабушка. – Помоем!


Вместе с зубом изо рта, мою голову покинула мысль о побеге и о том, что я не нужен родителям. Через два часа, когда ранка во рту совершенно затянулась, бабушка накрыла на стол и, подкладывая мне на тарелку пирожки с мясом, вдруг поинтересовалась:

– Ты как, сильно ждёшь братишку?

Не дожевав сдобу, я раскрыл рот:

– Какого?

Улыбнувшись так, что морщинки вокруг глаз собрались в милые лучики, бабушка объяснила обыденно и просто, словно просила меня сбегать за газетой в почтовый ящик:

– Сегодня днём твою маму увезли в больницу, и у неё родился малыш, мальчик, твой младший брат.


Бабушка говорила о чём-то ещё, но я уже был не в состоянии слышать что-либо, кроме стуков собственного сердца. А перед сном, когда бабушка укрывала меня, я ухватил её за шею и, пришепётывая слегка, прошептал на ушкО26 о том, что всегда мечтал быть о старшем брате, но младший… оно ведь тоже ничего, правда?


После я долго не мог заснуть, но лежал и думал о том, что, когда братишка подрастёт, перед тем как отправиться на охоту, добывать мамонтов, мы непременно заберём с книжной полки яблочко, солёную горбушку и кусочек колбасы. Ведь в каждой хорошей семье обязательно должна быть хотя бы одна шкура мамонта, без неё на полу жизнь складывается как-то не так…

Мысль

Капли дождя, незрелыми мелкими ягодами облепили ветки вишни. Застиранный ненавязчивый запах полыни вразумляет окольно про скорый конец лета, финальный, непостижимый его аккорд. Бледное утреннее небо, без намёка на румянец рассвета, рассеяно прислушивается к тому, как стонет, не смущаясь никого, филин.


Кот прячет глаза в морщинах век. Накануне, избалованный лунным затмением, когда оранжевый, измятый пальцами плод казался близким, словно шарик на рождественской ёлке, он не решается ловить солнце, но лишь мелкие неуловимые его блики, – на стенах и земле. Поддаваясь легко, прячутся брызги света под тёплый живот кота, а он, обнаруживая притворный испуг, открывает змеиные очи, возомнив себя героем.


Легкие победы кажутся достаточным оправданием собственного существования. Трудные, отвлекая от мыслей о бренном, ссужают сил для жизни. Такое вот… странное, озадачливое, противу общему суждение.


Нелегко даётся расставание с устоявшимся отношением к чему-либо, ибо оно привычно сладко, густо, как жирные сливки, скрывающие под собою молоко. Тронешь их, и кажется, – дальше всё так же, ан нет. Иначе. Жиже, куда как жиже! Всё – видимость правды, коей желаем её знать. Сама она меньше понимает об себе, чем мы про неё.


Мелкие грецкие орехи разлучаются со своею сердцевиной неохотно. Тянешь её, будто зуб из лунки десны, и, как бы ни был осторожен, непременно оставляешь нечто в тисках скорлупы. Самое вкусное, самое важное, больное, которое не перестанет тревожить недосказанностью, сколь сумеет. Как мысль, что блеснула где-то там, с краю сознания, и ускользнула за горизонт. И не найти её теперь, не припомнить: какова она была и о чём.

Доброе слово

Поутру, заглядывая своим измождённым ликом в зеркало пруда, луна строила рожи, гримасничала и таращила глаза так, чтобы они казались больше, отчего выглядела несколько поношенной. Она то убирала чёлку облака со лба, то возвращала её на место, забирала локоны туч назад, пытаясь скрыть седину, а после, отважно распуская волосы до плеч горизонта, едва заметно поводила головой из стороны в сторону, дабы высвободить зацепившиеся за макушку сосны пряди. В общем, луна молодилась, как умела, да, как видно, всё зря.


Филин потешался над её потугами, кукушка, сбившись со счёта прожитых луной веков, кашляла и просила у паука «хотя капельку той росы, которая как раз перебродила к нынешнему рассвету», чтобы промочить горло. Ворон выглядел более церемонным, но тоже смеялся, хотя и хрипло, слышно едва, к тому же, прилично отвернув голову от луны прочь.


Он хорошо понимал, что такое возраст, и как это, когда перестаёшь узнавать в отражении себя. Кажется, ещё вчера ворон мог поразить одним взглядом того, кто слишком пристально рассматривает его избранницу. А вот уже их общие дети улетели из гнезда, и с правым глазом как бы не третье лето что-то не так. Видимое на днях во всех подробностях нечто, теперь неясно, неотличимо от прочего. Разумеется, это всего лишь случайность или «что-то попало в глаз», но как-то слишком уж часто происходят подобные недоразумения.


Обдумывая всё это, врану стало не до веселья. Хриплый смех сам собой обратился кашлем. Ворон с сочувствием поглядел на луну, и, подмигнув ей, как умел, – обоими глазами сразу, – нежданно для себя, произнёс:

– Простите за прямоту, но вы ещё барышня хоть куда. Не каждый подступится, и не только в виду вашего положения в обществе. Да и вообще…


Луна, сдунув со лба седой завиток облака, отыскала ворона глазами, вздохнула благодарно и, зримо рдея, произнесла:

– Как думаете, мне лучше с чёлкой или без?

– Без. – Честно ответствовал ворон. В пасмурную погоду у него стали болеть плечи, посему его слова прозвучали столь убедительно, что луна приободрилась, и, убирая от лица облачко, отправилась восвояси.


Рассвет, что из учтивости мялся у порога до сей поры, тут же взялся наводить свои порядки, а ворон, дабы ему не помешать, поскорее подобрал ноги в гнездо. Как ни покажется это нелепым, он чувствовал себя окрылённым. Виной тому было доброе слово, сказанное им невзначай далёкой и вроде бы совершенно чужой ему луне. А коли б не вдруг, да со всего духу, от самого сердца… и где бы его потом искать?..

Кто знает…

Ладный, сделанный словно из мягкой резины, он прыгал, отсчитывая пядь27 за пядью от того места, где появился на свет. В сумерках я едва не наступил на него:

– Ой, ты откуда? – Спросил я его, кланяясь невольно, но учтиво.

– Оттуда. – Ответил он неопределённо.

– Понятно… – Вежливо протянул я, считая за лучшее обождать, пока лягушонок сам расскажет, что привело его в наши края.


Ждать пришлось недолго. Ополоснувшись с дороги в чистой луже, налитой гостившей недавно грозой, малыш произнёс:

– Меня к вам мама послала.

– Мама? – Удивился я. – Которая?


Проглотив моё недоумение, со снисходительной мудростью, присущей совсем юным созданиям, лягушонок медленно, как глупому, растолковал:

– Мама, которая мама. Вот, почти что как я, только побольше.

– Ага… – Всё ещё не понимая, произнёс из деликатности я.

Верно оценив ответ, лягушонок утёр губы четырёхпалой ручкой с расплющенными пальчиками, и пояснил:

– Мама просила вам передать, что лапка у неё не болит, и совершенно сравнялась по размеру со здоровой.

– Ах, вот кто она, твоя мама!!! – Обрадовался я, и принялся расспрашивать подробнее, что да как.


Оказалось, моя милая лягушечка, которую я некогда чуть было не погубил, неловко отдавив ей ножку, жива-здорова, растит детишек в речке, что неподалёку.

– Папа у вас как, ничего, хороший? Балует, наверное?


Лягушонок шмыгнул носом:

– Он у нас лётчик, так мама говорит, а я вру ей, что верю. Лётчик-вертолётчик… Я у стрекоз спрашивал, те видели его с тётей из соседнего болота. Он ей песни пел, а она слушала и пританцовывала.


– Ну… ладно, бывает и так. Что ж теперь. Ты лучше скажи – зачем тебя мама ко мне послала. Али помочь чем надо? Я завсегда рад.


– Да нет. Мама просила, чтобы я у вас пожил. Говорит, сердце у неё за вас болит, уходила – плакала, но ей тогда замуж было пора, а тут женихов не сыскать. Ну и ушла, да выбрала себе… лучше худшего28.

– Это ещё как? – Развеселился я.

– Да, так же, как и у вас, у людей. Не все наделены понятием29.


Я покачал головой. Глядя на почти игрушечного лягушонка, сложно было надеяться обнаружить в нём столь глубокие мысли.


Внешность, что нередко обманчива, скрывает от нас истину, а из озорства или желания проучить, приучив верить больше сердцу, нежели глазам… – Кто ведает… – Привычно умничаем мы, хотя кто-кто, а именно мы и должны знать про это всё.

Август

Июль помахал с пирса своего последнего дня белым платочком крыльев капустницы. Напоследок же намалевал пастель30 облаков, но в спешке сборов заляпал её вымазанными в чёрный грифель пальцами, лишний раз доказав непрочность сей техники рисованья… И нет уж июля, только был и вышел, весь.

Серпом месяца ночь нарезала колосьев облаков, и они лежали пока так, не собранными в стога, без опасения вымокнуть под дождём звездопада. Богатый на них август, зная толк в этом деле, всякий день проводил в ожидании сумерек, под сенью которых блистал, позабыв об себе, переливаясь благородными алмазными гранями далёких и не очень светил. Сияние каждый раз было безусловно волшебным, но в упоении его предвкушения и послевкусия, август совершенно позабыл о времени до и после полудня, когда слизень, огромный, чёрный, больше похожий на змею, нежели на самого себя, пересчитывал мгновения вечности, шевеля чёрными усиками стрелок: «Тик-так, тик-так». Рыбы в пруду явственным хрустом вторили ему: «Хрусть – хруст, хрусть – хруст», творя видимость хорошо поживших уже часов.

На страницу:
3 из 7