Полная версия
Молвинец
Для камней нет вместилища.
Для гвоздей не держу золочёные ящички.
К амбразуре кидаюсь! Такая вот силища.
И храбра, как никто.
Хоть на вид я изящная.
Я из тех, кто не спит с нелюбимыми, ежели
есть любимый. Хотя без ответа. Такая вот.
Хоть кругом говорят: Залюбили. Занежили.
Заласкали её. Затаскали. Замаяли!
А она, эко диво-то, «натанцевала» всё.
И авто, и квартиру, и бусы из яхонта!
Но другой режиссёр у меня, если надобно,
и осёл, и осётр, и трассёр Ариадновый!
Договор – с гильотинами, петлями, плахами!
Вы поставьте мне «нравится» в толще столетия,
вы поставьте «люблю» всем врагам гуттаперчевым.
Я везде в этом мире рисую отметины,
и благие дожди рвут и оси, и плечи мне!
Моё хобби – ни кража, ни ложь, ни понятия…
Аттестат: среднерусский, обыденный, базовый.
Слава Богу, не я громоздила распятия,
я была занята чтением «Карамазовых»!
***
Нет, не правда, мы – есть! Нам ли, русским, не быть? Мы повсюду!
Мы в сердцах. Мы в умах. Мы в печёнках, как тот Прометей!
Золотое Руно нам оставило метки повсюду,
(по ночам подношу свои пальцы к лицу, вижу чудо,
там пыльца златорунная светит под кожей моей!)
Нас мечтали изгнать из Болгарии, из Украины,
нам метали вослед злые взгляды, проклятья, мечи,
предрекали нам смерть. Мы – постсмертники – жили. Нам в спины
густо звёзды врезали. И комья кидали нам глины.
Нас мечтали изжечь, разорвать, разодрать, разлучить.
В Бухенвальде, в Освенциме, в газовых камерах, топках.
Но мы были всегда. Но мы будем. И наш не вмурованный вопль
слышен в стенах Кремля. Из варяг прямо в греки все тропки,
что поверх пепелищ и дорог, и иных тайных троп!
Наш исход – это русское пламя, полымя. И это:
Кий, Хорив и сестрица Лебёдушка – скопом, в строку.
Подхрусталие звёзд и вращение мегапланеты.
Собираю я в горсть «Жития» и Слова «О полку»!
И целую причастно, сонатно, прельстительно крохи!
Я рассыпать боюсь мотыльковую эту росу,
наши русские сказы, поверья, присушки и вздохи,
«Голубиную книгу», «Аз, буки», вселенную всю.
А ещё бы – к груди.
А ещё бы – к устам. Вкусно? Сладко?
Малосольно ли? Снежно? Склонившись над каждым листом,
узнавала исход, изначалье, все раны, заплатки.
Все фундаменты. Камни. Все письма. Все знанья. Закладки
в переливах, во звеньях. Я воздух хватала бы ртом!
Я бы трогала Китеж своими во тьме позвонками.
Находилась в ребре бы Адама. И я информацию бы
познавала, струила тогда пуповинно, кровями –
миллионом кровей! Нашей русской всечасной борьбы.
И не надо пасьянс! И не надо гадать на кофейных
фиолетовых зёрнах. И к бабке не надо. Есть – мы!
Вы ещё не видали таких вот бесстрашно упорных.
О, как прав был поэт! Да, «мы – скифы»! И нас «тьмы и тьмы»!
Из цикла «ОГНЕННЫЙ ЭЛЛИПС»
Если бы знала, то я научила бы – как!
Не гореть, не сиять, быть не открытой учёными.
Как нам созерцать невозможнейший мрак,
восходить в небесах пепелищами чёрными.
У людей только звёзды, а мне – эллипс твой
плазм горящих, снедающих, плавящих,
трав и листьев сгорающих, шишек и хвой.
Стой!
Опасно врагам и товарищам!
Секретарша в прихожей. Охранник в дверях. В небе – жарище!
Если б знала, кормила бы знаньями я
и высоким, святым, монастырским, аббатовым.
Траекторий мучительнее, чем кривья:
по-немецки «krivaito», латышски «ckiwe»,
криво-косо у нас под Саратовом!
Этот профиль сияющий!
И свет очей!
Огнь любви!
«Заповедник» Сергея Довлатова,
под ногами нет почвы – лишь сгусток ночей,
нет земли – той рябинной, исплаканной!
Умирать на чужбине сложнее всего!
Вот поэтому в космос, в галактику, млея,
распадаясь по-птичьи в своё серебро,
имя вплавив Эдмунда Галлея!
Прячь-не прячь. А яйцо это в кролике. И
прогорит его серая, мягкая шкурка.
Я, как чучела Маслениц на раз, два, три
поджигаюсь сама без костра и окурка.
Всех сподвижников пламя во мне, бунтарей
и огонь этот рыбий, дельфиний, китовый:
Геростратам такое число алтарей
и не снилось, как смертникам выжженной крови.
Астероидов этих – убийц и пройдох,
мой последний возлюбленный, проще – сожитель,
от его изощрённости взял бы да сдох,
как от зависти жаркой сам Джек-Потрошитель.
А по мне плачет остров зимой Алатырь!
О, не надо, не надо, чтоб об руку – руку!
Я тебе повторяю: сожглись вглубь и вширь
все кощеевы зайцы – по паре за штуку.
Все спалились. И даже ладонь на ладонь
не клади. Я – Везувия лав километры.
Дохристосовый путь. Доязыческий стон,
доархейский и доменелайский огонь
в небе – пеплы!
***
Ах, Елена, прошу тебя, больше не лги – Троя пала!
Камни летели в затылок, сгорали столетья!
Что теперь беды иные со вкусом сандала,
с запахом смерти?
Их драгоценные туши чадят, что Везувий!
Порохом гари, налипшего провода, током разрядов!
Кормчие книги сгорели, и солнце-глазунья
на сковородке небесной плывёт камнепадом.
Жарко, Елена!
О, нет нам пощады в эпохах!
«Четьи-Минеи» прочитаны в новой тетради.
Мир Хасавюртовский жаждущий чистого вдоха,
много цветов, винограда и с маслом оладий.
Карты на небе начерчены: Минска не будет!
Дети взрослеют в подвалах, в обугленных дзотах.
Мир утопичен! В слезах, лживых страстях, во блуде.
Мир – обоюден, прилюден, разыгран на нотах!
Он не убил нас! Он вырастил щит нам на сердце,
домик улиточный, панцирь ракушечной сцепки!
Можно поужинать, выпить, немного согреться,
войн разжигать, о, не вздумай, Елена, соседских!
Не говори: Конь Троянский привязан на жердь – ось земную,
лучше меня опорочь в пеплах цивилизаций!
И – на костёр! Хоть старуху, а хоть молодую,
чтоб признаваться!
Что Менелай твой погиб! И в Элиде под пеплом
тонет Донбасс. И разверзлись все земли, все Марсы.
Правды взыщи! Восстанавливай!
Кто имя треплет
истин высокое – с теми борись, не сдавайся!
Если разрушено, если распято святое!
То не ропщи, не ищи в людях слабых сочувствий!
Космос пружины так сжал под спиной, под пятою,
что, словно крем он из тюбика, нас давит с хрустом.
Прямо на звёзды! На угли сгоревших, изъятых
из обихода планет, городов, стран, поверий!
Но разроссиять нельзя! Как рагречить Троянских,
так невозможно, Елена, нас разэсэсэрить!
Вот пишет он с того света космических лазов,
сгибший супруг твой про комья космической глины.
Компьенский мир так возможен! И Столбовский даже
тот, что со Швецией был заключён триединый.
Будем пророками, будем в Отчизне былинной
в нашем Отечестве! Будем не в нашем, тем паче!
В камне застывшая Троя погибшая гибнет…
Плачь же!
Лоскутное распятие
Если хочешь делиться на мир и войну – не делись!
Это так больно, когда в твоём теле созревшие раны
жаркими букетом цветут – роза, кашка, ирис.
Бьют барабаны!
Гуленьки-гули! Давай поместимся в другой
век! Даже в эру другую, где звёзды в ладонях:
спамит Гомер. Спамят греки. Онлайна прибой.
Троя – на месте! И мир ещё не телефонен!
О, наши войны лоскутные! Голод, разруха, пожар!
Пахнете евромайданом вы, кровью и потом!
Мы не убиты ещё! Но поранены. Сед, млад и стар.
Свой – свояка.
Брат – на брата.
И скачут галопом!
Где этот горний и где этот чистый был свет?
Где эту тьму вы черпали из нор да из схронов разверстых?
Мы разделились. Кричала, вопила вам вслед:
– Целостным будь, монолитным!
В душе – Ахилесным.
Кто в слепоту раздробился. А кто в глухоту.
Сколько история раз упреждала, учила.
Не научила!
Печеньки с зарядом во рту.
С порохом злато. И деньги с проёмом тротила.
Что там за рифма: дышу-напишу-отомщу?
Что за слова: захотел-угорел-выстрел в спину?
Что там, в котле подавали, какую лапшу?
Вместе с обглоданной коркой кидали в пучину!
Ты за кого, о, Елена Троянская? Или же ты
тоже распалась на тронутых и продающих?
О, не твоё ли последнее тело впаялось в мосты,
Чесму проедешь – ты шёлком заверчена тушей?
Нет, не твоё! Там кочевница, гордая мгла.
Нет, не твоё! И слова там иные, молитвы.
Ты – это поле! И ты это небо взяла,
словно бы мужа. А после – разбилось корыто!
Всё сокрушилось! Разъялось!
………………………
Особенно мне
жалко вот этого – в ноги паду я! – ребёнка!
Руки, как крылья тяну, что расшиты во льне!
И – ко груди! Ему холодно!
Лишь рубашонка,
ткани кусок на измазанном тельце золой.
Я бы украла у всех матерей – нежность, ласки!
Слёзы! О, маленький! Ты – сквозь эпохи – постой!
Всё-таки рухнула Троя!
И стянуты, сорваны маски!
Сквозь все столетья, о, как мне прижать бы дитя?
Чтобы кормить, пеленать! Это – лучшая кража!
Ты – эгоист, злой Парис, ненавижу тебя,
в наше бы время ахейцы-отцы, с ними я же,
плюнув в лицо, отвернулись! Метатель копья –
ты в наше сердце попал, как подкупленный снайпер.
Вот она кровь. Вот война. Пала Троя моя
в стоны распятий!
***
Был черёд послезимний, не вьюжный, не хрусткий, морозный.
Я тебя забываю – по капле, ночами, по слёзке.
Деревянные рамы (не пластик!), а в них золотистые розы,
и они заслонили дорогу, строенья, киоски.
Молодые узоры – из Вологды, верно, из кружев,
из каких-то тончайших, космических, первоначальных.
Я тебя забываю сквозь всё, что забыть только хуже,
я стираю из памяти, знаков и звуков сакральных.
Из ларцов, из шкатулок её, из зрачков невозможных,
выдираю из сердца тугие, как медь, корневища,
исколола все руки, изранила пальцы подкожно.
Было всё бесполезно! Убила – а чувство-то дышит…
И – дождём по щекам! Солью, искрами хлещет из скважин.
Шашки, нож и мечи великану такому – смешное!
Пусть женат ты. Повенчан с другою,
так лучше? Так глаже?
Не горчит тебе сахар? Не жмёт тяготенье земное?
Сквозь неё не меня ли ты видишь, как я сквозь
всех других тебя вижу. Устал ли, намаялся, болен.
Великанее чувство! Зачем мне такая бессоность?
Словно слон, где посудой торгуют – богемом застольным,
золочёными вилками тонкой искусной работы,
хрусталём и фарфором, из жгута цветной филигранью –
и всё это крошится. И рвётся и бьётся. Ну, что ты?
Я хотела бы чувство поменьше, чем хмель всей Шампани.
Там в груди по утрам об него разбиваются птицы.
Выжигают Везувий. Палят Карфагены и Трои.
Об него разрываюсь! Дроблюсь! Позвонки и ключицы.
И надлобная кость. Я не знаю, зачем мне такое?
Слон сбивает карнизы. Разносит витрины. Искрится.
Зеркала, зазеркалья. (Скажи, без меня греет солнце?
И седьмое есть небо? В метро те же станции, лица?)
Неужели она также звонко от счастья смеётся?
Может, пишет, рисует? Наверно, ты выбрал простую.
Не каррары, конечно. Не шёлк. Но, как всё-таки с Прусом?
Не читала?
А я безнадёжно скучаю, тоскую.
Зря разбились витрины. Там всё-таки «крафты» и «джусты»…
***
Встретимся? Наверно! А, может быть, никогда не удастся
пересечься в мирах, свет лун скрестить в одной точке
на одной дороге, тропе, на одной автотрассе,
из одной чтобы чашки сливаться в глоточке.
И ласкаться губами к фарфоровым бликам,
и одной ложкой есть – ложка из мельхиора.
Ты, наверное, будешь моею ошибкой
из естественного по природе отбора.
Говорить будешь умно, что мной очарован,
а мне можно с тобою быть глупой блондинкой,
слушать: сколько во мне есть простого, святого,
сколько птиц перелётных, что у Метерлинка.
Толкований, познаний, костров, меток, правок,
волхований, признаний, смертей, круговерти
и данайских даров, неоправданных ставок.
Где ты?
На какой из планет? На какой из великих
затонувших? Рушник где – байкальские рюшки?
Я в бетон закатала свой плач, свои крики.
Задыхаюсь! Мне холодно, вьюжно так, вьюжно.
Мне феврально в июле. В огне я промёрзла
Я в ребре твоём, знаешь? Создай меня! Выпей!
Смастери из металла, гранита, берёзы,
свет горстями – в улыбку, черёмухи кипень!
Если ты не родился, прошу, возрождайся!
Разведись! Откажи всем: жене ли, невесте!
Я не знаю, как вместе сложить мне все прайсы…
Может, ты был давно? Лет так сто ли, известий?
Или будешь когда-то? Я жду всё упорней!
Я пеку пироги. Зелень ставлю для супа.
Как естественно быть у природы в отборе!
Твоё небо – в упор мне. И солнце – в упор мне.
И во мне, и в меня, и мне в сердце сугубо!
Постелю на диване тебе. Ночь и звёзды…
Где они, где они аномальные зоны?
И сакральные сдвиги? Солярис! Чей воздух
ядовито пьянит! Пережди со мной грозы.
Не в Москве, так столкнёмся с тобой в Аризоне.
Не в овале, так в ромбе. В пустыне, в песках ли
мы ползти будем, руки вздымая друг к другу
Пусть погибли. Расстреляны. Пусть наши прахи
над землёю развеяны и над округой.
У отбора естественного нет отбора!
Птиц, зверей, огнекрылых и ангелокрылых.
Но не встретимся мы. Твоё небо – в упор мне.
Твоё солнце – в упор мне.
Ах, милый, ах, милый…
***
Поэтесса, не пишущая стихи,
не заворачивающая слова в кружева,
где же коклюшки твои, крючки,
где Араратов твоих синева?
Где этот сказочный электроток,
где же осколки небесных зеркал?
…Мне моё слово, как будто бы шок.
О, я такой выплетаю шёлк,
что Маргилан в каждом сне умирал!
Нынче все стены мне – Иерихон,
нынче любой плач мне, что высота,
нынче Парнас мне – беда и заслон,
каждую фразу снимаю с креста!
И говорю: «За какие грехи
дар твой отъят? Ты не пишешь стихи!»
Ты, поэтесса, не пишешь, ты спишь!
Вот погляди: чан глубок, в нём кишмиш.
Я так себя отдаю на вино.
Всю, сколько есть и неведом мне страх.
О, как в давильне пьяняще-пьянО,
о, как в давильне сладшайше-хмельнО:
вы на моих потанцуете костях!
Люди! Мной столько разъято небес!
Люди! Мной вплавлено столько желез!
Столько наскальных рисунков – владей,
ей, поэтессе не пишущей, ей,
наглухо заткнутой, словно кувшин
обезволшебненный в мире пустот -
обесхоттабленный маленький джин.
Тот, кто не пишет несчастней всех тот.
Сам себе кладбище – холод и лёд.
Вам поэтессам, кто пишет стихи,
вам, кто терзал меня больно, но всё ж
все я прощу наперёд вам грехи,
только, прошу, не жалеть мёртвый дождь!
Только, прошу, не жалеть мёртвый снег!
Высказать правду сегодня для всех.
Высказать правду и снова, и впредь
на сто веков высочайших запеть!
***
От сентябрьских птиц знобит в апреле.
Вот я в лес захожу, где когда-то кукушки
говорили со мной на моём акварельном,
на льняном языке! Кружева и коклюшки
были поводом плача и поводом песни.
Я слова, словно сети, над миром вздымала.
А сентябрьская птица – безкрыла, безвестна!
Полуптица она, полугриб – мох и плесень.
Все листы изжевала, и всё-то ей мало!
Хоть не в сердце, так в пятку – пята Ахиллеса!
Так цепляется старое, ветошь каркасов.
Ах, Алёшенька, братец ты наш, Карамазов!
Ах, Алёнушка, будет ли пьеса?
В самом чреве пореза – иди и повесься!
В этом мёртвом, сентябрьском узле,
хотя, впрочем,
вот он – Кесарь!
Твои сбитые шапки времён Черубины.
Твои смятые шторки, где вырваны небы,
твои блёклые звёздочки те, что без ночи,
у сентябрьской пичуги оторвано имя,
каково ей носить вместо пёрышек – склепы?
Брошу крошек ей горсть: греча, жмых да пшеница,
кину семечек сладких, кедровых орешек,
будешь клювом долбиться сентябрьская птица,
будет крик твой в ночи неутешен!
Мы ещё не сказали последнее слово:
я, Алёша, Алёнушка, сам Достоевский.
Я однажды видала охотничий норов,
я однажды видала курок в перелеске.
Я однажды варила куриное мясо:
«Карамазов Алёшенька, кушать извольте!»
Я – в колени бы голову, о как мне классно!
Я бы – грудью о землю! А он улыбался!
Но мы в разных веках, как отвары, декокте,
даже в книгах мы разных! И в сказах! Но снится
нам в рассветном апреле сентябрьская птица!
И сентябрьская ложь, словно клён в оперенье.
Не противиться злу – это сопротивленье!
Это сонесогласье. И сонеприятье!
…Клин по небу! Смотри! Возвращаются братья!
О, апрельские птицы, стелите постели,
стройте новые гнёзда свои, Карфагены!
Собираёте травинки, иголочки ели.
О, как солнечно нынче! О, как нам нетленно!
***
А Спаситель сегодня сошёл прямо в ад!
На серебряных нитях, на тонких крылах,
на парчовых огнищах.
А в спину вопят:
на земле этой грешной скабрёзность и мат,
и вся вечность заснула в часах!
Не буди её! Больно! О, как мне беду
поместить в паутинную эту дуду?
И как мне поместить Божьей смерти объём
в эту тонкой работы икону шитьём?
Вот я еду в старинный наш град-Городец,
где округлей земля, где размеренней шаг,
я сейчас состою из таких нежных детств…
Неразумной, о, люди, о, как мне дышать?
Подскажите, откуда на небе багрец?
У Субботы страстной вам хлопот не исчесть,
выпекать куличи, что с изюмом внутри,
с бархатистой глазурью, где сладок замес,
где орешки, цукаты, как те янтари.
Птица-тройка моя – птица-дастер ты мой!
Не теряй ты дороги, лети по прямой:
здесь начало иконы «Сошествие в ад».
Здесь страстная Суббота. Здесь свечи горят.
Городчане пред Пасхой любимей стократ!
А икона врастает мне в сердце! Её
корневище ветвится, и птица поёт!
О, как недра разверсты Предбожьи мои
до калины шукшинской, сплошной колеи,
до рябины рубцовской, низин и высот.
Ад повергнут! Его перейдёшь, словно брод!
И всё вместе, по кругу сомкнулось в кольцо:
Городец. Пасха. Волга. И Божье лицо.
И никто, никогда не умрёт!
Еженощно теперь у меня из груди,
из глубоких, стальных, из её корневищ
вырывается снова икона. Парит.
И никто не убог. Не повержен. Не нищ.
И молитвы мои напрямую теперь
прямо в Боговы уши, в открытую дверь!
Ибо все мы из этих святейших суббот,
ибо все мы из этих святейших щедрот,
из полнот, из частот, из дарений, свобод.
Вот!
***
Корни этой берёзы обнимают тебя, мой отец,
песчинки вот этой земли щекочут твои ладони.
На вешалке шарф твой остался из шерсти овец
отчаянно рыжий! И куртка ещё из болоньи.
Такие носили тогда. А ещё помню я твой портфель –
он лаково-чёрный. В нём плитка всегда шоколада.
Лубочный наш мир – оловянных солдатиков, фей.
Журнал «За рулём» ты читал и выписывал «Правду».
Ходили с тобою мы вместе на площадь.
А нынче – беда!
Завод, где работал ты – продали!
Как же так можно
разрушить страну? Растащить по карманам? Предать!
Но ты, мой отец, не застал времена бездорожья.
Я письма хранила твои. А сейчас, а сейчас
я каждый истёртый конвертик беру и вдыхаю:
цветасто! Побуквенно! Словно бы некий запас
ещё у нас времени есть пред изгнаньем из рая!
Ещё на табло не черно!
Ещё нету табло!
Ещё не случилась у нас, как сейчас, катастрофы:
куда ни взгляни – банки, рынки, обвалы, бабло,
сплошные Голгофы!
И ржавые гвозди распятья…
Отец мой, отец!
О, как я люблю тебя! Как по тебе я скучаю!
Я шарф твой беру – этот рыжий – из шерсти овец
и, словно котёнка, держу и держу у плеча я.
А сердце моё так стучит, что сороки – бегом
с подталых ветвей врассыпную метнулись огрузло.
Ты был коммунистом, отец.
Верил: честным трудом,
что зло победили бы мы! И вот этот – дурдом!
…Ты умер, о, Боже, за день до развала Союза!
***
В моих душевных ранах всё равно свет и добро!
Какие бы ветры не гнули, не выли.
В них такое отсвечивает серебро
со скоростью мяты, изюма, ванили!
В моих душевных ранах. Откуда они
ты не спрашивай, сколько в них цивилизаций
и сколько разрушенных стран в них звенит,
какие исчадья, в них войны клубятся.
Какие сдвигаются материки.
Какие галактики стонут от крика.
Я их замуровывала бы в стихи.
В бетон бы закатывала безъязыко!
И всё-таки близь в них! И всё-таки свет!
Вложите персты в мои раны – там небо!
И каждый простор в них, что башня, продет
цветами, листвою, огнём бересклета.
Живящие раны – росою, пыльцой…
Мертвящие раны – черны, словно омут…
И в каждой, разверстой – ты! Руки, лицо,
слова твои, фразы искрятся, не тонут.
И в каждой, ещё не зажившей, все мы!
И в каждой Алёша сквозит Карамазов,
и Данко, нашедший дорогу из тьмы,
о, раны мои, перешедшие в язвы!
Нет. Я не смакую вас. Я по утрам
бальзамом, зелёнкой лечу вас. И сказкой!
Я так закалилась в борьбе. Тарарам
меня не страшат, меч, ни сталь по-дамасски.
Ни стрелы, ни лук, ни кинжал, ни шипы!
Ни россыпь клевет, оговоров, наветов!
Всё, что не убило – воздвигло щиты,
пропело мне гимны и «многие лета»!
И каждая рана теперь – Иордань!
Я трижды крещусь, окунаясь до донца.
И сколько меня ни терзай и ни рань,
во мне прибывает лишь солнце!
***
Герострат, поджигающий «Храм чужого голоса»,
чиркает спичками. Кидает солому.
Исчадье пожара – гремучие соллюксы
подобны закону цикличному Ома.
Герострат поджигающий! О, ты безумен.
Ты – разоблачающий. Гнев в тебе плещет.
Твой храм – бумазейный. Он равен по сумме
истерикам женщин.
Во мне не ищи отголосков чужого:
своим я наполнена голосом певчим
в три горла! Я – вся эти горла! Что снова
лужёные! Выкрикнуть есть чем!
И вымолить есть чем! И выплакать есть чем!
Своим же – своё, что живому – живого!
Когда возношусь к Иоанну Предтече,
когда дорастаю до высшего слова!
Гортань, что кровавит моё исчисленье.
Гортань моя пахнет тогда хлебным колосом.
О, «Храм моего неизменного голоса»!
Какие распятья в нём!
Все – на колени!
Старухи, чьи юбки длинны, все в оборках.
Подруги, чьи лица сегодня безгрешны.
Чьи спины белужьи мелькают в кофтёнках.
Все!
Все на колени!
Все!
Все неутешны!
О, сколько гвоздей вбили вы в мои звуки!
В распятые хрипы!
Я голос распела
до чистого слога! Сердечного стука!
О, храм мой пронзительный! Солнечно-белый!
Пусть все Геростраты поют пепелища!
Зовут пепелища! Несут запах гари!
Чужое пускай, словно стая не ищет,
голодная, волчья, где твари по паре.
Мне кредо сегодня – познанья и знанья!
Где ваши погибели. Наших не будет.
Безумный Нерон – в Риме! А не в Рязани.
В Москве Берлиоз с головою на блюде
А вы… впрочем, мне ли топить ваше масло?
А вы… впрочем, мне ли судить Герострата?
Мне так нынче ясно, парнасно, пегасно.
И места под солнцем – всем хватит.
***
Мы вдвоём бы открыли одну комету,
Лексель! Запишите меня в эпигоны,
призовите меня, как воровку, к ответу,
во свидетели публику здешнюю. Полно,
не стесняйтесь! Ещё социальные сети
и клеймо на плечо мне, тавро из дракона.
Я с рожденья гонима. С рожденья в ответе.
Ибо, кто так ярчайше блистает – виновна.
Красота – это грех. Не спасение! Сразу
говорю: возжигаюсь сама, чтобы – в топку.
Никого не волнуют душевные язвы.
Просто к плахе – верёвку.
Мне с открытьями больно. Без них мне больнее.
Я просыпала крик. Разлила сок гранатный
в подражанья, мимезис, в покражу идеи,
в переплавку, в потраву, шестую палату.
А комета моя – лишь фальшивое солнце,
посияло и хватит! Теперь нас с тобою
через сто микроскопов и тридцать червонцев
пропускать каждый раз будут перед толпою.
Проверять будут: нет ли в нас примесей чьих-то!
А Святые отцы будут тыкать перстами.