Полная версия
Отец и сын, или Мир без границ
Анатолий Либерман
Отец и сын, или Мир без границ
Эта книга не вышла бы в свет, если бы не уверенность Сергея Ивановича Князева, моего редактора, что мои дневниковые записи, превращенные в повесть, интересны не только мне и найдут читателя. Я приношу ему глубокую благодарность за все, что он сделал для книги, и повторяю, как заклинание: «Нам сочувствие дается, как нам дается благодать».
А. Либерман© А. Либерман, 2021
© П. П. Лосев, обложка, 2021
© Издательский центр «Гуманитарная Академия», 2021
Предисловие
Когда в 1972 году у меня родился сын, оставшийся нашим единственным ребенком, я по совету случайного знакомого завел дневник.
В юности я однажды попытался делать регулярные записи о своей жизни, но скоро это занятие бросил за отсутствием материала. Дело происходило на даче. Подробности я, конечно, забыл, но кое-что из-за многократного перечитывания застряло в памяти. На первых страницах я рассказал об окружавшем нас лесе, вернее, о белых грибах, которые были спрятаны в земле так ловко, что мы, горожане, хотя и считавшие себя грибниками, их не замечали, а хозяйка каждое утро возвращалась с полным лукошком. Она прямо тыкала меня носом: «Смотрите, пан Толик!» (место действия – советская Литва), – а я, привыкший к картинным шляпникам и боровикам, диву давался при виде бугорков, которые я пропускал, забавляя этим нашу славную пани Стефу, интересную не только своим знанием леса, но и рассказами о «запольском времени»: вот когда жили по-человечески (они уехали в Польшу в конце шестидесятых, когда бывшим польским гражданам разрешили репатриироваться). Увлекательная тема, но я быстро исчерпал ее. Через дорогу обитала замужняя проститутка. Подробности ее занятий были мне неизвестны.
Среди книг, привезенных для летнего чтения, не оказалось шедевров, но я все же дал им оценку, не подозревая, что через сорок лет стану профессиональным критиком. Иногда шел дождь, и я не купался, а в другие дни светило солнце, и купание происходило. С приятелем я играл в шахматы: то выигрывал, то проигрывал. Эта зубодробительная скука заполнила страниц тридцать. Вернувшись в город (Ленинград), я продолжил записи. Умер от сердечного приступа муж доброй знакомой. В детстве я из-за карантина в нашей коммунальной квартире прожил у нее две недели, очень к ней привязался и сочинил по этому поводу стишок: «Сдается квартира, сдается внаем. / Мы с мамой туда переедем вдвоем. / Квартира нам с мамой бесплатно сдается, / Хозяйка квартирная там остается. / Но только хозяйка ужасно храпит, / Поэтому ночью никто там не спит». С ее семьей (мужем и женой) мы были знакомы со времен эвакуации в Челябинске. На грани сороковых-пятидесятых годов прошли волны смертей от инфаркта. Я выразил в дневнике свои чувства и даже помню первую фразу: «Беда приходит в каждый дом».
Институт, в котором я учился (а учился я в Ленинградском государственном педагогическом институте, то есть ЛГПИ имени А. И. Герцена, позднее получившем статус педагогического университета), был не такой уж тихой заводью, но в 1955 году (я как раз перешел на второй курс) наш английский факультет перевели с Невского за Нарвские ворота; если в центре что-то и происходило, нас это не касалось. По утрам я час ездил на двух трамваях с Петроградской стороны на проспект Стачек, а к вечеру на них же возвращался домой. За эти ежедневные катания я прочел изрядную часть классики. Не оцененный одной интеллигентной блондинкой, я уже не ходил с разбитым сердцем, а те, кому я нравился, не нравились мне.
Я усердно посещал театры и читал журналы (в стране шла «оттепель») и столь же усердно овладевал английским языком. Все это я так или иначе фиксировал. Перечитав зимой свой дневник, я с отвращением, которое делает мне честь, уничтожил тетрадь. Впоследствии я читал записные книжки Блока, дневники К. И. Чуковского и еще многое в том же роде на разных языках. Вот где звенели подкованные копыта – не чета моей клешне. Стоячее болото, окружавшее меня (не мое поколение, а именно меня) в молодости, не заслуживало описания, а заглядывая в себя, я убедился не столько в ничтожности, сколько в банальности своих мыслей и чувств.
Совсем другое – наблюдать за развитием ребенка. Этим я и занимался, пока мой сын не вырос. В первые годы я писал почти каждый вечер, потом реже. Набралось двадцать толстых тетрадей. Я давно думал, что мне с ними делать. У героя моего дневника, который теперь, разумеется, осведомлен о его существовании, никогда не будет времени осилить чуть ли не три тысячи страниц рукописного текста, но, даже если бы на старости лет появились у него досуг и желание узнать, как прошли его ранние годы, что сделал бы он с этими тетрадями? Их можно сдать в архив университета, в котором я преподаю, но от похорон по высшему разряду мало радости. И я решил ужать свой многотомник в повесть. Сочинений такого рода (и давних, и недавних) множество. Лингвисты особенно любили регистрировать процесс овладения языком их детьми. Л. Пантелеев опубликовал сокращенный вариант дневника, который он шесть лет вел о дочери Маше. Как ни талантлив был Пантелеев, по-моему, он выбрал не лучший жанр, и «Наша Маша» не самая запоминающаяся из его книг.
Правда ли то, что я расскажу ниже? Правда, но не вся. Я написал не исповедь, а беллетризованный и решительно сокращенный пересказ, а это уже литература. Но и вранья в моей повести нет. Кое-что в ней может быть любопытно тем, у кого были (и есть) дети, и даже тем, кто воспитывал и учил только чужих детей, тем более что жизненный опыт моего сына не совсем обычен. Моими усилиями он к трем годам стал двуязычным (к русскому добавился английский). Переезд в Америку – тоже событие, хотя в наше время не редкое, но драматическое. Конечно, дело не в темах (все темы, включая поиски грибов, хороши), а в том, как они разработаны, но об успехе моего предприятия судить не мне.
Я назвал свое сочинение «Отец и сын», и я в нем один из двух главных персонажей. Отсюда может создаться впечатление, что моя жена, старшее поколение, учителя (но особенно жена) были на заднем плане. Все обстояло не так: просто я рассказываю о том, чем занимался со своим сыном я и чем он занимался в моем присутствии (тот же неизбежный перекос очевиден у Пантелеева и у Сарояна в книге «Меня зовут Арам»). Нам повезло. Хотя наш ребенок не был конфеткой (но таковым не был никто, кроме Оливера Твиста и лорда Фаунтлероя), он бунтовал в семейных пределах, усвоил наш взгляд на мир и не вырос классовым врагом, а будучи взрослым, не раз говорил с благодарностью о том, как мы его воспитывали. У меня с ним сложились прекрасные отношения, и ему почти нечего было от меня скрывать.
Излагая события, я иногда забегаю вперед. Рассказывая о той или иной коллизии, я ведь знаю, чем что кончилось, и в самых страшных местах спешу успокоить читателей. Вдруг они у меня и в самом деле будут. Зачем же доставлять им лишние волнения?
Глава первая. Пробуждение
Гениальное предвиденье. Камера пыток. Боги смеются. Кто на кого похож. Кассандра. Призраки. Твой ребенок всегда кому-нибудь по плечо. Один язык хорошо, а два лучше. Флюиды и «Репка». Двенадцать месяцев
Однажды я прочел, что умер Кристофер Робин Милн, и был потрясен: значит, герой «Винни-Пуха» носил имя реального сына писателя! Какая роковая ошибка! Ни Кристофер Робин, ни Том Сойер, ни Малыш (тот, который дружил с Карлсоном) не могут умереть. Поэтому, рассказывая о своем сыне, я дал ему вымышленное имя, и пусть теряет зубы, волосы и иллюзии его прототип, а моему герою суждена вечная молодость. Жену я назвал Никой. С этим победоносным именем и ей будет не страшно время.
Я обладаю редким даром: посмотрев на беременную женщину и ее мужа (при условии, что она беременна от него), я могу определить пол неродившегося младенца и ни разу в жизни не ошибся. Знакомые и незнакомые люди предлагали мне деньги за прогноз, но, пожизненный бессребреник, я ни у кого не взял ни копейки. Всеобщедоступных ранних (да и, кажется, поздних) тестов по этой части тогда еще не имелось, во всяком случае в наших краях, в Ленинграде, в начале семидесятых годов прошлого века. Меня это обстоятельство не тревожило: я с самого начала знал, что родится мальчик. Мальчик и родился. Для младенца все же заготовили имя Женя, одинаково подходящее для обоих полов.
Ника страстно хотела иметь сына. «Я хорошо знаю, каково быть девочкой», – приговаривала она. Тем не менее мы сошлись на том, что не выбросим и дочку, но я думаю, что она не любила бы ее так исступленно, как с первого дня полюбила реального Женю. Поскольку исход был мне известен заранее, я проявлял невозмутимость, но в душе обрадовался. Я был единственным ребенком (отец погиб в 1941 году), учился в мужской школе, почти никогда не имел дела с девочками моложе шестнадцати лет и не представлял себе, что надо с ними делать в более раннем возрасте. С шестнадцатилетней ходишь по центральному проспекту или парку, чтобы тебя все видели, а потом провожаешь до дома и долго стоишь в парадной. С моей точки зрения, ничего приятнее и вообразить невозможно, но мысль о моей дочери Жене в обнимку с наглым парнем (а они поразительно наглые) и именно в парадных не доставляла мне радости. Впрочем, как сказано, все обошлось благополучно.
Задолго до Жениного рождения мы поклялись, что никогда не будем заставлять своего ребенка есть: не хочет – и не надо, и пусть худеет (был бы здоров и весел). Причины для клятвы были самого серьезного свойства. В раннем детстве никому не удавалось меня накормить. Не то чтобы я родился с отвращением к еде. Поначалу я ничем не отличался от других. Случилось так, что у моей матери образовалась грудница. Чтобы снять воспаление, ей смазывали соски спиртом, и это обстоятельство дало мне впоследствии основание говорить, что любовь к алкогольным напиткам я впитал с молоком матери. Отсюда же, я полагал, произошла моя способность в молодости пить, почти не пьянея. Впрочем, с причиной и следствием не все здесь обстоит благополучно. Грудница, естественно, привела к потере молока, а с ней и спирта. Первые несколько дней меня приносили на кормление, а корм не шел. Я заходился плачем (таково предание) – следовательно, реагировал на голод, как все нормальные младенцы. Но став искусственником и пройдя стадию бутылочек, я утратил интерес к еде.
В те поры детей мещанского сословия, к которому по анкетам (родители были служащими «из мещан») и по сути принадлежал я, возили на дачу, чтобы они «поправлялись». Любящая бабушка могла, например, снять сливки с двух литров цельного молока и бухнуть в манную кашу ребенка. Дети наращивали щечки и наливались соком. Я же после уговоров иногда съедал ягодку черники, а вторую не брал и не поправлялся. Что-то я, конечно, ел, так как рос и не хирел.
Сходные с моими были привычки у моего троюродного брата. Его бабушка танцевала перед ним и зажигала спички. Иногда главный зритель в изумлении открывал рот и туда спешно просовывалась ложка. А потом наступила война, и наши (мои и дальнего кузена) скромные потребности обернулись благом. А еще позже, после войны, в тарелку клали такое варево (особенно памятны мне псевдозеленые щи, именовавшиеся хряпой), что даже голод не мог заставить его есть.
О двух черничинках и танцах перед моим кузеном я, разумеется, знаю из семейного фольклора. Зато однажды на даче я видел пухленькую девочку на руках у обширнейшей бабушки, державшей какую-то еду. Девчушка со всей силы била бабушку по лицу, то есть отбивалась от пищи в буквальном смысле слова. Но, видимо, однажды она совершила промах и без сопротивления съела сырник, а может быть, и два. И на следующей неделе бабушка гонялась за внучкой по двору с тарелкой и кричала: «Это же сырники, это же сырники!» Будь сдержан в похвалах.
Мне ли этого не знать? Никина мама варила замечательное варенье, сама его почти не ела, но идущий от предков обычай заготавливать всяческие консервы впрок доставлял ей радость. Никто вокруг нее не был сластеной: ни дочь, которая любой еде предпочитала селедку и соленые огурцы (а меня она отучила пить чай с сахаром), ни муж, ни впоследствии я. Но все новое и новое варенье заполняло полки каждую осень. Ее скромная квартира стала напоминать улицу из сказки братьев Гримм, в которой каша залила весь город, потому что никто не знал, как остановить волшебный горшочек. Я разочаровал ее, оказавшись сверхумеренным потребителем необъятных запасов, но в какой-то день она принесла вкуснейшее абрикосовое варенье. Я искренне похвалил его, чем вызвал реакцию: «Горшочек, вари!» Конечно, теща не бегала за мной по коридору, но каждую неделю я получал в подарок новую банку. На мои уверенья, что с подобными излишествами не справились бы и старосветские помещики, следовал неизменный ответ: «Но ты же любишь абрикосовое варенье!»
Вот мы и решили, что ни сырниками, ни абрикосовым вареньем терзать своего ребенка не будем. Но боги смеются. Женя родился с неукротимым аппетитом, и первые годы были заняты тем, чтобы не выкормить тяжеловеса: прятали еду и на просьбу о добавке давали морковку, тыквенную кашу и прочий силос, а он прятал от нас банан на верхнюю полку буфета, очень ловко взгромоздясь для этого на стул. Несколько недель от роду, получив на кончике ложки капельку прокипяченных и процеженных овощей, Женя проглотил их чуть ли не вместе с черенком и Никиным пальцем (в этот момент его рот был похож на широко открытый клюв птенца), а мы слышали, что приучить ребенка к ложечке – сложнейшее дело; не всем даже и удается.
Женя любил ванночку, но терпеть не мог естественных водоемов. Став взрослым и научившись прекрасно плавать, он в противоположность мне тоже предпочитал бассейны с вышками, а я не олимпиец и совершенно их не выношу: рыбный садок не для меня. Мы еще в России. Лето. Стоит жестокая, непрекращающаяся жара. Пляж. Я несу двухлетнего Женю к прогретому до дна Финскому заливу. Он отбрыкивается, но я обещаю «что-то вкусненькое», и мы подходим к воде. Однако первая же моя попытка опустить его в эту воду вызывает громогласный протест. Напоминание о взятке не помогает. Пляж с интересом и злорадством следит за происходящим. Женщина, поднаторевшая в вопросах детского воспитания, предупреждает, что мой сын вырастет калекой и заикой. Я не возражаю и протягиваю ей печенье. Она гневно отказывается и отправляется на свою подстилку. Я сообщаю ей, что лежать на солнце вредно, но она уже не слышит ни меня, ни Жениного истошного вопля: «Что-то вкусненькое! Что-то вкусненькое!» Я оскорблен в своих лучших чувствах: «За что же вкусненькое? Ты ведь не купался». – «Что-то вкусненькое!» Женя получает незаработанное печеньице, а я иду прочь, побежденный и голый.
На днях рождения (уже американских) дети, лениво поковырявшись в салатах и оставив половину на тарелке, бегут играть. Только Женя не спеша пробивается через свою порцию и, не пропустив ни крошки, тоскливо оглядывается: не предложат ли добавки. Если предлагают, мы спешим разуверить хозяйку: «Нет, нет, спасибо, он уже сыт». А вот более поздняя идиллия. Мы втроем едим завтрак. На столе неизменная овсянка на снятом молоке. Мы с Никой кончаем есть, а Женя сидит, положив ложку на стол. В чем дело? Немыслимо находчивый и красноречивый для своих четырех лет, он сообщает, что ему приятно смотреть, как едят родители. Подобный взрыв альтруизма вызывает у меня подозрения, и действительно, когда мы уже готовы встать из-за стола, он вонзает ложку в тарелку, сопровождая это движение торжествующим кличем: «У меня больше каши, чем у мамы с папой!» К восьми годам гастрономические бури утихли неожиданно и навсегда, но я к ним еще вернусь. В дальнейшем я помню худенького подростка, стройного юношу и молодого мужчину, который убегал из дому, выпив на завтрак стакан апельсинового сока и пообещав что-нибудь перехватить позже.
Мои знакомые предупреждали меня, чтобы я не пугался своего новорожденного сына: личико еще ничего, но паучьи лапки вместо ножек и все прочее должно даже у отца с матерью вызывать дрожь омерзения. У нас мужья ведь не присутствовали при родах, и я впервые рассмотрел Женю, когда Нику выписали из роддома; дитяти было восемь дней. Из-под чепчика на меня глядело очень милое личико (вернее, я на него глядел, ибо личико спало) с алым ротиком и веерообразно расходящимися, непомерной длины, почти до самых скул, ресницами. Да и потом, когда я увидел его голенького во время перепеленывания, я не испытал ничего, кроме удовольствия. Жене не пришлось испытать судьбу гадкого утенка. Он был необычайно хорош младенцем, стал красивым ребенком (что, как будет рассказано в соответствующем месте, принесло ему недолгую славу в дачном поселке и первый незаслуженный успех на общественном поприще), и, ничего не потеряв в подростковом возрасте, сделался привлекательным юношей.
С первого дня и свои, и чужие начали уверять нас, что Женя – моя копия, ну, просто он – это я, только в масштабе один к ста («Надо же, какие фокусы выкидывает природа!»). Гостей заранее предупреждали об этом поразительном сходстве и неукоснительно следили, чтобы никто не сбился с роли. Я полагал, что если Женя похож на меня, то я похож на него, и, бреясь, внимательно изучал себя в зеркале, но никакого сходства ни до бритья, ни после ни разу не обнаружил. Даже если бы я и Ника были отпрысками великокняжеского рода, вопрос о фамильных чертах не мог бы интересовать ее сильнее. Столь же чувствительной в этом вопросе была и ее мама. Одно дело – кормить зятя абрикосовым вареньем, совсем другое – не находить во внуке сходства с дочерью. Я по привычке всеобщего миротворца утешал ее как мог. Мне было важнее, чтобы мой сын не унаследовал моей близорукости.
И – о чудо! Вдруг выяснилось (Ника сама и выяснила), что Женя в возрасте семи месяцев стал похож на нее. «Я просто не могу на него смотреть, – говорила она, – лежит на подушке мое лицо, да и только». И снова я ничего не заметил (вот что значит не иметь художественного зрения!). Сохранилась ранняя, но не такая ранняя Никина фотография: сосредоточенный и совершенно неодухотворенный ребенок, ничем не похожий на нее, пятилетнюю, но напоминающий меня в возрасте год и два месяца. Вот на ту старую ее фотографию Женя вроде бы и стал похож. Чтобы утешить меня, она сообщила, что у него мои большие пальцы ног.
Пришла в гости одна из моих двоюродных теток, знавших меня в возрасте не то года, не то двух лет. Именно перед ее сыном танцевала бабушка. Она помнила лишь одно: мне каждые десять минут меняли штаны. Никогда, ни до, ни после, мои черты не проступали в Жене с такой ясностью: ползунков не хватало и на десять минут. Тогда мы еще не знали, что у него прорежется мой голос: впоследствии даже Ника путала нас по телефону. О пальцах сказать ничего не могу. Лицом Женя действительно стал похож на мать, а меня напоминает манерой разговора. Характером же он пошел в обеих бабушек и Никиных двоюродных братьев. Когда я делился своими впечатлениями с Никиной мамой, она всегда отвечала: «Ничего плохого от меня он унаследовать не мог». Я был того же мнения и охотно соглашался.
Как забавно выглядят все эти дебаты и давние страхи, когда они позади! Я хорошо помню один эпизод. Жене семь лет. Мы все трое в Сан-Франциско, куда прилетели из Миннесоты, где мы живем с 1975 года, он и Ника привезли жестокий бронхит. Я почему-то не заболел и, оставив полумертвую Нику в гостинице, везу его, пунцового, обессилевшего, с очень высокой температурой, к врачу, найденному по телефонной книге и, как скоро выяснится, молодому и неопытному.
– Вы не боитесь? – спрашиваю я таксиста. – У мальчика может быть инфекция.
– Нет, нет, садитесь. А что с ним? Высокая температура? Ну так дайте ему аспирин.
– А если не поможет?
– Дайте еще один. Он у вас, наверно, единственный?
– Да, а у вас их несколько?
– Пятеро. Если бы я по каждому поводу таскал их к врачу, кто бы за меня работал?
Педиатр, посмотрев на Женины щеки, справился с картинками в медицинском атласе и определил особый (мне неизвестный) вид скарлатины. А был, как я уже сказал, бронхит, причем тяжелейший, выбивший его и Нику из колеи на много недель.
Но до Миннесоты и Сан-Франциско еще долгие годы, и Жене пока не семь лет, а семь месяцев. У меня была тетушка, разносторонне образованный терапевт, частично разделившая участь Кассандры, – частично, потому что, к счастью, ее предсказания сбывались не всегда. Женя уже тогда обожал апельсиновый сок. Тетушка объяснила, что цитрусовые очень опасны и если последствия не обнаружатся сейчас, то обнаружатся через два или три года, а то и позже. Лимонный (и, кажется, апельсиновый) сок рекомендуется самым крошечным детям. Мы Жене давали апельсин через день, так что катастрофа, видимо, откладывалась. Узнав, что у Жени еще не зарос родничок, она объяснила, что волноваться не надо: если он закроется слишком быстро, не сможет увеличиваться мозг. Так, например, было у другого ее племянника (его перекормили витаминами), но она вовремя дала сигнал, и благодаря принятым мерам обошлось без последствий. Ясное дело, все хорошо, что хорошо кончается, но однажды она заметила у Жени какие-то перепонки в глазах и сказала, что это признак кретинизма. Какой же он кретин, если развивается прямо по учебнику? Не надо спешить с выводами. Цыплят по осени считают. Так и висит над нами этот дамоклов меч. Не дожить бы!
Впрочем, действительно ли так смешны страхи первых лет и особенно первого года? И всегда ли помогает таблетка аспирина? Стоит посмотреть вокруг, чтобы смех застрял в горле. Недалеко от нас в Миннеаполисе построили состоящую из многих корпусов больницу для детей с костным туберкулезом, а на другой улице – дом, где живут родители с детьми (иногда совсем маленькими), проходящими химиотерапию. Мимо больницы мы одно время гуляли почти ежедневно, и я говорил Жене, что там работает доктор Айболит и пришивает таким, как он, новые ножки. За углом соседи поставили гипсовую свинку и написали на ней номер дома. Какие-то хулиганы отбили у свинки уши. Тогда ей надели на голову специально сшитый капор, но капор украли. «Она ведь ненастоящая. Ушки не отрастут?» – спросил Женя. «Не отрастут». А если бы была настоящей, отросли бы?
Почти год нам не удавалось сделать Жене нужные прививки. Наконец Ника обошла целый сонм врачей и все подготовила. Женя специалистам понравился. Но кто-то, кажется, терапевт, заметила, что у него нет в мошонке второго яичка. Вот горе так горе! Никин отец, наш единственный дедушка, ночь не спал, а когда я потом дразнил его, ответил уныло и утомленно: «Тебе-то что!» Но я тоже перепугался, хотя и спал ночью (как всегда, с двенадцати до без десяти минут шесть с двумя перерывами): все-таки что же делать с яичком? Жаль ведь: пропадет парень. Но назавтра хирург заверил Нику, что яичко на месте, вовремя опустилось туда, куда надо, и что все в порядке.
Кстати, о сне и ночах. Первые три месяца своей жизни Женя орал круглосуточно. Знакомый педиатр сказал: «Не волнуйтесь. Он еще ничего не помнит. Боли от газов не оставят следа в его психике. К тому же крик развивает легкие, а дикие извивания полезны для мышц живота». Ну да, конечно, гимнастика. А как же насчет нашей психики? «Тяжело, я понимаю». Один наш знакомый капитан дальнего плавания, смелый, закаленный в бою воин, уходил из дому, когда начинался крик его дочери. «Радикальный выход из положения», – угрюмо съязвил я, но врач не расслышал каламбура.
Потом стало чуть легче. Можно было подойти к кроватке и задействовать погремушку-колокольчик; наступало успокоение. Если хочешь, греми с утра до вечера или пой. Ника и пела. В руках погремушка, и под нее избран соответствующий репертуар: «Однозвучно гремит колокольчик» и «Колокольчики мои, цветики степные» (этим цветикам еще предстоит возникнуть через много лет), а когда не осталось материала о колокольчиках, она перешла на колокола («Вечерний звон»). Женя внимательно смотрел на нее и слушал, но все паузы заполнял криком. Один почтенный муж (у него уже давно были внуки от дочери и сына) сказал мне, что помнит своих детей примерно с четырехлетнего возраста. Я был потрясен: «Как это он ухитрился?» – «Видишь ли, – разъяснила мне наша общая знакомая, – он помнит их только как собеседников». От нее же фраза в предисловии: «Не вырос классовым врагом».
Может быть, нет уз святее товарищества. Зато я знаю, что нет ни для ребенка, ни для родителей поры мучительнее младенчества. Сдайте-ка в поликлинику анализы. С кровью все обстояло благополучно: ее добыли из пальца (и установили, что гемоглобин ниже нормы). Но моча! Я понимаю: низкий, неделикатный предмет, но что ж поделаешь?
И вот ведь какая глупость: сначала пеленки, а потом ползунки промокали по семь раз в час (смотрите выше о фамильном сходстве), а толку от них для лаборатории никакого не было. Летом, сразу после того, как Женю привезли домой, все опыты провалились. Мы клали ему между ног вату и назавтра обнаруживали ее у него в ухе; собирались выжимать пеленки, но они стояли заскорузлым колом и влаги не давали; натягивали на «чресла» мешочек (как же, натянешь на мягкое!); сажали его по пояс в огромный целлофановый мешок, но он выдрыгивался из него в три секунды, а если не выдрыгивался, то все равно на стенках оседали лишь жалкие капли, а остальное просачивалось неизвестно куда. Но в сентябре я взял аптечную бутылочку, стерилизовал ее и твердой рукой приставил к нужному месту. Я извивался вместе с Женей и вскоре был вознагражден. Бутылочку снесли в регистратуру, но через два дня выяснилось, что результат анализа потерян.